Соть — страница 33 из 59

ступить оказалось уже легче… Склонясь над зыбкою, Лукинич баюкал сына.

– …чего? Завтра приходи!

– А, гостей гонишь, – заплетаясь, посмеялся Виссарион. – Закуску ты припрятал, значит?

– Ночного гостя железной закуской кормят, – шепотом процедил Лукинич.

Подозревая умысел в ночном посещенье завклуба, он вдруг и сам стал придерживаться того же тона, и с той минуты, кто из них был искусней, тот и пьяней.

– Чего надо-то?

– Дай трешницу, – в упор сказал Виссарион.

Все еще не доверяя хмельности гостя, Лукинич украдкой заглянул ему в глаза, и тот с пьяным бесстрашием выдержал этот взгляд.

– Откуда у меня деньги!

– Не обижай, нам с тобой в дружбе надо жить!

– Чего дружней – оба пьяные! – притворно зевнул председатель. – Садись, если можешь.

В скучном пространстве лежала под лампой Васильева спичечница; следуя пьяной логике, Виссарион тотчас перекинулся мыслью на инвалида.

– Знаешь, ты за Федотом следи. Они теперь и деревню могут сжечь… Ха, нищему пожар не страшен! Им куда нонче путь, раз изовсюду выгнали? Им в бандюги путь… А ты за мной все следишь! – Похоже было, что подозревая присутствие Василья в избе, он пытался выманить его из убежища; он ошибался, – Лукинич подобрал спичечницу на лугу, где обронил ее инвалид.

– Это тебе пьяному мересит, – усмехнулся председатель.

– Я пьян, да помню. Тебя в газетине с песочком пробрали? Высоко забрался, ниже лететь. А ты под меня норку роешь, арапствуешь, крот! Смотри, падать вместе будем, а тебе больней.

– Ты к чему?

– А вот трешницу-то пожалел для приятеля, а небось сколько в прежние-то годы по участкам наполучал! – фальцетом захохотал Виссарион и сам удивился искусности своего притворства.

– Не хохочи, парнишку взбудишь, потом час укладывать. – Председатель лениво придвинулся поближе, и пахло от него не хмельным, а чем-то кислым, ребячьим. – Ко мне шел – Луку, что ль, встрел?

– Было дело, да лень докладать, – усмехнулся тот, играя спичечницей инвалида.

– А-а, – очень спокойно протянул председатель и, взяв спичечницу из рук гостя, долго разглядывал тусклые радуги на ней. – То-то и смелости у инока. Может, музыку тебе завести? Не хочешь… а чего хочешь-то?

– Трешник хочу, – с настойчивостью бросил Виссарион и упорно смотрел в левый, совсем мертвый глаз Лукинича; казалось, зрачок его совершенно растворился в белке.

– …а если не дам? – тихо спросил председатель и вдруг взмахнул кулаком над головой гостя, но никакого события не произошло. Виссарион скалился уже в сажени от него, готовый обороняться хоть зубами. Лукинич грустно покачал головой: – А ты пужлив, гаденок… образованный! Гляди, рази этим бьют? – он брезгливо разжал кулак, там лежала тряпица с нажеванным мякишем, соска сорокаветовского отпрыска.

– Вот теперь уж и трешницы не возьму, – весь красный от обиды, пригрозил Виссарион, поднимаясь одновременно с хозяином. – Завтра сам принесешь, просить будешь, а не возьму… Не провожай, там не заперто.

– Пужлив, даже отрезвел со страху, – напряженно улыбался Лукинич, и руки, видимо, для пущего задору, держал за спиной. – Что ж, дружба – так дружба… с образованными людьми и дружить лестно. Я так и смекнул – рази образованному трешница нужна? Евонную руку и сотней не накормишь! Не беги, не бойся пока!

Не спуская глаз с хозяина, Виссарион вышел на крыльцо и лицом к лицу столкнулся с Лукою, который возвращался. В свете из окна Виссарион увидел его длинный с перегибами нос, который влажно поблескивал: неслышный и крайне деловитый, уже шел дождик. Лука не узнал нечаянного сообщника своей мести. Пройдя шагов восемь, Виссарион прислушался: все было спокойно в только что покинутом доме.

II

Следовало ждать событий поутру, но никакого происшествия так и не случилось. Только укатил на дрезине Геласий с увадьевским посланием за пазухой, да, повинуясь общественной молве, выключили Проньку из ячейки. День начинался пасмурно; небо свесило мокрые свои вихры к земле, которая жадно намокла, но пересохшие травы пока не поднимались. Все же о. Ровоамов покидал Макариху, еле унося доброхотные даянья мужиков; при этом, кланяясь старушечьей кучке, провожавшей его до околицы, он крепче всех понимал, что волхвования его тут ни при чем. Ввечеру, потея за чайником в шонохском кооптрактире, он виновато поглядывал на брезентовый свой кулек и справедливо полагал, что убрался из Макарихи вовремя.

Всю неделю, притихая лишь к сумеркам, барабанила в крыши непогода. Земля набухла, все поднялось, пырей да бутырник в огородах клонили к грядам свои раздобревшие вонючие мутовки. Тут бы и передышка ливню, но только на одиннадцатые сутки поразмело облачную размазню. Облака полосато разлеглись в высях, и, хотя до покоса оставалось еще полмесяца, мужики вышли закашивать на пойму. Еле продиралась коса в травяной гуще, и тогда Мокроносов, запотевший на третьем ряду, удивленно оглянулся на косцов.

– Эко ращенье! – сказал он тихо и, вскинув глаза на запад, откуда шла новая туча, прибавил: – Неча, товарищи, траву губить.

С поймы он ушел один, а остальные вернулись часом позже, злые и мокрые насквозь. Небо скуксилось, жестокий проливень снова хлестнул по полям; стало ясно, что подкошенных богатств не собрать. Луга полегли, яровые свалялись в синие войлока, в низинках появились воды, а картофельная ботва, с которой выбило весь цвет, задубенела; подкошенное горело в валах, старые стога почернели, земля стала пахнуть пивом… В пору было сызнова отыскивать кудесника Ровоамова, чтоб заткнул неосторожно приоткрытые хляби. Тут пошли новости: лесной ручей, преобразясь в поток, разломал колесо на красильниковской маслобойке, на Енге внезапной водопелью унесло стога, а в довершение всего пришла весть с Нерчьмы, будто сплавщики выловили из воды утоплого попика, вздумавшего спьяну помыться в реке. Только эта последняя горесть и повеселила мужиков:

– Намолил, дубонос, да в воду!

По мере того как изливалась влага из небесной пробоины, стали подопревать хлеба, а подопревшее обломало градом. В прошлогодних копнушках завелась плесень, а потом один мальчонок докопался в стогу до белого червя и принес в спичечной коробке родителям на радость; драл его сосредоточенно сам отец, чтоб сызмальства разумел мужицкие беды, и мать не заступалась за любимца. Звери попрятались, и один скакал по лесу озверелый красильниковский ручей, скаля пенные зубы. В природе начинался бунт, и только Соть, несмотря на ежедневную прибыль воды, хранила свою величавую невозмутимость. Она еще молчала до поры, но запанный приказчик по нескольку раз в день пробегал по бонам запруды, вдоль главного лежня, и недобро посматривал на воду, ставшую вдруг необыкновенного цвета. Не имея, однако, в прошлом Соти плачевного опыта и полагаясь на начальство, он не догадался своевременно подвести под запань подстрелы – лежачие бревенчатые подпорки. Так бывало от века: лес накапливался в верхней запани, и лишь по мере надобности его спускали в нижнюю гавань, откуда проводили в сортировочные магазины. Все новые массы леса прибывали сверху, река загромождалась на целых две версты, и ко времени катастрофы сотинская запань удерживала многие десятки тысяч пиловочного и балансового леса, заготовленного впрок на пусковой период.

Запань была обычного типа, устроенная так, чтобы задержать у строительства весь спущенный на воду лес. Наискось к лесной бирже мокнул в воде грузный пеньковый канат, толстый, в толщину человечьей шеи. На нем, сшитые намертво ветвяными хомутами, лежали бона́ – плоты, притянутые к берегу десятью полуторадюймовыми оцинкованными тросами – выносами. Те, в свою очередь, зачаливались на крупные бревна, закопанные на сажень вглубь; бревна эти лежали прочно в прибрежном глинистом песке и, видимо по внутреннему сходству, назывались мертвецами. Грозному этому сооружению, казалось, не страшны были никакие паводки, и Ренне, ревизуя однажды утром свое детище, только на одно обстоятельство и обратил вниманье. Полагается устраивать запань тотчас за крутым поворотом реки, чтобы весь напор древесной массы приходился в берег, а тот, кто выбирал место для строительства, не предвидел стихийных бедствий на этой спокойной реке. На всякий случай запань была построена восьмидеревая; хотя и шестидеревой в обыкновенное время хватило бы с избытком… Там, у бережка, затесался в лесную гущу чей-то шестивесельный карбас; издали он походил на раскрытый рот птенца. Разговаривая с приказчиком, Ренне смотрел как раз на него; вдруг лес незаметно сдвинулся, и рот птенца противоестественно закрылся; тогда лишь Ренне и ощутил некоторое сомненье.

– Ты подкати чурочки под канаты, чтоб не прели.

Приказчик был старой выучки; босые его ноги, начисто отмытые водой, походили на корявые, плохо ошкуренные сапожные колодки. За свою тридцатилетнюю службу он уже привык к мысли, что, раз усмиренная, река повинуется до конца. Приказчик засмеялся:

– Хрест на груди, не пугайсь, Филипп Александрыч: тут же мертвецы, и на каждом выносе их по два. А мертвецы – рази они когда сдают? Они надежно держат, мертвецы… – И он притопывал пяткой по взмокшей глине, где были те захоронены. Он взирал на сгрудившийся лес взглядом старого жулика, которому ничего не стоит обыграть это тучное и глупое животное – Соть. Несмотря на неподвижность, гавань жила своею потаенной жизнью, и вот на глазах у него пятивершковое бревно, слабо кашлянув, сложилось пополам, как ему было удобней. Несчетная сила копилась здесь, и вдруг приказчик сокрушенно скинул картуз и жадно лизнул себе искусанные губы. – А дюже боязно, Филипп Александрыч: ведь их тут тыщ семьдесят, до самого дна, набилось… рыбе негде пройти. Ломает, без хрусту лес ломает, хрест на груди! Гляньте, гляньте сами хозяйским глазиком.

…установилась ясная, бессолнечная погода, но, судя по вихрастой бахроме на востоке, где-то на Енге и в верховьях Балуни все еще изливалась небесная благодать. Уровень в Соти повышался по вершку в час, от водомерной рейки оставался один кубик, а лес все прибывал; Фаддей Акишин, ухитрявшийся ежедневно побывать на берегу, стращал, что воды в Соти еще значительно прибавится от слез людских. На строительстве ощущалась незряшная суматоха: вода грозила прежде всего огромным цементным складам, расположенным близ старицы – старого русла реки. Фаворов со всей землекопной оравой и двумя сотнями поденных мужиков вел земляную дамбу вдоль берега; и по ночам и во тьме вбивали доски, заваливали глиной, а потом плясали на ней с искаженными от усталости лицами: так стерегли они воду. Впервые за сотню лет вода пошла через старицу, а раньше такая стояла здесь сушь, что только чешуйчатая травишка из породы толстянковых и водилась тут. Первые кряжи из запани уже ползли в нее, тараня вековые ивы, выросшие на их пути. Не осталось человека, уверенного в благополучном конце этой напасти, – все еще длилась облачная блокада. В дно старицы врыли сваи и заплели ивняком; верхнюю запань дополнительно укрепляли выносами. Семерых, не пожелавших временно поменять топоры на лопату или лезть в студеную воду, Увадьев уволил помимо рабочкома. Крайние выноса на коренной запани, которые еще трое суток назад работали вхолостую, теперь пружинили во всю мощь своих стальных жил. Запань выдувалась кошелем, а за нею неумолчно метался пенный всхлип воды. Река искала