Социализм основан на двух экономических теориях: на теории ренты и теории ценности. Первая теории кажется людям, одолевшим ее, простой; но для людей среднего уровня развития она не легка и не ясна. И действительно лица, обладавшие первоклассными способностями, и между ними катания лица как Адам Смит, Маркс и Рёскин, затруднялись над этой теорией, тогда как ученые, обладавшие гораздо меньшими способностями постигли их и выразили их в формулах для поучения позднейших поколений. И никому, даже и Генри Джорджу не удалось популяризировать этой теории. История теории ценности совершенно иная. Подобно теории радуги она была сначала совершенно проста для самой наивной публики, но под конец она сделалась настолько сложной, что ее уже невозможно популяризировать. В особенности же и потому, что старой теории приходили на помощь те ощущения, которые она возбуждала, тогда как строго научная теория жестоко равнодушна по отношению к чувству. Вследствие этого старая теория является единственной общеупотребительной теорией в практике социалистов. Поэтому социалисты и приняли ее в этой форме, в какой она изложена в первом томе, «Капитала» Маркса (поскольку эта форма общепонятна). Эта теория ошибочна и стара; и сам Маркс в третьем томе своей работы столько раз подвергал ее изменениям, что, в конце концов, она сделалась совершенно непригодной к жизни [Точные сведения по этому вопросу можно найти в «Немецкой социал-демократии» Б. Русселя]. Если бы она была действительна, она опровергла бы существование «добавочной ценности» вместо того, чтобы доказывать ее; эта теория употреблялась всегда с целью дискредитирования экономической жизненности социализма; но каждый ребенок может постигнуть то ее элементарное положение, что ценность всякого продукта создается потраченной на него работой и поэтому может измеряться рыночной ценой работы, часами и днями; тогда как научная теория, несмотря на то, что она основывалась на довольно простом и возможном предположении, что вещи имеют ценность потому что в них нуждаются – так что работа является следствием, а не причиной ценности – при попытке свести ее к какому-нибудь правилу, оказалась такой спутанной и неосязаемой, что политико-экономы отказались от этой теории, как от неприменимой (Джевонсу удалось преодолеть это затруднение) и так смотрели на продукты, как будто бы они имели два различных рода ценностей; ценность потребления и ценность обмена, что, конечно, абсурдно. Но как бы абсурдно это ни было, все же это было единственным приемом, каким такие одаренные люди, как Адам Смит, Рикардо Де-Кенсей, Джон Стюарт Милль и Карл Маркс могли подойти к этой проблеме.
Но из этого не следует выводить того заключения, что Де-Кенсей и Карл Маркс уступали Джевонсу в проницательности. Если бы они оба были только политико-экономами, как Джевонс, то по всей вероятности, они предупредили бы его. Но призванием Де-Кенсей была литература, а не политическая экономия; и целью его было достигнуть совершенно ясного и художественного выражения теории Рикардо, который, не обладая даром литератора-художника, очень часто выражал свои воззрения в таковой форме, что выходило совершенно обратное тому, что он желал сказать. Де-Кенсей при посредстве спроса и предложения так художественно выразил теорию ценности работы, что Милль объявил, что теория вполне закончена и более нечего сказать о данном предмете. Карл Маркс ошибался же потому, что он не был политико-экономом, а был революционером-социалистом, который пользовался политической экономией, как орудием в борьбе со своими противниками.
То следствие, что работа является источником ценности, было им заранее принято, он пробовал делать для целого ряда теоретиков: начиная с Петти, жившего в семнадцатом столетии и до Ходжскина и Томсона, живших в девятнадцатом столетие то же самое, что делал Де-Кенсей для Рикардо: а именно он высказывал их теории в новых точно продуманных логических выражениях. Это он сделал в своем определении товара, которое сильно приблизило его к Джевонсу. Если бы он был политико-экономом, который в поисках за теорией ценности совершенно равнодушен по отношению к политическим следствиям, которые могли бы быть из нее извлечены, то он никогда бы не остановился на своем взгляде на продукт, как на олицетворение «абстрактной работы», при чем ему, как такой же ясный результат его метода должно было бросаться в глаза воззрение на продукт, как на олицетворение «абстрактных желаний». Но он остановился, когда он, как ему казалось, достиг своей политической цели; и с этих пор социализм должен был страдать за это.
Если бы Джеванс мог предвидеть, что его теории сделают социализм экономически неопровержим и потушат последний луч оптимистической иллюзии, согласно которой рабочая сила, как продукт труда тех, которые создают себе средства к существованию, всегда должна иметь ценность этих средств к существованию для того, чтобы люди не голодали, пока существует свобода договора (прекрасное утешение для безработных), – если бы он мог это только подозревать, тогда возможно, что его научная последовательность также была бы нарушена. Сравнение его политипичного учебника по политической экономии для рабочих с его дорогой эзотерической монографией, в кокорой он пустил в обращение свою научную теорию, показывает, что в тот момент, когда он начал писать с мыслью об социальных и политических последствиях его произведений, он сделался инстинктивно таким же адвокатом, как Маркс или Адамом Смит.
Что могло смутить такие значительные и дисциплинированные умы, то навряд ли дастся легко социалистическим учителям – дилетантам, а тем более их слушателям, которые обыкновенно рассматривают понятную теорию, как благоприятную для работы, а непонятную, как враждебную ей. Это заблуждение; но оно очень удобно для учителей, потому что освобождает их от необходимости, объяснять теорию, которую они не понимать и дает им возможность спрашивать, вероятно ли, что Джевонс (слава которого чисто академическая) был более великим человеком, нежели всемирно известный Маркс; причем они забывают, что весьма обыкновенный человек может в настоящее время придерживаться того воззрения, что земля шар, и при этом не быть более великим человеком, чем блаженный Августин, который считал ее плоскостью.
Но пусть так: социалист остается социалистом; и какой бы теории он ни придерживался, он все-таки приходит к одному заключению: к защите передачи «средств производства, распределения и обмена» из частных рук в руки общества. Если бы его можно было убедить, что старая теория не поддерживает этого «принципа», как он это называет, то он отказался бы от старой теории, даже и в том случае, если бы он еще с трудом мог понимать Джевонса. От сюда вытекает та излюбленная иллюзия, что все социалисты в принципе единодушны друг с другом, если они даже несколько и расходятся в вопросах тактики. Это иллюзия, может быть, наиболее смешная из всех иллюзий социализма – так как ей позорно противоречат факты. Правда, что социалисты между собой вполне согласны; за исключением тех пунктов, в которых они, случайно, не согласны между собой. Они могут претендовать не только на счастливое единодушие между собой, но не единодушие с либералами и консерваторами. Но воззрение, что их несогласие во мнениях в настоящее, время менее существенно, нежели их единодушие, является, как покажет дальнейшее исследование, иллюзией.
У социалистов, находящихся под властью религиозной иллюзии в ее кальвинистской форме, формула о средстве производства представляет собой принцип, который будучи вполне проведен, приводит к логической крайности: а именно с их точки зрения выходит так, что человек создан для социализма, а не социализм для человека. Социалисты сами не потерпели бы такого удобного игнорирования их принципов, которое заключалось бы в том, что какому-нибудь индивидууму дали бы исключительное право пользования пишущей машиной или велосипедом, не напоминая при этом настоятельно и постоянно того факта, что эти предметы являются общей собственностью. Они бы так же решительно восстали против этого, как восстал бы старомодный методист из Новой Англии против введения органа в его церковь. Другие социалисты – например фабианцы открыто рассматривают вопрос частной собственности, как вопрос чистого удобства и заявляют, что чем больше у нас будет частной собственности и единичной деятельности тем лучше, так как тогда, добывание средств к жизни народа не будет более зависеть от частного капитала и частных спекуляций. Когда здесь кальвинистский социалист далек от того, чтобы быть в принципе согласным с социалистом-фабианцем, то очевидно, что они непримиримы именно, в этом принципиальном вопросе, хотя каждый момент обстоятельства могут привести их к тактическому единению.
Я глубоко убежден в том, что не стоит труда, проводить социализм в его чистом виде, и скорее думаю, что социализм, гораздо раньше, чем он успеет проникнуть во все углы политического и промышленного устройства, до такой степени совершенно устранить то давление, которому он обязан своей властью, что он сам испугается ближайшего крупного социального движения, отступит перед ним и при этом оставит везде след нетронутого индивидуалистического либерализма, как либерализм сохранил остатки феодализма. Я думаю, что произведенное им разрушение маленьких автократий и капитализма, повлечет за собой усиление настоящих частных предприятий вместо того, чтобы подавить их; и я весьма склонен думать, что социалистические государства дойдут до того, что передадут чрезвычайно антидемократическим путем сравнительно довольно большие денежные средства в руки определенных лиц, которые, вследствие этого, как привилегированный класс, сделаются ненавистными лицам, постоянно стремящимся к равенству. Если я прав, то социализм, достигнув своего высшего пункта, будет так же отличаться от идеала «антигосударственных коммунистов» социалистической лиги 1885 года и от идеала господина Домела Ньювенхейса и его голландских коммунистических-анархических товарищей, как обычное христианство отличается от идеала апостолов и Толстого. Конечно, это не мой «принцип»: это лишь мое практическое мнение о положении. Но тот факт, что я не считаю несправедливым стать на подобного рода точку зрения и что я, не колеблясь, голосовал бы за того, кто представлял бы эту точку зрения, в противоположность человеку, обладающему воззрениями, названными мною кальвинистскими, – кажется кальвинистскому уму ясным доказательством того, что я не социалист, или же того, что я вообще так цинично равнодушен по отношению к «принципам», что собственно нельзя сказать представляю ли я собой вообще что-нибудь.