Соть — страница 48 из 59

– С Сотью справимся! – махнул Увадьев.

– …справимся, а в газетах-то ругают!

– А ты что же, триумфального шествия хотел?

Больше они не говорили до самого аэродрома; да и там, подходя к самолету, они обменивались лишь самыми скудными и обычными в этих случаях словами. Крузин, спутник Потемкина, этакая белая булка с колбасой, хохотал, с оживлением щупал себе карманы и дважды пытался рассказать анекдот про человека, который ехал без билета; кажется, только природное добродушие заставляло его делиться с друзьями всем, даже услышанной пошлостью. Увадьев строго поглядел на него, и тот, покорно отойдя в сторонку, завозился над багажом.

– А смешно, наверное, там, наверху; видеть землю, понимать ее и не уметь прикоснуться к ней… – не утерпел Потемкин и в это малое вложить свой особый смысл; он сидел на чемодане, пока летчик с бортмехаником пробовали мотор. – Знаешь, никогда там не бывал, на Кавказе, а всю жизнь хотелось.

– Зачем ты не поехал по железной дороге, а полетел? Тебе, может, вредно!

– Не люблю это в дороге… умирать. Хлопотливо и как-то противно. А на полет меня еще хватит. Ты не пугайся, я давно это понял… я очень много, знаешь, примечать стал: все теперь вижу. Раз там, на Соти, шел, а на дороге лежит сапог вот с таким лицом… – Он показал, с каким лицом лежал сапог, а Увадьев смущенно отвернулся. – Я тогда и понял… здоровый человек этого не видит.

Увадьев нерешительно кашлянул.

– Эх, хоть бы снять тебя на память! – вырвалось у него невольно. – Все-таки потом, когда все построится, должен твой портрет там висеть. Ты начинал…

Того как-то сконфузила неуклюжая откровенность друга:

– Да-да, надо построить. Я скажу тебе секрет: свяжи свою судьбу с удачей предприятия, и если гибель – то и тебя нет. Тогда победа. Ты еще любишь вверх глядеть… понятно? а ты вниз гляди, вниз, откуда миллионы глаз на тебя смотрят. Ты внизу справляйся, ладно ли идет. Еще несколько таких промашек, и у них поколеблется доверие! – Увадьев покорно слушал его поученье, потому что оно было последнее; и вдруг, заметив гримасу Увадьева, Потемкин принялся совать ему свою холодную, сыроватую руку: – Ну, вали, действуй. Кабы люди каучуковые были, а? Сломался – моментально его в машину, и все к манометрам… и вдруг выбегает через полчасика свежий человек в трусиках, а? Ты как думаешь, будет так, а?

Мотор уже работал. Увадьев посадил Потемкина в кабинку, а оттуда высунулись ухватистые руки Крузина, красные, как клешни рака, и покровительственно обняли больного. Стартер дал знак, пыль и ветер ударили остающимся в лицо; когда Увадьев протер глаза, уже получили свое оправданье длинные и такие нелепые на земле крылья. На ходу просматривая записную книжку, Увадьев вышел на улицу; в книжке было помечено: «Варвара»… но ехать к матери было как-то неприятно. Ему все казалось, что вот он входит в знакомую полуподземную каморку Варвары, а на стене висят брюки отчима, а матери нет – ушла за керосином, и он должен сидеть наедине с брюками материна мужа. Он ехал в вагоне, переполненном утренним людом, и уже собирался развернуть газету, но вдруг вскочил и, расталкивая публику, метнулся к выходу: он увидел Варвару, мать… Чадили асфальтовые котлы, ползали чумазые тротуарщики, проносились автомобили, а она возвышалась на железном табурете посреди, почти монумент, с довольным и спокойным лицом.

Ее трудно было бы узнать со спины по одной лишь дородной фигуре, по красной косынке, по той тяжеловесной небрежности, с какой она передвигала стрелку: нужно было еще внутреннее желание и готовность самого Увадьева увидеть ее хозяйкой улицы, на прежнем месте. Выскочив на ходу, он едва не свалился к самым ногам Варвары; она посмотрела на него с неодобрением, останавливая одним взглядом, как остановила бы и автомобиль, выскочивший на нее из-за поворота.

– Вот оштрафуют тебя на рупь, станешь спрыгивать на ходу! – пригрозила она, а у самой под синеньким ситцем резвились бесенята зыбучего бабьего смеха.

– Здорово, мать! А я думал… – Он не досказал и, тиская ее жесткую, шершавую руку, пошел напрямки: – Спешу, мать, спешу… Нэпмана-то прогнала, что ль, своего?

Она снисходительно усмехнулась:

– Слава те, не паяные!.. Пусти, руку выломаешь, – и ударила его по руке. – Откуда экую рань, с гульбы, что ли?

– Нет, приятеля провожал одного. Полетел умирать в цветы… Ну, рад, мать, рад за тебя! Знаешь, а я прийти боялся. Ну как, что нового? Барыня-то жива еще… вот, что с тобой жила?

– Ноне советские духи под заграничные продает… Чего же про Наталку-то не спросишь?

– А что ж мне Наталья! Тоже не паяные…

– Вот скрутился с другой, вот и дела другие пошли. Скоро тебя под суд-то отдадут? Небось инженерша передачек-то не понесет. Ты чего там, на Соти твоей, нашкодил?

– Ого, а ты и газеты стала читать? Молодец, мать, молодец! Слушай, поедем со мной на Соть, а?.. а то живу чертом, прибраться некому. Изба у меня вроде бани, такая, в ней и живу. – Он мельком вскинулся на большие уличные часы и опять схватил ее за руку; было крепко пожатье, точно сцепились якоря. – Пора мне… время, надо домой заехать. Слушай, приезжай… станция Соть, а там спросишь! – прокричал он уже из трамвая, в который вскочил на бегу.

Она махнула ему своим совком, которым сбирала грязь с рельсового пути; потом пузатая церковь заслонила и ее красную повязку, и железный табурет. Кондуктор вторично, уже настойчивей, предложил ему взять билет; он вынул горсть медяков и отдал без счета. «Эка бабища, правительница на площади, хорошо. Тут ее когда-нибудь и удар трахнет, а хорошо!» Потом он раскрыл газету, но дочитать снова не удалось: кондуктор прокричал название какой-то совсем неподходящей площади – он сел не на тот номер. Лишь минут через двадцать он вошел в белые ворота древней московской стены и вдруг испытал волненье, потому что от разговора в этом длинном без украшений доме зависела конечная судьба Сотьстроя. Сразу сказалась бессонная ночь: образ Варвары сплелся с Потемкиным; он вспомнил тот особенный взгляд, которым обнял его Потемкин на расставанье, и почувствовал тяжесть в ногах…

– Вам каких, гражданин?

Он угрюмо глядел на тощие руки папиросницы, перебиравшие свой товар.

– Нет, не то… я не курю.

Забыв про лифт, он по лестницам втаскивал свои громоздкие тревоги и все прислушивался к шумам вокруг себя, как в молодости когда-то проверял на стук работу машины. Сюда пригнала его волна, поднявшаяся снизу, и он не умел побороть в себе опасения, что все уже напуганы этой непредвиденной бурей. Здесь, в рулевом управлении корабля, стояла благополучная тишина, разграфленная четким стуком машинок, расцвеченная гулким, разноязычным говором. Вдруг какой-то человек, лицо которого показалось Увадьеву знаменательным, панически пробежал мимо; Увадьев пристально проследил его и даже сделал за ним шага два по коридору, но человек спешил в уборную, и увадьевские скулы зарделись… Он был заранее записан на прием, и оттого, едва успел развернуть газету, назвали его фамилию; тогда сдвинув свой портфель, отяжелевший до сходства с ядром, он переступил порог кабинета.

С первых же слов стало ясно, что здесь достаточно осведомлены о положении Сотьстроя; в этой папке на подоконнике немало имелось, по-видимому, сведений, о которых не имел представления и сам Увадьев. Человек, сидевший за столом, указал место сесть и вымерил посетителя коротким взглядом. «Хребет прощупывает, крепок ли, выдержу ли…» – подумал Увадьев и сел так, что место хрустнуло под ним; тотчас он приподнялся и удивленно поглядел на стул, но тот стоял как ни в чем не бывало. Через несколько минут пришел Жеглов и новый, только что назначенный заведующий Бумдревом. Все здесь было известно, от прорыва запани до самоубийства инженера, и потому разговор принял сразу узкопроизводственное направление:

– …у вас там, на лесозаготовках, было закуплено тысяч до семидесяти кубосажен пустоты. Так?

– Вроде того.

– …делянками по четверть десятины да еще километрах в сорока друг от друга!

Увадьев покосился на Жеглова, ища поддержки:

– Мы не производственники, а строители. Мы не заготовляем, а покупаем. И виноват был Гублесотдел, который, ставя лесосеки на торги, дал неверные цифры о них… ну, о количествах деловой и дровяной древесины, – на память прочел он из докладной записки, лежавшей пока тут же, в портфеле.

– И оттого покупали у частника?

– Овес?..

– Нет, я все о лесе.

– Куплено было некоторое количество дубовых кряжей, лиственницы и бука. Мы предлагали местной кооперации, но она обещалась в восьмимесячный срок… За это время новый человек успеет родиться.

Человек за столом достал из папки какое-то письмо: лицо его стало холодно и требовательно.

– На, почитай. Верно это?

Письмо, писанное Горешиным, носило следы самой усердной конспирации и, судя по надписям в уголке, успело побывать в губкоме. Горешин, давясь от секретности, извещал, что на строительстве неспокойно, что по баракам поговаривают об «Еремеевской ночи», если не произведут вовремя значительных перемен в управленье. Увадьев читал, и пальцы его прилипали к бумаге; потом он сложил письмо и брезгливо кинул его на стол.

– Чушь, у меня все костромичи да вятичи… И слово-то такое откуда вынюхал!

– Мы запрашивали, – сказал тот, не отводя глаз от увадьевских ушей. – Слово это слышал от рабочих завклуб из соседней деревни.

– …Виссарион? – быстро спросил Увадьев и вот зашелся злым, беззвучным смехом, походившим и на конвульсию; кажется, смеялся он над самим собой, которого считал испытанным ловцом человеков.

Он вспомнил, что при сообщении о каждой неприятности на Соти непременно упоминалось имя Буланина; ему пришел в память давнишний донос Лукинича и совсем недавний рассказ Сузанны, которому не поверил в суматохе, почитая его следствием их личных отношений, – Сузанна не была точна в передаче ночной их встречи; ему вдруг стали понятны некоторые потайные пружины, которыми изнутри распиралось сотинское дело. Неожиданно для самого себя он сжал под столом увесистый свой, с металлическим пушком, кулак и погрозил, как кувалдой, воображаемому Виссариону.