Соть — страница 58 из 59

ло плотничье дежурство, чтоб своевременно ставить предохранительные крепи и подкосы. Прогибы не были опасны; вся шахта стояла в распорках, и, может быть, ничего бы не произошло, если бы предыдущая смена не вынула одну из них, в особенности затруднявшую движенья землекопов.

Пока готовили новую распорку, вздутие стены пошло с молниеносной быстротой. За криком людей и жужжанием моторов треска не слышал никто. Сперва вспучило две шпунтовины, потом зыбучая сила плывуна вклинилась в щель и вдруг раздвинула ее, как пьяный распахивает дверь. Вслед за тем в расщелину засвистал ил, и когда началась эта беспримерная борьба, людям было уже по колено.

Бураго нашел Фаворова на втором ярусе полатей.

– Ну как, жених? – спросил он тихо, мало заботясь о том, что выдает себя с головой.

– Ерунда прет… – осипшим голосом сказал Фаворов, пропуская мимо себя бегущих в яму людей.

– А вы интересовались, почему прет ерунда? – спросил старый инженер, обтирая заиндевелые усы.

– Очевидно, при забивке… – Лихорадка мешала молодому инженеру говорить слитно. – При забивке одна из свай надломилась. Вбивали в мерзлоту, раньше тут стояли гравомойки, мог случиться…

– Что могло случиться? – Губы Бураго опухли, точно искусанные злым насекомым.

– Мог произойти перекос… – Глаза Фаворова были воспалены, зрачки заплыли красным туманом и стали одного цвета с лицом. Разговаривая, он держался за стойку и старался отвечать по-военному кратко.

Бураго спросил:

– Почему вы дрожите?

– У меня грипп… – И, дрогнув, прибавил: – Третий день…

Бураго выпятил губу, носки его сапогов стали вовнутрь. Его раздражало упоминание Фаворова о трех гриппозных днях, в течение которых тот не выходил из водонасосной; ему показалось, что Фаворов ждет похвалы своему энтузиазму. Невидимое насекомое ползало по лицу старика, которое опухало, и самые зрачки становились как два точкообразных укуса.

– Ваше место там, внизу, товарищ прораб. Потрудитесь спуститься… вы мне отвечаете за шпунт! – властно сказал Бураго, сунув пальцем туда, в одиннадцатиметровую глубину, где почти вслепую происходила драка со стихией.

Насосы хрипели, как люди; было в этом хрипе что-то от первородного Адама, когда обрушивалась на него гора. Лампы казались слишком тусклыми; мало было бы и солнца осветить страх и ярость людей. В пролом толстым гнутым снопом лез плывун; соседние сваи медленно поворачивались на своих осях, образуя еще больший разворот. Похоже было, будто всей Соти с песками, лесами и болотами предстояло пробиться в эту скважину. Упираясь в ползучую трясину, мокрые люди пытались зажать досками открытую рану. Шел плывун. Подземный напор откидывал людей назад, доска скользнула по течению, и опять в полном молчании возобновлялось неравное это соревнование. Насосы не справлялись с нагрузкой; добавочная смена, вызванная до срока, еле успевала отвозить наверху вагонетки с породой, но уровень повышался. Жидкий, крупичатый холод затекал через голенища в сапоги. Представлялось, будто плывун становится жиже, и, хотя со стороны реки штольню защищала широкая свайная дамба, все ждали, что через минуту сюда бурливо и резво вплеснется Соть. Какой-то длинный человек на нижнем ярусе метался и паясничал, чтоб подбодрить уже выбившихся из сил рабочих. Увадьев, наклонясь над провалом, едва узнал в нем того ворчливого десятника Андрея Иваныча, который еще недавно поддразнивал его богом.

– …ей, ей! – непонятно выкрикивал он, – херувимушки, не уступайте!.. жми ее, сволоту… Братушки, жану отдам, молодуху, только сорок годков и пожили, ей-ей… Тесину-то справа заноси, упрись, упрись… Братушки! – Но крик перекатывался в нелепый визг, и вот становилось страшным и неоправданным его добровольное юродство.

Увадьев прыгнул вниз, в застылое хрипучее молчание, где как будто не хватало его одного; бездействие стало ему невыносимо. Плывунная гуща смягчила паденье. Нашлось место и ему, никто не узнавал его, несчастье сравняло всех. Теперь вместе с остальными он силился заткнуть дыру, и порой уже дразнила удача, но затем лишь, чтоб ослабить боевую бдительность бригады. Увадьева толкнули распоркой справа, потом слева; его притиснули к самой дыре, и вдруг стало ясно, что только пары его рук и не хватало в этой рукопашной. Мускулы его напружинились, и давно утраченная, грубая, почти ураганная радость физической силы вздыбила ему сознанье, точно внезапно включили пропыленный мотор. Тяжко переваливаясь через доски, плывун лился ему на плечо, давил земляным знобом, затекал к спине и в итоге лишь умножал злую волю к преодолению.

– Погибнут, комиссар, твои сапожки, – прохрипел кто-то сбоку. – Весь глянец к чертовой матери сойдет.

За спинами других Увадьев узнал Акишина; такая выпадала им судьба – встречаться только на несчастьях; пятнистое от грязи его лицо изображало натугу и заразительное веселье: бывалому этому старику ведомы были в жизни и не такие приключенья.

– Здорово, дед! Все пьешь, поди?..

– Маненько выпивам… Заклинивай ее, заклинивай, колтушком забивай! – заорал Фаддей на парня, суетившегося с семиметровой распоркой.

Шпунтовины укрепили подкосами, нужна была особая сметка, чтоб не задеть никого в тесноте. Дыра уменьшалась, и, хотя поток плывуна не переставал, борьба с ним стала легче; четыре последующих крепи остановили его совсем. Шахта стала пустеть, пошли табачные дымки. Андрей Иваныч ругательно вызванивал новую смену; Бураго взглянул на часы; обе стрелки стояли на одиннадцати. Фаворов устало сидел у мотора, И, когда Бураго подошел к нему, он показался ему таким же старым, как он сам.

– Вам вообще чрезвычайно везет, молодой человек, – вразумительно сказал главный инженер. – Примите грамма полтора аспирина и попросите Сузанну Филипповну прикрыть вас ватным одеялом… я распорядился временно заменить вас Ераклиным. Ватное одеяло – великая вещь, молодой человек! – и, не дожидаясь ответа, вышел на улицу, ледяную, как его судьба.

Над рекой вылупливалась из облака луна, и вдруг в лесных отдаленьях, залитых бесплотным синим светом, длительный и знобящий, понесся волчий лай. Бураго шел важно в направлении лая; сапоги его давили алмазы, а из каждого раздавленного возникала тысяча новых, и каждый был тысячекратно ярче прежних… Вскоре его перегнали землекопы, спешившие в бараки переодеться.

IV

Трудней всего давался последний метр, уставали и моторы – работа круглые сутки велась с перегретыми подшипниками. Едва достигли уровня чертежной отметки, сразу обнаружилась последняя трудность: закончить возведение бетонного остова до начала мая, когда Соть выхлестнет из берегов. Неуловимые признаки весны дразнили в этом году Бураго с особой силой; он заразил и Увадьева обыкновеньем, вставая поутру, смотреть на градусник, привинченный за окном. Лиловая струйка все смелее взбегала вверх, к нулю, и до заветного рубежа, за которым враз откроются хляби, певчие глотки птиц и венчики первых цветов, оставалось не более полувершка. Страхи были преждевременны. Соть просыпалась поздно, и, хотя все сине́е становились тени на снегу, еще не появлялось в мартовских полях слепительного глянца.

Окно новой увадьевской квартиры выходило на восточную сторону: солнце гостевало здесь по утрам. В шесть желтый ромб света полз еще по бревенчатой стене: солнцем Увадьев пользовался, как часами. Когда он проснулся однажды, часы показывали восемь, – в отмену установившихся привычек он проспал начало дня. Зевая и потягиваясь, он щурился в голубой провал окна, одетый в пушистую раму ночного снега. Солнечный поток заливал ему ноги. Давно отцветшая шерсть одеяла пылала зеленым, и всему вокруг сообщался теплый, зеленоватый полусвет. В раскрытой его ладони тоже лежало приятное, почти весомое тепло, его можно было стиснуть в кулаке и унести с собою, в хлопотливые будни. Весна сигнализировала не этим; другая причина удерживала его в кровати дольше положенного срока. В это утро возраст его увеличился еще на год, и в путаную цепь ощущений, связанных с этим переломом, включился только что прерванный и непередаваемый словами сон. Опыт сорока отжитых лет давал – так ему нравилось думать – особую мудрость к неизрасходованному остатку, каждый предстоящий шаг, каждый глоток воздуха он ценил теперь вчетверо против той стоимости, которую придавал им хотя бы в юности.

Это праздное лежанье на спине и тугое, почти кристаллическое чувство телесной неуязвимости привели его к мысли, что можно и следует любить свое нескладное тело, начиненное слабостями и оттого целых сорок лет мешавшее ему по-настоящему предаться работе; его не пугала пятая декада, в которую он восходил этим утром. Он сжал кулак и снисходительно разглядывал его грубые пролиловевшие складки. «Ха, неплохой инструмент… Варварина выделка, увадьевская сталь!» И если б резануть его ножом по складке, на метр брызнула бы из пореза великолепная, клейкая кровь. Сон видел не он, сон видел этот кулак, сон о поверхности округлой, живой и более шелковистой, чем не порванная никогда паучковая паутина. Сон этот убедительнее синего реомюрова столбика возвещал о приближении весны.

Из кухни доносился дробный стук ножа, он вскоре прекратился, – наверно, дорезав лапшу, мать ушла в кооператив. Солнечный ромб стал квадратом и, соскользнув с одеяла, придавал крикливую расцветку блеклым краскам тканого половичка. Теперь в цветистом этом пятне, как бы зевая, стояли грязные после вчерашней беготни увадьевские сапоги и терпеливо ждали хозяйского пробуждения. При первом же соприкосновении с сапогами призраки сна погасли; слегка поскрипывая и сурово пожимая пальцами ног, они повели Увадьева от термометра за окном к полочке на стене, где стояло кривое зеркало и лежала бритва. Самый факт существования бритвы вызвал необходимость пойти к рукомойнику, а вода толкала его за полотенцем. Привычный и последовательный распорядок вещей заводил пружину увадьевского дня.

Полуодетый, он натягивал на себя свежую рубаху, когда мать, неслышно подобравшись, приложила холодную, с мороза, руку к голой его спине. Отскочив, сын неодобрительно поглядывал на мать, – высоко приподнятые брови выдавали душевную ее приподнятость.