На пути к новой модели
Реконструкция не принесла советским потребителям никаких положительных результатов: нехватка товаров с 1925 по 1927 год не была преодолена, а переросла в кризис потребления как в деревне, так и в городе. Ввиду сосредоточенности на индустриализации и сокращения доходной базы правительства возможности властей по смягчению кризиса были ограничены. Острота нехватки бюджетных средств нашла отражение в расширении торговли водкой в начале 1930-х годов. На фоне катастрофы коллективизации, потерь налоговых поступлений от частного сектора и обрушения цен на зерно и лесоматериалы на мировых рынках властям пришлось изыскивать нестандартным путем средства финансирования своих промышленных проектов и, разумеется, вновь обращаться к практике времен Гражданской войны, когда дефицит бюджета покрывался за счет денежной эмиссии. Если отбросить бюрократизм, неудивительно, что в 1931–1932 годах руководящие экономической политикой приняли меры по сокращению неприбыльной системы рационирования и восстановлению элементов рынка в торговле социалистического сектора[338]. Таким образом, голод сопровождался попытками нормализации, опирающимися на стратегии, внедренные в 1921 году. Как мы помним из четвертой главы, система заготовок была частично децентрализована, дифференциация заработной платы была увеличена, из системы рационирования были выведены промышленные товары, а в войне с рынком было объявлено перемирие. В последующие годы действие этих реформ было расширено. К 1936 году все пережитки политики военного коммунизма, кроме запрета на открытие частных лавок, были стерты из потребительской экономики.
С лишениями, однако, покончено не было, и в этой неблагоприятной обстановке Сталин и его соратники пытались сформулировать положительную программу социалистической торговли. По сравнению с политическими мерами 1920-х годов в 1930-х акцент был сделан на качественных аспектах розничной торговли. Все сходились на том, что в период НЭПа предприятия социалистического сектора не так умело справлялись с продажами, как частные торговцы. Это различие было особенно заметно в торговле предметами роскоши. Центральное правительство не могло позволить себе потерять налоговые поступления, ликвидировав частных поставщиков предметов роскоши, и потому социалистическим сетям было предписано создавать запасы товаров с высокой добавленной стоимостью и формировать себе более привлекательный образ. В розничной торговле Коммунистическая партия взяла на вооружение девиз «культурная советская торговля». В период с 1931 по 1934 год влияние этого лозунга было едва заметно, за исключением некоторых элитных кафетериев и «коммерческих» магазинов, которые продавали дорогие продукты питания и одежду обеспеченной части советских потребителей за пределами системы рационирования. К окончанию действия этой системы в 1935 году повестка «культурной торговли» получила широкое освещение в прессе и была распространена на всю систему розничных продаж.
В первых разделах этой главы отслеживается развитие парадигмы культурной торговли в 1930-х годах: ее появление в сфере торговли предметами роскоши вне системы рационирования, ее распространение на более широкий ряд советских магазинов в связи с попыткой модернизации розничной торговли, и ее роль в борьбе против бюрократизма – слабого места социалистической торговли. Далее обсуждается потребление и исследуется то, каким образом организация торговли формировала установки потребителей, после чего приводится краткое изложение количественных тенденций, существовавших в последовавшее после 1928 года десятилетие. В заключительной части главы освещаются два эпизода, подчеркивающие напряженную обстановку, в которой оказались власти вследствие выхода за рамки рационирования, когда «товарный голод» снова стал препятствовать розничной торговле в крупных городах Советского Союза.
Социалистическая модернизация: «культурная советская торговля»
В 1931 году, когда «культурная торговля» впервые начала упоминаться в речах и резолюциях в качестве политической цели, большая часть розничной торговли все еще осуществлялась кооперативами. В важнейшем программном заявлении о торговой политике, обращении Совнаркома, ЦК ВКП(б) и Центросоюза «О потребительской кооперации», сделанном в мае 1931 года, при перечислении недостатков этих объединений авторы даже назвали их «монополией», намекнув, что именно в этом кроется причина перебоев в советской торговле.
Основным недостатком в нынешней работе потребительской кооперации являются неповоротливость и бюрократизм в работе, ведущие к замораживанию товарооборота, вследствие чего нередко искусственно создается бестоварье при значительном увеличении товарных остатков на складах.
Эти недостатки в работе потребительской кооперации объясняются главным образом тем, что, вытеснив частника и завоевав монопольное положение на рынке, потребительская кооперация стала пренебрегать принципом хозяйственного расчета и задачей развертывания советской торговли, ошибочно предположив, что уже назрели условия для непосредственного перехода к прямому продуктообмену. При этом потребительская кооперация забыла, что вытеснение частника и частной торговли еще не означает уничтожения всякой торговли, что, наоборот, вытеснение частной торговли предполагает всемерное развитие советской торговли и развертывание сети кооперативных и государственных торговых организаций по всему Союзу ССР [Решения партии и правительства по хозяйственным вопросам 1968, 2: 301].
Критику бюрократизма, разумеется, сложно назвать новым веянием. По большей части майское обращение повторяло стандартную линию партии. Тем не менее в нем была обозначена приверженность советского руководства «торговой» модели экономических отношений, а не «распределению» товаров. Новая директива обеспечила вывод большинства промышленных товаров из системы рационирования, а также обязала кооперативы прекратить выделять товары для конкретных потребителей, кроме случаев, когда это особо предписывалось кампанией «стимулирования». Наконец, в обращении и предупреждалось об опасностях, которые несет существование «монополии», и обозначалась необходимость «перестройки работы потребительской кооперации на новых началах» – однако в нем также однозначно утверждалась первостепенная роль кооперативов в социалистической розничной торговле. Потребительским кооперативам было предписано открыть две тысячи новых магазинов в крупнейших городских районах, и им гарантировали, что государственные торговые предприятия будут распоряжаться не более чем 30 % городских товарных запасов.
Как же получилось, что в ходе осуществления реформ в период с 1931 по 1935 год кооперативы были сначала отодвинуты на второй план, потом разграблены и в конечном итоге полностью исключены из городской торговли? Ответом может послужить постепенное отождествление чиновниками политики социализма и концепции культурной торговли, которая зародилась не в кооперативной сети, а на специальных площадках, предназначенных для «коммерческих» продаж. К октябрю 1931 года потребительские кооперативы были официально отстранены от таких продаж, чтобы сосредоточиться на снабжении базовыми товарами[339]. Новые магазины и розничные сети, которые получили распространение в связи с этим приказом, были неизбежно дорогими, но при этом в лучших из них создавалась приятная обстановка: там предлагался ассортимент, тяготеющий к предметам роскоши, и минимальный уровень обслуживания покупателей, которого так не хватало советской распределительной системе в целом. Эти положительные свойства сформировали ядро «культурной советской торговли» – идеи, которая стала определяющей для сталинского подхода к розничным продажам.
Изначальным местом зарождения культурной торговли были розничная сеть для иностранных туристов Торгсин и Главособторг – учреждение, созданное для организации коммерческой торговли для всего населения. Торгсин, учрежденный в 1930 году, был типичным продуктом периода реконструкции. Его задумали с расчетом на особую группу потребителей, для которых доступ к товарам изначально был ограничен не механизмом ценообразования, а стоящей у входа охраной. Цены устанавливались таким образом, чтобы максимизировать выгоду для проведения индустриализации, в данном случае через требование оплачивать товары в иностранной валюте. Здесь, как и в других сферах действия системы распределения, интересы номенклатуры и потребности казны объединились, чтобы подтолкнуть предпринимателей в новом направлении. В течение года после создания Торгсин получил полномочия организовывать лавки и питейные заведения в портовых районах для снабжения иностранных моряков, продавать ценный антиквариат в столичных магазинах, увеличивать объем продаж продовольствия и, самое важное, разрешать посещение своих заведений советским гражданам, имеющим иностранную валюту или золото. Как отмечала Елена Осокина, основными клиентами заведений Торгсина стали именно советские граждане, в связи с чем, естественно, сувенирная продукция в их ассортименте быстро сменилась на товары первой необходимости. В разгар голода 54 % всего объема продаж Торгсина приходилось на хлеб [Осокина 1995а][340].
Согласно Осокиной, лавки Торгсина в большинстве городов и почти во всех портах мало чем отличались от остальных заведений советской торговой сети: «мелкие грязные лавочки», в которых были «огромные очереди, ежедневные драки, грубость» [Там же: 97–98][341]. Однако в столицах магазины Торгсина выставляли лучшие продукты советских заводов пищевой и легкой промышленности, а предметы роскоши на полках поражали великолепием. В 1933 году одна австралийка, посетившая лавку Торгсина в центре Ленинграда, так описала облик заведений торговой сети, находящихся в столичных центрах:
Нас отвлек вид ярко освещенного магазина, возле окон которого толпились люди. Вскоре стало ясно, что их привлекло. Витрины были заполнены самыми разнообразными деликатесами: с подобным ассортиментом едва ли мог соперничать универмаг Fortnum&Mason, и для голодной толпы на улице такая еда была настолько же далекой и недостижимой, как и королевские драгоценности. Нас одолело любопытство, мы протолкнулись внутрь и увидели оживленную толпу, обступившую прилавки в лихорадочной попытке получить масло, ветчину, сосиски, сыр, консервированные фрукты, курицу, утку и гуся, которые так аппетитно выглядели на витрине. Так же были выставлены несколько видов сдобы, тортов, кондитерских изделий и выпечки [Roland 1989: 6–7][342].
При магазине было открыто кафе, в котором посетители могли «попробовать вкуснейшие пирожные» и «поистине приятно провести время». Похожее описание дает иностранный журналист М. Маггеридж, который описал, как «люди целыми группами [стояли] перед витринами, с завистью разглядывая возвышавшиеся там пирамиды фруктов; со вкусом расставленные и развешанные ботинки и пальто; масло, белый хлеб и другие деликатесы, им недоступные» [Muggeridge 1934: 146][343]. В этих описаниях обычно подчеркивалась недосягаемость товаров Торгсина для простых граждан, но в то же время указывалось на обширный ассортимент предметов роскоши и внимательность магазина к оформлению витрин.
Магазины Главособторга, в которых товары продавались за рубли по «завышенным» или «очень завышенным» ценам, демонстрировали такую же двойственность, как и заведения Торгсина. Подобно последним, «коммерческие магазины» Главособторга открывались ввиду бюджетных нужд в период с 1930 по 1934 год, работали вне системы рационирования, снабжались через специальный товарный фонд и ориентировались, по крайней мере изначально, на обеспеченных потребителей. Тем не менее, как и в случае Торгсина, финансовые затруднения вскоре заставили Главособторг сменить направление деятельности и начать реализацию потребительских товаров более низкой категории. В последнем квартале 1931 года самым важным государственным «коммерческим» товаром после водки стала хлопчатобумажная ткань, далее шли сигареты и сахар[344]. Летом 1933 года к ним добавился еще один продукт массового потребления: хлеб. Совнарком санкционировал расширение коммерческой сети в виде хлебных магазинов, подавляющее большинство которых было открыто на юге, где бушевал голод, а зерно, предназначавшееся для экспорта, было перенаправлено в коммерческий фонд[345]. В то же время власти все больше сокращали разницу между ценами в коммерческом секторе и ценами в рамках системы рационирования, так что к тому времени, когда карточки были полностью отменены (в январе 1935 года отменили карточки на хлеб, в октябре 1935 года – на другие продовольственные продукты, а к концу года – на те промышленные товары, которые все еще распределялись по карточкам), на коммерческие магазины уже приходилось более четверти оборота в розничной торговле[346].
Случай организации коммерческих хлебных лавок позволяет предположить, что подавляющее большинство магазинов Главособторга стало обслуживать жизненные потребности граждан, исключенных из системы рационирования. Можно выразить предположение, что эти магазины, так же как и региональные заведения Торгсина, мало чем были похожи на идеал культурной торговли. Тем не менее в центре Москвы, Ленинграда и в нескольких других крупных городах коммерческие магазины сохранили свою изначальную ориентацию на состоятельных клиентов. В сети пекарен Главособторга «Бакалея» продавались торты, пирожные и дорогие сорта хлеба, а «Гастроном» специализировался на продаже копченой рыбы, икры, фруктов, кондитерских изделий и изысканных ликеров. Прейскурант рыбных отделов «Гастронома» позволяет понять стремления, руководившие деятельностью этой сети: в прейскуранте от 1931 года был перечислен 41 вид замороженной и консервированной рыбы, продаваемой по «повышенным» ценам, и целых 67 видов копченой рыбы и икры для продажи по максимальным ценам[347][348]. Как ни странно, похвастать таким разнообразием магазины могли не только на бумаге. Во флагманских магазинах сети «Гастроном» в Москве и Ленинграде предлагался богатый ассортимент деликатесов, пусть даже по высоким ценам. К 1934 году покупатели этих универмагов могли выбрать живого карпа из специального аквариума или приобрести тепличную клубнику по цене 100 рублей за килограмм [Fitzpatrick 1992: 224; Fitzpatrick 1999: 90]п. Чиновники сферы торговли невероятно гордились этими столичными «продовольственными универмагами» и неизменно указывали на них как на воплощение современной социалистической розницы[349]. Потребители, судя по всему, разделяли их мнение: несмотря на высокие цены, московский «Гастроном № 1» ежедневно посещали от 60 до 70 тысяч покупателей [Davies, Khlevniuk 1999: 570].
Отличительной характеристикой магазинов Главособторга в больших городах была их роскошь. Столичные «продовольственные универмаги» занимали помещения магазинов братьев Елисеевых – дореволюционных гастрономов, торгующих деликатесами. Украшенные хрустальными люстрами, фресками, пальмами и сверкающими витринами, эти магазины воплощали роскошную эстетику модерна. Идеал роскоши также формировали «образцовые универмаги» Главособторга, которые с июля 1933 года были готовы удовлетворять элитный спрос на промышленные товары. Как и ведущие магазины «Гастронома», первые образцовые универмаги открывались в обновленных дореволюционных зданиях с пышным убранством и оснащались современными кассовыми аппаратами и прилавками[350]. Они служили поводом для гражданской гордости: например, когда в Ленинграде открывался универмаг «Пассаж», представители городских властей выступали с речами, близлежащие улицы были украшены праздничными плакатами, в центральном концертном зале выступал камерный оркестр, а торжественное открытие было снято на пленку. Спустя несколько лет подобное происходило в Ташкенте[351]. Разумеется, оправдывать ожидания, созданные помпезной церемонией, было затруднительно: в открывшемся после нескольких месяцев ремонта московском универмаге ЦУМ, крупнейшем в стране, сотрудники сетовали на длинные очереди, жаловались, что «разумеется, нам нужно торговать культурно, но нам также нужны культурные товары», и предполагали, что советская торговля могла бы выглядеть более «культурной», если бы власти обеспечили отопление магазина. Впрочем, возможно, проблема крылась в поведении потребителей: один управляющий отделом ратовал за размещение объявлений, объясняющих приемлемое для «культурной советской торговли» поведение[352].
Рис. 5. Елисеевский гастроном в Москве, 1935 год.
Фото предоставлено Российским государственным архивом кинофотодокументов (РГАКФД)
Учитывая, что ведущие советские магазины уже работали за пределами системы рационирования, ее отмена не сильно на них сказалась, разве что выросло количество подобных заведений. Москва продолжала быть главным выгодополучателем от новых инвестиций в розничный сектор; торговля должна была «сыграть значимую роль в превращении Красной столицы в самый культурный и красивый город на свете» наряду с метрополитеном и новыми величественными правительственными зданиями[353]. В середине 1930-х остатки «старой купеческой Москвы» все еще функционировали в виде старых, плохо организованных магазинов, которые периодически подвергались критике в столичных публикациях, посвященных торговле, – но московские чиновники сообщили управляющим такими магазинами, что эта эпоха подошла к концу. Теперь управляющие должны были не просто поддерживать в своих магазинах чистоту, а обеспечивать их «привлекательность в соответствии с художественными требованиями социалистической городской застройки, так как внешний (и внутренний) облик магазина является одновременно и самой видимой частью города»[354]. Контраст между «старой купеческой Москвой» и цивилизованной современностью привел к тому, что дореволюционные, оформленные в «западном» стиле торговые районы, такие как Кузнецкий мост и Тверская улица, были подвергнуты своеобразной валоризации. Тверская была расширена, став магистралью, оформленной по парижскому образцу, переименована в честь Максима Горького и заполнена престижными магазинами и жилыми домами[355]. Рядом с центральными «Бакалеей» и «Гастрономом № 1» вскоре появились другие магазины, оформленные в стиле, соответствующем политике культурной торговли: например, новый «Модный дом», от которого, по словам одного посетителя из Филадельфии, «несло Парижем» с его «ворсовыми коврами и серыми бархатными занавесками» [Chesterton 1940: 16–17]. Вайолет Конолли, эксперт по Советскому Востоку, описала еще один впечатляющий магазин на улице Горького после поездки в 1936–1937 годах:
Рядом с дорогими и кричаще безвкусными московскими магазинами одежды и отсутствием подходящей для русской зимы одежды по умеренным ценам, помпезные интерьеры магазина косметики ТЭЖЭ ежедневно восхищали и раздражали меня. Его золочение и стены искусственного мрамора, янтарные и алебастровые люстры и роскошные ковры были настолько же хороши, как у любого магазина на Рю-де-ля-Пэ, и казались в Москве неестественными [Conolly 1937: 17].
Косметическим трестом ТЭЖЭ, согласно Конолли, управляла жена Вячеслава Молотова, что, возможно, объясняет часто отмечаемый избыток парфюмерии и пудры в советской розничной сети даже в относительно далеких регионах СССР[356].
Провинциальные магазины не могли сравниться с ЦУМом или магазином ТЭЖЭ в изобилии ассортимента. Тем не менее к концу 1935 года существовало восемь «всесоюзных» образцовых универмагов, годовая выручка которых варьировалась от 60 до 80 миллионов рублей, а суммарно на них приходилось 3 % розничных продаж непродовольственных товаров в СССР [Дихтяр 1961:387,407; Советская торговля. Статистический сборник 1956: 14][357]. В столице каждой республики требовалось открыть образцовый универмаг, желательно в соответствии с местным вариантом так называемой социалистической этнической архитектуры[358]. Важнейшим изменением середины 1930-х годов стало то, что впервые за почти десять лет чиновники стали использовать в этих образцовых магазинах иностранные техники и приемы торговли. В Великобританию (пренебрежительно исключенную исследовательской группой как «королевство мелких лавочников»[359]), Германию и особенно в Соединенные Штаты были отправлены делегации, которые отмечали все: от планировки магазинов и витрин до работы с клиентами и персонала; от расположения и управления складом до методов предупреждения и обнаружения краж. Учитывая повышенное внимание властей к престижным, или «образцовым», торговым точкам, делегации в своих заграничных поездках проводили большую часть времени в люксовых магазинах Нью-Йорка, Лондона и Берлина, а не в магазинчиках маленьких городов или заведениях бюджетных сетей. Эти поездки оказали влияние на повестку советской розницы, еще прочнее связав концепцию «культурной торговли» с улучшением обслуживания клиентов, наймом квалифицированного персонала и великолепным оборудованием магазинов[360].
Рис. 6. Типичный «Гастроном», 1935 год. Фото предоставлено Российским государственным архивом кинофотодокументов (РГАКФД)
Используя информацию, полученную в ходе этих ознакомительных поездок, сети «Бакалея», «Гастроном» и образцовые универмаги начали внедрять ряд клиентских услуг по американской модели: упаковывать товары, используя материалы с логотипом магазина, принимать заказы на распроданные товары, доставлять купленные предметы на дом, принимать возвраты бракованных товаров и оснащать магазины мебелью, чтобы посетители могли присесть (рис. 6). Доставка на дом, которую в 1935 году осуществляли всего 3 % продовольственных магазинов, вскоре получила широкое распространение и стала обязательным атрибутом образцового магазина во многом потому, что делегация, отправленная в Соединенные Штаты, сообщила, что 95 % молока в Америке доставляется на дом[361]. Когда в «Пассаж» нанимали преподавателя музыки для консультаций и уроков в вечернее время или когда в других образцовых магазинах демонстрировали механизм работы камеры или эмалированную кастрюлю – все это было осознанным копированием директорами магазинов универмага «Macys» (Нью-Йорк), на тот момент крупнейшего в мире, которым восхищались в своих докладах представители советской ознакомительной группы[362].
А что происходило в других областях социалистической розничной торговли? Торговая перепись 1935 года показала, какую пропасть еще предстояло преодолеть рядовым торговым организациям, чтобы достичь идеала культурной торговли. Подавляющее большинство розничных магазинов Советского Союза (не меньше, чем в 1930 году или, если на то пошло, в 1912 году) оставались маленькими и плохо оборудованными. Чуть больше 10 % магазинов одежды, например, были оборудованы примерочными, и чуть менее 20 % – зеркалами [Итоги торговой переписи 1935 г. 1936,3:292]. Список «основныхнедостатков торговой сети», подготовленный Одесским городским советом в декабре 1934 года, подтверждает, насколько чиновники были озабочены вопросами элементарного оснащения торговых точек: полное отсутствие стекла для прилавков и витрин, слабое освещение магазинов в вечернее время, неотремонтированные фасады, недостаток маленьких весов и средств снятия мерок, полное отсутствие материалов упаковки, неподходящие вывески (маленькие и сложночитаемые), полное отсутствие формы для сотрудников[363].
Когда парадигма культурной торговли распространилась на всю розничную систему, местные представители власти предпочитали решать проблемы именно такого рода, а не заниматься тонкостями обслуживания клиентов.
Движение за культурную торговлю набрало обороты, став темой, продвигаемой в обществе в связи с прекращением практики рационирования во второй половине 1934 года. Изначально объектом внимания стал хлеб, который вывели из системы рационирования в январе. Согласно информации из газет, в 13 500 новых хлебных магазинов должны были предлагать 35 видов хлеба и выпечки, должны были быть точные весы и острые ножи, продавцы должны были носить белые халаты и колпаки, а примеры разных видов хлеба – выставлены в стеклянных витринах с хорошо различимыми ценами[364]. В то же время благодаря институциональным изменениям повышенное внимание стало уделяться удобству покупателей. Время работы торговых заведений, которое уже увеличивалось в 1930 году, чтобы компенсировать закрытие частных магазинов, было продлено снова. Плановые поставки от хлебных заводов участились до шести и более раз в сутки ежедневно и начинались с 4 утра. В соответствии с более строгими санитарными требованиями запрещалась продажа теплого хлеба, продавцы должны были часто мыть руки с мылом и как можно реже прикасаться к хлебу, а полы и полки – мыться ежедневно. Наконец, пресса призывала управляющих магазинами брать инициативу в свои руки и делать свои магазины и товары привлекательными для покупателей: например, заказывать белые занавески для витрин, включать музыку, украшать магазины растениями или ставить сиденья, чтобы утомленные покупатели могли присесть и отдохнуть[365].
Значительным последствием кампании за «культурность» стал отказ от кооперативной традиции с ее безразличием к внешнему виду магазинов и упором на орудия труда и товары первой необходимости как основу социалистической торговли. Кампания по продвижению культурной торговли в абсолютном большинстве случаев касалась государственной стороны социалистической торговли – ведущих розничных сетей и, в чуть меньшей степени, флагманских магазинов каждого торга в республике или регионе. Городские кооперативы, уже ослабленные после того, как в 1933 году из их подчинения вывели крупные заводские лавки и столовые, по большей части не затрагивались кампанией, хотя Центросоюз и открыл образцово-показательные универмаги в Ленинграде, Москве, Хабаровске и Харькове. Однако в период с сентября по декабрь 1935 года они были принудительно переведены в подчинение государству, как и городские кооперативы, закрывшиеся распределители и кооперативы вооруженных сил[366]. Большинство этих торговых точек были переданы муниципальным торговым отделам для переоснащения, однако на деле многие из них по несколько месяцев оставались заколоченными[367]. Такая реорганизация снова указала на то, насколько власти руководствовались принципом «извлечения пользы» в своем отношении к кооперативам. Как в ситуации с частными лавками в период НЭПа, права кооперативов учитывались до тех пор, пока они считались «полезными», и если, по мнению партии, их полезность снижалась, как в начале и середине 1930-х годов, собственность членов кооперативов перераспределяли, не советуясь с ними.
Кооперативы были понижены до работы только в деревнях и вынуждены были иметь дело с ослабленной после коллективизации сельской экономикой. Они начали закрываться один за другим, отчасти из-за целенаправленной работы по расширению за их счет региональной сети магазинов Торга в сельских районных центрах. Деревенские кооперативы (сельпо) были небольшими и находились в плачевном состоянии. Согласно Г. А. Дихтяру, оснащение большинства сельских лавок было «чрезвычайно примитивным»: 70 % «не имели даже нормального освещения», что, видимо, значит, что там в основном пользовались керосиновыми лампами; у 55 % не было места для склада, помещения 35 % сельских кооперативов занимали двадцать квадратных метров или даже меньше. Условия работы этих лавок находили отражение в объемах продаж: в 1935 году в среднем сельский магазин продавал на восемь тысяч рублей в месяц, у 15 % магазинов объем продаж составлял около 1200 рублей, а у еще 20 % – от 1200 до 3000 рублей в месяц [Дихтяр 1961: 424]. Неудивительно, что когда центральное правительство потребовало, чтобы каждый магазин работал на самообеспечении, последовало массовое закрытие сельских кооперативов[368]. С другой стороны, хотя крестьяне и были вынуждены далеко ездить за товарами первой необходимости, новый приятно выглядящий магазин в районном центре мог способствовать оптимистической вере в то, что «сытая, счастливая жизнь», о которой писали в советских газетах, не за горами[369]. Хотя для подобной трансформации и требовалось время, движение к культурной торговле стало обещанием навсегда покончить с неорганизованными лавочками из прошлого.
Элементами парадигмы культурной торговли, заслуживающими отдельного упоминания, были акцент на роскошь и назидательность, в связи с которой власти акцентировали внимание на квалификации работников магазинов. В частности, по мере формирования идеалов культурной торговли, продавцам приписывали все большую просветительскую роль. Одной из их функций было, согласно планам чиновников, исследование потребительского спроса, чтобы предоставить его производителям и, таким образом, «сделать все, чтобы обеспечить [эти товары] на рынке». С другой стороны, они должны были консультировать покупателей. Возглавлявший в середине 1930-х годов Наркомат внутренней торговли И. Я. Вейцер предпочитал описывать работу сотрудников торговли как их призвание:
Как хорошо обслужить клиента? <…> Вы думаете, что ваша задача – просто знать, чего хочет потребитель, и удовлетворить его спрос. Это необходимо; вы должны знать потребности потребителя. <…> Но ваша задача не сводится только к этому. Вы должны воспитывать вкус потребителя. Вы, работники торговли, должны создать новый вкус у потребителя, новый советский вкус и новые товары для потребителя[370].
Вейцер предполагал, что с ростом благосостояния понадобится обучить потребителей привычкам, приемлемым для культурного социалистического населения. Однако это требовало от продавцов более широких познаний, так как они могли предоставить исчерпывающую консультацию, только зная ассортимент новой продукции.
В ходе ознакомительных поездок за границу обнаруживался постоянный недостаток знаний советских работников розничных магазинов по сравнению с их коллегами из зарубежных «образцовых» магазинов. Советским делегатам продавцы-консультанты нью-йоркского универмага «Macys» казались предупредительными, элегантными, любезными и хорошо осведомленными об ассортименте, который они продают. Ознакомительная группа приписывала эти качества не столько внутренней стажировке, которую проходили работники «Macys», сколько минимальным требованиям для найма:
словом, требования, которые «Macys» устанавливает для своих продавцов, чрезвычайно высоки. Только достаточно культурный человек может быстро подстроиться под эти требования и быстро изучить все сложные условия этой работы. Поэтому в «Масу s» не нанимают продавцов с недостаточным уровнем образованности [Гумницкий 1937а][371].
Однако «Macy’s» в 1936 году работали в условиях избытка рабочей силы и могли себе позволить быть избирательными. В Советском Союзе ситуация обстояла иначе, рабочая сила в принципе была менее образованной, а с 1930 года экономика переживала острый недостаток кадров. Власти отдавали приоритет промышленности, что поставило сектор торговли в невыгодное положение, так как в системе продовольственного рационирования работники торговли были квалифицированы как занятые в непроизводственных отраслях и не имели доступа к «децентрализованному» снабжению. В то же время заработные платы в этом секторе продолжали падать (табл. 5.1): в середине 1920-х годов торговля была сектором с высокими зарплатами, спустя десятилетие – с одними из самых низких. Очевиднее всего эта проблема прослеживается в сельской местности, где в 1935 году работники магазинов зарабатывали жалкие 79 рублей в месяц, то есть 42 % от среднего показателя по стране [Дихтяр 1961:463].
Таблица 5.1. Средние годовые зарплаты в торговле и общепите по сравнению с другими секторами
Источник: [Дихтяр 1961: 463].
Судя по этим показателям, образованные и амбициозные молодые люди вряд ли выбирали карьеру в торговле. Хотя Сталин и стремился повысить престиж торгового сектора, продвигая «наше, родное, большевистское дело», работники торговли, как и следовало ожидать, не поднимались высоко с последней ступени советской общественной иерархии [Сталин 13: 341–342]. На ноябрь 1938 года всего у 3 % продавцов в городах было оконченное школьное образование, и даже среди работников «Гастронома» и универмагов этот показатель был ненамного выше – 5 и 10 % соответственно. Подобный уровень образования разительно отличался от среднего показателя среди трудоспособного населения в целом (15 %) и еще сильнее – от показателя среди городского трудоспособного населения (26 %)[372]. Это не значит, что усилия по набору персонала провалились – наоборот, за десять лет после 1928 года число работников государственной и кооперативной торговли увеличилось вчетверо, – скорее, дело в том, что резерв рабочей силы, на который могли претендовать торговые организации, состоял из плохо образованных и неквалифицированных людей [Дихтяр 1961: 460; Рубинштейн 1964: 286]. В него входило большое число тех, кто только начал заниматься оплачиваемой трудовой деятельностью, в том числе люди, недавно переехавшие из сельской местности, и особенно жены представителей рабочего класса. Как отмечала Эми Рэндалл, с 1931 года в ходе набора персонала женщин целенаправленно привлекали в торговый сектор, связывая женственность с «культурой» [Randall 2000а]. Результаты этой работы можно считать успешными: только с 1935 по 1938 год число женщин, занятых в государственной и кооперативной торговле, увеличилось с 31 до 49 %, а число работающих продавцами – с 45 до 62 %. Феминизация розничной торговли в значительной степени стала результатом политических решений, в отличие от других сфер, где она была следствием незапланированных социальных изменений[373].
При таких обстоятельствах самым надежным способом повысить квалификацию работников было практическое обучение в виде краткосрочных вечерних курсов. Изначально эти курсы организовывались потребительскими кооперативами (в «майском обращении» на Центросоюз была возложена ответственность за подготовку 150 000 новых работников к концу 1931 года), а во второй половине 1930-х годов они получили распространение и в государственной части розничной сети [Решения партии и правительства по хозяйственным вопросам 1968, 2: 305]. По программам «технического минимума» и других коротких курсов Наркомата внутренней торговли ежегодно обучалось в среднем 130 000 работников. Управляющие магазинами и другие «ответственные работники» особенно поощрялись в случае записи на программы повышения квалификации, так как минимум 20 % этих кадров не имели образования вообще, не говоря уже о специальном. В дополнение к существующим техникумам и институтам в Москве и Киеве были основаны две торговые академии, и в каждой действовал факультет особого назначения, где подготавливали управленческий персонал высшего звена. Программы обучения в торговых институтах охватывали целый спектр дисциплин, в том числе «систему советской торговли», «операции по упаковке», «торговлю в сельской местности и ее особенности» и «советскую рекламу и витрины»[374]. Наконец, на неформальном уровне чиновники стремились поднять уровень «культуры» советской торговли через наставления, требуя, чтобы продавцы и кассиры мыли руки, обращались к покупателем на «вы», а не фамильярно на «ты», и имели приятный внешний вид[375].
Назидательность также отражалась в подходе руководства торговой сферы к рекламе в середине 1930-х годов. В контексте экономики дефицита (который сохранялся на протяжении десятилетия) сложно представить, чтобы власти считали приоритетным именно этот вопрос. Как точно отметила Осокина, в такой обстановке товарам не нужно было ждать своих покупателей – скорее, покупатели сами искали товары [Осокина 1998: 5]. С другой стороны, сталинские чиновники считали, что материальное благосостояние улучшается. В этом случае реклама могла помочь направить новые потребительские стремления на официально утвержденные цели. До войны торговые организации и легкая промышленность не тратили много средств или энергии на рекламу, но начав в нее вкладываться, они занимали позицию «общественного долга». Вместо того чтобы провоцировать «иррациональные желания», используя соблазнительные изображения по примеру рекламы в капиталистических странах, советские чиновники надеялись стимулировать «рациональный» спрос, распространяя информацию о новых продуктах: что они собой представляют, как их использовать, какая от них польза и сколько они стоят[376]. Этот принцип показывал, где проходила граница, до которой доходило заимствование американской коммерческой модели: чиновники продолжали осмысливать спрос как «потребность» (с одобрением говоря, что он «бурно растет»), в противовес индивидуалистической, ориентированной на получение удовольствия американской культуре потребления.
На практике этот назидательный подход означал, что советскую коммерческую рекламу можно было увидеть только на этикетках товаров и на витринах. В 1938 году была проведена выставка советской рекламы, почти полностью состоящая из примеров этих двух форм, и неслучайно половина витрин была посвящена не потребительским товарам, а политическим темам, например, двадцатилетию РККА[377]. Существенно важно, что потребители рассматривали марки и выставочные витрины уже в самом магазине, где на их желание что-то купить могли повлиять продавцы и доступный ассортимент товаров. Печатные рекламные объявления – самый популярный метод стимулирования спроса на Западе – были довольно редки в 1930-е годы, а реклама на радио зазвучала только после войны[378].
Как и в случае образцово-показательных магазинов, продвижение потребительских товаров было направлено не только на стимулирование потребительского спроса, но и на рекламу советской системы. Это всегда было скрытой целью товарных выставок, устраивавшихся во многих крупных городах в середине 1930-х годов наркоматами легкой промышленности и внутренней торговли. Эти выставки имели открыто назидательный характер, прославляя достижения советской промышленности и восхваляя более высокий уровень жизни, который обеспечат новые продукты. Например, на сенсационной московской выставке «Парад лучших» на огромном плакате провозглашалось «Смотрите, как выросло производство, смотрите, как вырос потребительский спрос!» Графики и статистические данные, тщательно подобранные для того, чтобы продемонстрировать плавный рост, предусмотрительно фиксировали рост выпуска потребительской продукции в период с 1913 до 1928 и с 1928 по 1935 год[379]. Товарные выставки были направлены на аудиторию специалистов – их проведение служило одним из способов информирования розничных организаций о товарах, которые были теоретически доступны (оговоримся, что в начале 1950-х годов репортер из газеты «Вечерняя Москва» описал типичную выставку как «музей двух-трех существующих редкостей»[380]), – но они также стремились привлечь внимание и тех, кто не был задействован в сфере торговли. По-видимому, последняя группа посетителей часто бывала на таких выставках, и среди них в ходе сопутствующих общественных собраний часто проводились опросы мнений для изучения и формирования потребительского спроса[381]. Освещение таких выставок в прессе нельзя назвать иначе как рекламой, особенно когда в публикациях фигурировали современные технологии, такие как мотоциклы, автомобили, радио и стиральные машины советского производства[382].
Само наличие рекламы, даже при всем ее назидательном характере, демонстрирует гибкость концепции «культурной торговли». Эта концепция объединяла две важные цели сталинской политики: материальное развитие и «строительство социализма». Согласно последней цели, потребление необходимо было направлять, но, в соответствии с первой, оно должно было расти само. Подобная связь была характерна не только для торговой системы. Она лежала также в основе пропаганды стахановского движения: роскошные покупки и награды привлекали внимание к выгодам от повышения производительности, к «росту благосостояния» рабочего класса, а также к конкретным товарам, считавшимся наиболее подходящими для состоятельного и культурного населения. Стахановцы получали полные собрания сочинений Маркса, Ленина и Сталина, крепдешиновые платья, велосипеды и граммофоны[383]. В «культурной торговле» провозглашались те же идеалы, что и в случае с культурным досугом. В то же время она гарантировала последовательность осуществления планов по улучшению многих аспектов советской торговли: от эффективности и квалификации работников до обслуживания клиентов, от атмосферы и оборудования магазинов до ассортимента товаров.
В ходе этого процесса «социализм» был включен в концепцию модернизации, которая в значительной степени, если не полностью, была заимствована с Запада. Из всего разнообразия дореволюционных торговых предприятий сталинское правительство взяло за основу магазины западного образца, которые они продолжали переводить под государственный контроль и превращать в собственные образцово-показательные магазины. Основой «культурной советской торговли» должны были стать предметы роскоши, а не товары первой необходимости. В том, что касается методов торговли, розничные торговые предприятия сталинской эпохи брали примеры не с кооперативов или частного сектора, который теперь сжался до неформального обмена на базарах, а с величественных универмагов капиталистического Запада. К середине 1930-х годов практика внедрения советскими заведениями американских методов ограничивалась лишь предостережениями о том, что советская торговая система не должна «машинально» копировать приемы капиталистических американских магазинов [Смирнов 1935: 53–55][384]. Даже ценообразование, которое в 1920-х годах было центральным элементом официальных заверений в самобытности социалистической торговли, уступило место модернизации и адаптации американских методов. Ленин в свое время принял возобновление денежных отношений в торговле вместо «социалистического продуктового обмена» как вынужденное зло, Сталин же сделал денежные отношения желаемой целью. Реформы, связанные с кампанией за культурность, сформируют институциональный и интеллектуальный каркас советской торговой системы, который просуществует до падения режима.
Ограничение бюрократизма
Парадигма культурной торговли представляла собой новый, «сталинский» синтез экономической политики, сочетающий изобилие, назидательность и то, что можно назвать социалистической культурой потребления. Тем не менее важно отметить, что многие черты старой социалистической экономической культуры сохранились и беспрепятственно вошли в новую модель культурной торговли. Самой важной чертой была «борьба против бюрократизма», во имя которой затевались почти все реформы начала и середины 1930-х годов. Власти, может, и использовали примеры «культурности» как свидетельство прогрессивного характера реформ при общении с широкой общественностью (например, когда обсуждали вопросы торговли в своих речах, предназначенных для публикации в средствах массовой информации, или когда в газетах по указанию Центрального комитета тенденциозно писали о прекращении рационирования), однако при общении с управленцами, региональными партийными руководителями и чиновниками, ответственными за местную экономическую политику, они, как правило, возвращались к излюбленной теме.
Как и в 1920-х годах, среди средств, предписанных для устранения бюрократизма в социалистическом секторе, значились децентрализация, организаторская инициатива и ориентация на рынок. Первым шагом в нужном направлении, давшим заводам возможность реагировать на потребности работников, стала организация заводских ОРСов. Однако это было лишь промежуточным решением, принятым до тех пор, пока сама торговая система не вернется на коммерческие рельсы. Символически этот переход произошел в июле 1934 года, когда влиятельный Наркомат снабжения разделился на два ведомства, одно из которых – Наркомат внутренней торговли – было явно коммерческим. Нарком Вейцер стал ярым сторонником своеобразного рыночного социализма. На встречах с торговыми управленцами со всей страны в период с 1934 по 1936 год он осуждал тех, кто «думал, что система рационирования будет действовать еще долгое время с минимальной долей коммерческой торговли», и настаивал, что историческое значение рационирования заключается в его прогрессистском характере: именно рационирование «заложило основу и создало базу для будущего развития свободной торговли»[385]. Согласно официальному печатному органу наркомата, «свободная торговля» (новое условное обозначение системы распределения без рационирования и с учетом потребительского выбора) будет бороться с «механическим распределением» и «монополией кооперативов», поощряя конкуренцию за покупателей между магазинами, торговыми сетями и даже между предприятиями государственной и кооперативной торговой системы и «колхозной» торговлей на базаре[386]. На этом поприще чиновники черпали вдохновение из капиталистических идей не меньше, чем в борьбе за культурную торговлю.
Идея свободной торговли бросала советскому правительству вызов: как организовать снабжение эффективно и без излишнего бюрократизма (то есть без прямого государственного распределения) – и при этом так, чтобы оно соответствовало принципам социалистической модернизации. В 1920-е годы торговые организации нанимали представителей на договорной основе, чтобы те следили за снабжением, которое, в свою очередь, обычно шло напрямую от производителей или через синдикаты (торговые подразделения каждой отрасли государственной промышленности, или главки) или через товарные биржи. Последние прекратили свое существование в конце НЭПа, а главки претерпели ряд структурных изменений в годы реконструкции[387]. Однако в итоге органы экономической политики вернулись к структуре, которая мало отличалась от той, что существовала с 1923 по 1929 год. Торговые организации снова должны были подчиняться ценовому контролю оптовых цен, однако, за исключением сделок с коротким перечнем «плановых» товаров (в 1935-м он включал 12 непродовольственных товаров, а в 1938 году – шесть), они могли свободно заключать договоры друг с другом, с производителями и, под эгидой децентрализованных заготовок (децзаготовок), с колхозами. Наркомат внутренней торговли, как и Центросоюз в кооперативной торговле, все больше действовал в качестве товарной расчетной палаты, а не как административный орган. В январе 1936 года операционный контроль за торговлей был полностью передан центральным Наркоматом в ведение торговых отделов республик, областей и муниципалитетов, а сам Наркомат был реорганизован в такие сбытовые подразделения, как Союзоптметиз (предназначенное для сбыта металлических изделий) или Союзкультторг (для продажи школьных принадлежностей, книг и товаров для досуга)[388]. Также, в связи с антибюрократическими реформами, множились пункты промежуточного распределения (межрегиональные оптовые базы и т. д.)[389].
Пройдя через множество изменений, торговля по-прежнему оставалась объектом планирования. У каждой торговой организации и магазина был «план оборота», выраженный в рублях, в котором были обозначены объем, качество и ассортимент товаров, которые необходимо продать в конкретном квартале или году. Кроме того, те немногие товары первой необходимости, которые все еще подлежали «плановому» или «механическому распределению» в конце 1930-х годов (хлопковая и шерстяная ткань, керосин, мыло и т. д.), составляли основу социалистической розничной торговли, а в сельской местности на эти товары приходилась половина всего объема продаж [Hubbard 1938: 112–115; Дихтяр 1961: 443–444]. Тем не менее магазины получили свободу самостоятельного поиска дополнительного снабжения, когда количество товаров выходило за рамки прожиточного минимума. Во второй половине десятилетия управляющие образцовыми сетями и универмагами сообщали, что практически не получали товаров через централизованную систему распределения. Вместо этого они приобретали их напрямую у производителей, чаще всего по договорам с местными ремесленниками и мелкими предприятиями. Кроме того, некоторые образцовые универмаги создали собственные производственные подразделения по выпуску одежды, предметов домашнего обихода и роскоши[390].
Чиновники надеялись, что децентрализация приведет к развитию административной ответственности. В более крупных магазинах выручка и прибыль теперь напрямую зависели от инициативности управляющего, подобно тому, как они зависели от директоров заводов в эпоху рационирования. Нарком Вейцер в середине 1930-х годов проводил большую часть своего времени на мотивационных встречах с директорами магазинов, которых он убеждал – прибегая к методу кнута и пряника – применять более агрессивные стратегии для обеспечения собственного снабжения. Исходя из опыта предыдущих лет было ясно, что оптовые базы не всегда отпускали товары без давления со стороны энергичных представителей розничной торговли, даже в отношении продуктов, распределяемых в рамках плана[391]. Судя по комментариям Вейцера, которые он сделал на Конференции торговых работников в 1935 году, бюрократизм пережил все реформы. В своих речах Вейцер описывает пассивность директоров магазинов, проявляемую ими при работе с оптовыми базами, как «синдром иждивенчества», что напоминает жалобы времен НЭПа на нежелание управленцев принимать решения:
Наш инспектор расследовал Куйбышевский край, в Нижнеломовском районе… Он отправился в магазин ГОРТ в Нижнем Ломове и спросил управляющего: «Почему у вас нет этого товара? На базе он есть, а у вас ни одного». Управляющий ответил: «Есть люди сверху, которые беспокоятся о том, какие мне нужны товары, и они мне их присылают».
Что это? Психология иждивенца: товары будут присланы согласно плану, план строг и неизменен, и в плане все учтено… Это грубый пример, но в менее категоричной, более мягкой форме подобная логика существует во многих магазинах[392].
Разумеется, оптовая база из этого примера, не уведомившая магазины о наличии товаров, также должна нести ответственность за организационные перебои, однако Вейцер рассказал эту историю так, чтобы донести до управляющих магазинами мысль о необходимости активной позиции при закупках. Несложно понять, почему он приводил подобный аргумент именно для них: на конференции, прошедшей за несколько месяцев до этого, представители почти каждой торговой сети признали, что не выполняют план, однако управляющие списывали это на нехватку снабжения, недостаточные резервные запасы и другие неподконтрольные им факторы[393].
Попытка децентрализовать ответственность за распределение товаров привела к распространению ее на продавцов: их фиксированную зарплату заменили на сдельную ставку и вовлекли в «социалистическое соревнование» за увеличение продаж[394]. В нем были задействованы даже потребители: подобно тому как раньше заводские бригады были ответственны за контроль над конкретными столовыми, граждан призывали делиться мнением по поводу работы магазинов и интересоваться торговлей. С 1934 года магазины должны были проводить встречи с покупателями: на некоторых из них демонстрировались свидетельства улучшения благосостояния населения, в то время как другие становились площадкой для выражения критики. Обязательным атрибутом магазинов стали книги жалоб, на них ссылались для доказательства «пренебрежительного отношения к покупателям», если управляющие говорили с клиентами в неподобающем тоне[395]. Кроме того, добровольцы заменили официальные инспекции Рабкрина в контроле за промышленностью и торговлей. Вейцер описывал расширение «потребительского контроля» как компенсацию покупателям за национализацию городских кооперативов, которые – исходя из их изначальной идеи – больше поддавались влиянию своих членов[396].
Для управляющих инспекторы-волонтеры, пожалуй, представляли меньшую угрозу, чем представители Рабкрина, которые за ненадлежащее поведение могли инициировать уголовное преследование, однако отдельные рьяные «рабочие-контролеры» могли стать настоящей головной болью. Например, в Одессе инспектор-волонтер Заславский посещал универмаги города по вечерам после своей основной работы, опрашивал покупателей и требовал позволить ему проинспектировать склад, если управляющий говорил, что товаров нет в наличии. В своих ежедневных красочных рукописных отчетах Заславский приводил описания заносчивых управляющих магазинами, которые прятали товары, когда хотели закрыться пораньше; возмущенных покупателей, стоящих во все более длинных очередях; яростную критику отношений между работниками магазинов и спекулянтами и немедленного появления «дефицитных» товаров на базаре, а также изображал столкновения с управляющими, от которых, очевидно, Заславский получал удовольствие[397]. С точки зрения бюрократии подобный потребительский контроль служил сразу нескольким целям: благодаря ему представители чиновничества получали информацию, избегая затрат, а задействованные граждане брали работу чиновников на себя. И, что самое важное, недовольство граждан направлялось на злоупотребления и организационные сбои на местном уровне – это укрепляло позицию Кремля в том, что именно люди и их практическая деятельность, а не политика, являются источниками промахов в экономике.
Учитывая подобный контекст, стоит ли удивляться, что «борьба против бюрократизма» в государственных и кооперативных торговых сетях сопровождалась усиленной «борьбой против злоупотреблений»? Как и в 1920-х годах, в 1930-х работники торговли находились под постоянным подозрением по причине их доступа к дефицитным товарам. Суды над управляющими ОРСами в Магнитогорске, которые красочно описал Стивен Коткин, демонстрируют непреходящую склонность режима обвинять отдельных лиц в постоянных перебоях в снабжении. Причиной того, что в Магнитогорске летом 1933 года было недополучено 700 тонн зерна, назвали не неурожай, а недостаток порядочности у ответственных за его распределение людей. По давно устоявшейся в советских судебных органах практике, «воры, мошенники, растратчики и расхитители социалистической собственности», которые «свили себе уютное гнездышко в Магнитогорске», были растерзаны в ходе месячного показательного процесса в городском цирке. Несмотря на призыв А. М. Лежавы прекратить уголовное преследование работников торговли, прозвучавший еще в 1923 году, директор ОРСа был приговорен к смерти. Как отмечает Коткин, этот случай был лишь самым наглядным из целой серии арестов магнитогорских чиновников снабжения. В период с 1930 по 1938 год на управляющих должностях в городской торговой системе надолго не задерживались [Kotkin 1995: 257–261][398].
Как мы уже знаем, обвинительная политика широко распространилась в социалистическом секторе торговли в период НЭПа, однако лишения начала 1930-х годов усугубили поиск виноватых. Вплоть до 1933 года «настороженность» государства была в основном направлена на бывших частных торговцев, которые стали работать в государственном и кооперативном секторе. Хотя Сталин и подвергал критике «нарушения кооперативной демократии», получившие столь широкое распространение в период коллективизации, но ни один партийный чиновник не оставил бы кулаков в правлениях кооперативов. В 1933 году чистка бывших частников была поручена комсомолу, который организовал по всей стране налеты «легкой кавалерии» и чистки, подобные его же операции по борьбе с уклонистами от налогов 1929 года[399]. Эта чистка не снизила количество обвинений «классово чуждых элементов» в торговом секторе. Юристы до конца десятилетия предполагали, что нарушения этики (обман покупателей, обсчитывание, мелкое воровство, которые были широко распространены) были связаны с тем, что «кто угодно», включая «классовых врагов» и ранее осужденных растратчиков, мог найти работу в сфере торговли[400]. Каждое подобное нарушение служило основой для новой кампании по обеспечению уголовного правосудия.
Проблема бюрократизма стояла довольно остро. Тем не менее стоит понимать, что, как и многие реалии «ленинского наследия», эта проблема приобрела в советской политической культуре определенный ритуальный статус. «Борьба с бюрократизмом» стала единственным официальным языком советских экономических реформ как в период с 1932 по 1935 год, так и в 1947,1965 и 1986 годах. Однако, помимо чрезмерного бюрократизма, борьба с которым была целью нескольких реформ, существовали и другие, не менее важные мотивы, которые не озвучивались публично. В реформах торговой системы периода с 1932 по 1935 год акцент делался на эффективности и прибыльности: в ходе этих преобразований работников призывали работать усерднее, а их проведение смогло удовлетворить потребности казны. В отличие от «борьбы с бюрократизмом» или создания «культурной торговли», эти цели не озвучивались общественности и не фигурировали в протоколах совещаний Наркомата внутренней торговли. В особенности когда речь заходила о прибыли, вместо публичного признания ее в качестве главной цели торговли, ее обсуждали только в самых верхних эшелонах структуры власти, а чаще всего – в засекреченных служебных записках с конкретными предложениями по привлечению доходов.
Кроме того, институциональные, идеологические и психологические границы любой антибюрократической инициативы практически не изменились с 1918 года. Ориентация на рыночные методы по большей части заключалась в том, чтобы заставить розничные заведения социалистического сектора обеспечивать себя самим и в то же время быть более отзывчивыми к потребительскому спросу. Высшие эшелоны правительства и партии вовсе не отказались от своих привычек микроуправления – чрезмерной регламентации всех аспектов торговли. В конце 1930-х годов на уровне Политбюро продолжали обсуждаться такие важнейшие политические вопросы, как стоит ли открывать в ЦУМе детский отдел или какая спортивная обувь есть в продаже[401]. Чиновникам, занимающимся ценовой политикой, не приходилось бояться безработицы: сворачивание системы рационирования сопровождалось очередной волной ценового регулирования, причем более систематичного, чем раньше. В период рационирования публикуемые цены в каком-то смысле были «ориентировочными» для элитных торговых сетей: Торгсин, коммерческие магазины и районные кооперативы могли устанавливать абсолютно разные цены в разных валютах (например, в золоте, твердой валюте, так называемых бонах, чеках, товарных карточках, рублях). В 1935 году это должно было измениться, однако на практике элитные сети продолжали пользоваться определенной степенью свободы в установлении цен на промышленные товары[402]. Словом, у «борьбы с бюрократизмом» были определенные границы, за которые власти не стремились выходить.
Идея «культурной торговли» обозначила новую отправную точку для советской номенклатуры. Произошли ли в социалистической торговле долгосрочные организационные изменения по сравнению с периодом НЭПа? Помимо исчезновения системы снабжения и конкуренции в частом секторе, изменения, происходившие в период с 1931 по 1935 год, по большей части продолжали процессы социальной и экономической модернизации, запущенные ранее. Как и в других странах, в СССР с начала 1930-х годов наращивала темпы феминизация торгового сектора. Распространение холодильного оборудования, организацию региональных оптовых баз и улучшение технического оснащения магазинов также можно считать продолжением инициатив периода НЭПа, а не резким переломом. Единственным исключением стали городские кооперативы, которые были навсегда упразднены в период с 1932 по 1935 год.
Сталинизм и потребитель – I: городские мнения и тенденции
Общественная кампания «культурной торговли» развивалась в двух направлениях. С одной стороны, работников торговли призывали сделать обслуживание посетителей и чистоту вопросом чести. С другой стороны, потребителей заставляли поверить, что реконструкция экономики вскоре принесет материальную выгоду, сопоставимую с предполагаемыми политическими выгодами социалистической революции. Именно об этом говорил Сталин в своей знаменитой речи на Первом Всесоюзном совещании стахановцев в 1935 году, когда он объявил «Жить стало лучше, товарищи. Жить стало веселее» [Сталин 1952–1953,14:79–92, особ. 85]. Новые «культурные» магазины и растущая доступность потребительских товаров, начавшиеся с 1934 года, как считалось, должны были вызвать доверие потребителей, особенно в больших городах. Удалось ли этого достичь? Как в течение десятилетия после 1928 года менялось отношение граждан к торговле и потреблению и, в связи с этим, отношение к советской системе?
Самым доступным источником для подобного исследования являются письма, посланные в газету «Правда» и советским властям, в основном написанные членами партии и сочувствующими коммунистам, чаще всего городскими жителями, русскими, образованными мужчинами[403]. Разумеется, взгляды представителей этой категории, особенно выбранные для докладов о настроениях граждан, адресованных партийным лидерам, не могут считаться репрезентативными в отношении всего общества. Они тем не менее претерпели любопытные изменения. В этих письмах ясно прослеживается, что горожане – в отличие от большинства крестьян и неславян, например, – воспринимали советскую власть как «свою» и имели по отношению к ней высокие ожидания. Поэтому, когда просоветски настроенные авторы таких писем испытывали разочарование, оно было наполнено горечью, а их психологическая потребность сообщить «правду» представителям власти, соответственно, обострялась. К 1932–1933 годам самые безжалостные обвинения системы звучали от авторов, которые считали себя коммунистами. Одну из важнейших ролей в постепенном охлаждении их отношения к власти играл продолжающийся кризис материального благосостояния, а также очевидная коррумпированность и некомпетентность чиновников на местах. Кампания в поддержку культурной торговли не только не умиротворила эту часть населения, но и способствовала ее отчуждению от партии – в частности, ориентация кампании на роскошь провоцировала социальную поляризацию: «мы» (рабочие, крестьяне, простой народ) и «они» (элита)[404]. Наконец, решение партии скрывать «дезорганизующую» информацию от прессы сильно подорвало доверие к правительству со стороны его основных сторонников, так как многие рабочие стали считать, что все, что публикуется в газетах, – ложь.
Уже в период с 1928 по 1930 год в письмах в «Правду» обнаруживаются мириады идей, которые можно обозначить термином народный коммунизм, в противовес «генеральной линии», спускаемой сверху. Народный коммунизм основывался на принципах равноправия и был враждебен к проявлениям роскоши. Он мог служить основой для критики государственной политики со стороны рядовых коммунистов, как, например, в случае М. М. Радзинского, который прочитал в «Правде», что Госторг только что подписал контракты на закупку лимонов и апельсинов из Италии, Турции и Палестины. Реакция Радзинского на эту новость была резко отрицательной: «Каждый рабочий и крестьянин, несомненно, скажет, что в нынешнем состоянии нашей экономики мы могли бы легко обойтись без апельсинов и лимонов. Если это делается исключительно в дипломатических целях, тогда зачем рекламировать это в газетах?»[405] Подобные настроения выражались в те годы по всей стране: «Наш рабочий кооператив закупил мандолины и балалайки, когда для рабочих нет картофеля»; «В нашем кооперативе часто не бывает мяса или муки, но можно купить столько пудры и дорогих шляпок, сколько хотите!»[406]Подобная критика подразумевала, что система социалистической торговли должна гарантировать каждому предметы первой необходимости прежде, чем снабжать кого-либо предметами «роскоши».
Эта идея окрасила восприятие рационирования «народными коммунистами» после 1928 года. В целом авторам писем в газету «Правда» нравилась идея рационирования, так как они надеялись, что она может остановить движение снабжения в руки «спекулянтов». Они также были склонны считать классовый паек справедливым, даже если иногда с дотошностью спорили о классификации ремесленников или трубочистов или считали, что «буржуазия» заслуживает больше или меньше, чем получает. Однако решение партии о корректировке продовольственных пайков в зависимости от отраслевых приоритетов гораздо менее вписывалось в народные представления о справедливом распределении по потребностям. Когда в 1929–1930 годах были введены централизованные пайковые списки, авторы протестовали: «Как возможно, что даже если рабочий-металлист зарабатывает 100–150 рублей в месяц, он получает хлеб, а сторож или уборщица, зарабатывающие всего 18 рублей, остаются без него только потому, что они работают в торговле?»[407] С ухудшением материального положения в начале 1930-х годов приверженность представителей этой категории населения принципам равноправия и обеспечения товарами первой необходимости только укрепилась. В 1932–1933 годах идеалом народного коммунизма было общество, в котором каждый имеет минимально необходимую для выживания порцию хлеба, картофеля, сахара и мяса, а также некоторое количество хлопчатобумажной ткани и пару обуви – даже больше, чем в 1928-м[408].
Парадигма культурной торговли серьезно противоречила такому восприятию. До конца десятилетия она служила поводом для все большего количества саркастических шуток и жалоб, а также стала предметом народного недовольства. Сара Дэвис собрала истории и анекдоты о Торгсине, в некоторых из которых высмеивались советские чиновники – по слухам, основные клиенты этой сети. Вместо «торговли с иностранцами» в народе Торгсин расшифровывали как «товарищи, опомнитесь, Россия гибнет, Сталин истребляет народ». В одной популярной шутке конца периода рационирования граждан делили на четыре категории: (1) торгсяне, (2) краснозвездяне, (3) заэркане и (4) коекане. За пределами элитных кругов розничные торговые сети, торгующие предметами роскоши, в начале 1930-х годов неизбежно рассматривались не позитивно, как примерно «культурной торговли», а в негативном ключе вследствие их привилегированного статуса [Davies 1997: 141–142; Rimmel 1997].
Окончание продовольственного рационирования в 1935 году неминуемо должно было обострить социальные противоречия в крупных городских центрах. Хотя привилегии как таковые (то есть дискриминация по статусу в рамках городского населения) были отменены, нормализация означала прекращение вопиющего разрыва в ценах между городскими и сельскими торговыми предприятиями и между розничными сетями. Так как цены должны были окупать издержки, горожане могли ожидать более ощутимого повышения цен на товары первой необходимости, чем в предыдущие несколько лет. В свете предстоящей отмены городских продовольственных субсидий, система рационирования вдруг приобрела защитников среди рабочих в высокоприоритетных отраслях промышленности и городах. По мнению Л. Риммель, народное негодование по поводу предстоящего роста цен в Ленинграде было настолько велико, что ленинградцы восприняли убийство члена Политбюро, первого секретаря Ленинградского обкома партии С. М. Кирова, произошедшее в декабре 1934 года, как экономический протест [Rimmel 1997]. Причины для недовольства не сводились исключительно к идеалу народного коммунизма, и даже в 1935 году некоторые авторы писем все еще предлагали вернуться к частной торговле. Однако, судя по всему, они оставались в меньшинстве по сравнению с теми группами населения, которые входили в «особый» и «первый» пайковые списки.
Критика со стороны народных коммунистов, напротив, продолжала звучать и после отмены рационирования, пережив и закрытые распределители, и магазины Торгсина и другие явно дискриминационные структуры. Хотя доступ к магазинам стал открыт, в анонимных письмах к властям люди продолжали жаловаться на бедность, неравенство и чиновничье бахвальство. В нескольких письмах упоминался лозунг Сталина «Жить стало лучше»: например, в письме группы домработниц, которые жаловались в Ленинградский обком ВКП(б) на чрезмерные удобства, в которых жили советские управленцы, их нанимавшие («Им жить стало лучше, жить стало веселее, товарищи»). Автор другого письма заявлял: «Те, кто хорошо зарабатывают, кричат о том, что жить стало лучше, жить стало веселее. [В остальных случаях] этот лозунг товарища Сталина произносится с иронией и используется, когда люди сталкиваются с трудностями или лишениями»[409]. Подобные письма продолжали поступать до самой Второй мировой войны. Они показывают, что народный коммунизм, который находил такой сильный отклик среди просоветски настроенных рабочих и в особенности среди городской бедноты, стал мерилом, по которому сверяли существующий социализм – сталинизм.
В итоге народный коммунизм оказал значительное влияние на историографию потребления в Советском Союзе. Критика народных коммунистов, во-первых, указывала на постепенное обнищание представителей рабочего класса в период с 1928 по 1933 год и последующее незначительное улучшение условий жизни или его отсутствие в более позднее время; во-вторых, в связи с этой нисходящей тенденцией, показывала увеличивающийся разрыв в уровне жизни между городскими и сельскими рабочими и элитой, богатеющей и укрепляющейся на своих позициях. Подобные аргументы должны быть знакомы всем исследователям советской истории: из них был сформулирован тезис одной из основополагающих работ в этой сфере – «Преданная революция». Свою аналитическую работу 1937 года[410] Троцкий посвятил теме закрепления новой социалистической элиты, состоявшей из высокооплачиваемых чиновников и рабочей аристократии. Как и многие анонимные авторы писем, он посвятил некоторые из своих самых едких замечаний реализации идеи культурной торговли. Например, вот его комментарий на тему расширения дела Полиной Жемчужиной (женой Молотова) в ТЭЖЭ:
Когда народный комиссар пищевой промышленности Микоян хвалится, что низшие сорта конфет все более вытесняются в производстве высшими и что «наши женщины» требуют хороших духов, то это значит лишь, что промышленность, с переходом на денежный оборот, приспособляется к более квалифицированному потребителю. Таковы законы рынка, на котором не последнее место занимают высокопоставленные «жены» [Троцкий 1991: 100].
Пояснения Троцкого часто спорны: например, в данном случае расширение производства парфюма гораздо более отражало пристрастное отношение Сталина к высокопоставленным женам, чем влияние рыночных механизмов[411]. Тем не менее своеобразный народный коммунизм Троцкого повлиял на работы последующих поколений историков, так как раскрывал один занимательный аспект сталинизма: настойчивое требование в условиях угрожающего жизни дефицита измерять материальный прогресс уровнем потребления предметов роскоши[412].
К этому пункту мы вернемся в конце главы, а для начала стоит изучить другие положения народного коммунизма. Отражают ли они в точности тенденции городского потребления десятилетия, последовавшего после 1928 года? Много копий было сломано в связи с этим сложнейшим вопросом. В целом новые архивные данные из исследований бюджетов домохозяйств ЦУНХУ подтверждают взгляды сторонников народного коммунизма на положение дел в начале 1930-х годов, но при этом в них предлагается важный пересмотр как тезиса об обнищании, так и тезиса о социальном расслоении в период с 1935 по 1939 год. Однако в этих источниках есть значительные недостатки. Во-первых, исследования бюджетов отражают фиксацию советского правительства на уровне жизни представителей рабочего класса, управленцев и конторских работников, вплоть до полного пренебрежения другими социальными слоями. Категории работников, находящиеся вне государственного сектора, – кустари, домашняя прислуга, водители такси, трубочисты, члены производственных кооперативов и другие самостоятельно занятые люди, а также безработные – не были опрошены, а поскольку представители этих групп населения обычно относили к бедноте, они, предположительно, снизили бы средние показатели. Во-вторых, в бюджетных обследованиях людей просили вести учет своих доходов и расходов постфактум, и там, где сохранились исходные данные по конкретным домохозяйствам, бросаются в глаза расхождения между чрезвычайно точными цифрами по одним статьям бюджета и подозрительно круглыми цифрами по другим.
Поскольку причины появления ошибок в данных с момента начала проведения опросов до конца сталинского периода не сильно изменились, разумно предположить, что исследования бюджетов домашних хозяйств могут дать достаточно точную картину тенденций потребления трех основных городских категорий населения: «рабочих» в узком смысле, исключая самозанятых и временную рабочую силу; «инженерно-технических работников» (ИТР), управленческого класса; и «работников» в широком смысле – врачей, учителей, секретарей, продавцов и др.[413]
Таблица 5.2. Годовое потребление продуктов питания работниками на душу населения (кг/год)
Источники: Труды ЦСУ 30 (1): 104–115; [Бюджеты рабочих и служащих 1929: 31, 36]; РГАЭ. Ф. 1562. Оп. 15. Д. 1119. Л. 75.
Исследования бюджетов подтверждают стремительное падение уровня жизни в период с 1928 по 1933 год, показывая его с разных сторон. Наиболее прямые доказательства касаются потребления продуктов питания и одежды, которые выражались как в «физическом объеме», так и в рублях. Нормы потребления рабочих (в промышленности, транспорте и добывающих отраслях) см. в табл. 5.2. С точки зрения пищевой ценности таблица демонстрирует, что существовавший в середине 1920-х годов высококалорийный, богатый белками рацион рабочих в 1933 году сменился низкокалорийным рационом с низким содержанием белков. В таблице показаны средние значения, а значит, неполноценное питание, безусловно, широко распространилось среди тех, кто получал самые низкие зарплаты. Согласно этим данным, после 1933 года продовольственное потребление рабочих улучшилось, однако до начала Второй мировой войны потребление продуктов животного происхождения не возвращалось к уровню, наблюдаемому до коллективизации.
В период реконструкции уровень потребления тканей и одежды упал еще более резко (табл. 5.3). В этом случае 1933 год также стал нижней точкой, после которой потребление выросло.
Таблица 5.3. Годовое потребление рабочими ткани, одежды и обуви на душу населения
Источники: [Бюджеты рабочих и служащих 1929:48–49]; РГАЭ. Ф. 1562. Оп. 15. Д. 1119. Л. 86–87; Д. 1077. Л. 18.
С точки зрения причин и следствий эти данные неоднозначны. Например, чем вызвано то, что рабочие покупали больше валенок и галош и меньше кожаной обуви в 1930-х годах – изменением спроса, изменившейся доступностью товара или изменившимися ценами? В данном случае наиболее вероятным кажется вариант с недостатком снабжения: репрессии против кустарей-дубильщиков, производителей обуви и торговцев кожсырьем спровоцировали сбои на рынке кожевенных изделий, а массовый забой скота в период с 1929 по 1932 год, должно быть, привел к снижению доступности кожевенного сырья до конца десятилетия. Производство валенок и галош снизилось не так сильно, так как кустари-частники в этой отрасли не подвергались настолько же жестким репрессиям.
Таблица 5.4. Бюджеты рабочих: Распределение расходов (в процентах)
Источники: [Бюджеты рабочих и служащих 1929: 28]; РГАЭ. Ф. 1562. Оп. 15. Д. 1119. Л. 18.
Реальный дефицит также привел к спаду потребления тканей и одежды в начале 1930-х годов: только с 1930 по 1931 год государственный «рыночный фонд» хлопковой ткани для продаж в системе рационирования и вне ее сократился на 31 %, в равной мере отразившись на городском и сельском снабжении[414]. Однако не менее важны изменения в структуре спроса: как и в революционный период, спрос на одежду в эти годы оказался более гибким, чем спрос на продовольствие, доля которого в расходах домохозяйств в 1933 году была самой высокой с 1921 года. Согласно данным, после 1933 года потребление постепенно возвращалось к норме, однако и в этом случае, судя по данным о затратах на одежду и продовольствие «в физическом объеме», «нормальное» соотношение расходов 1927 года не восстановилось до окончания войны. Как показано в табл. 5.4, в 1927 и в 1937 годах пропорции расходов изменились так, как можно было предвидеть на основании роста благосостояния населения.
Тем не менее сложно детально ознакомиться с данными о расходах домохозяйств «изменившегося покупателя – нового покупателя, который стал более культурным», как говорил нарком Вейцер[415]. В 1937 году структура бюджетных расходов все еще в значительной мере определялась материальными нуждами людей, а не досугом или развлечениями. При этом расходы на культурный досуг действительно выросли: в 1930-м в тратах только на книги и фильмы (к ноябрю 1935 года ошеломительное число в 62 % рабочих и членов их семей посмотрели фильм «Чапаев») можно заметить проступающие очертания культуры массового потребления[416]. В целом, однако, опросы конца 1930-х годов демонстрируют скорее количественный рост потребления (больше продовольствия, хлопчатобумажной ткани и т. д.), чем серьезные качественные сдвиги.
Что касается второго положения народного коммунизма, то количественные улучшения в потреблении представителей рабочего класса были все еще недостаточны, чтобы встать на один уровень с потреблением образованного класса. Период с 1932 по 1934 год оказался высшей точкой потребительского неравенства в государственном секторе (национализированная промышленность, транспорт и т. д.). Позже эта разница сократилась, так как располагаемые доходы рабочих росли быстрее, чем доходы их начальников. Подобная тенденция прослеживается по отношению к каждой статье бюджета. В 1934 году рабочие домохозяйства тратили на одежду на одного члена семьи примерно половину от того, что тратили домохозяйства инженерно-технических работников. К 1939 году – уже три четверти. В 1934 году подушевые расходы рабочих на мыло составляли на 38 % меньше расходов инженерно-технических работников, но к 1939 году эта разница сократилась до 20 %. Расходы на мебель выросли с 50 до 60 % от расходов семей ИТР, на здравоохранение – с 38 до 53 %, подушевые расходы на развлечения и культурный досуг выросли с 26 до 50 %, на продовольствие – с 56 до 78 %[417].
Разговор о данных исследований бюджетов можно продолжить, но упомянутые мной пункты являются самыми важными. Во-первых, они демонстрируют резкое ухудшение потребления – и количественно, и качественно – как продовольственных, так и непродовольственных товаров в период с 1929 по 1933 год. Во-вторых, они демонстрируют существенное хотя и неполное, восстановление экономики в период после 1933 года и особенно после 1935 года, о чем свидетельствуют увеличение потребления практически всех товаров, а также некоторые скромные сдвиги в пропорциональном распределении расходов. В-третьих, они подкрепляют критику предполагаемой сталинской предвзятости по отношению к элите, которую на протяжении 1935 года высказывали сторонники народного коммунизма и Троцкого, – но при этом также демонстрируют, что после 1935 года социальное расслоение в структуре потребления снизилось. Хотя стоит помнить о существовании подкласса работников, не получавших зарплаты и льготы в государственном секторе (прислуга, работники кооперативов, кустари и т. д.), представители рабочих профессий тем временем укрепляли, а не теряли, свои позиции. Хотя Сталин в целом поспешил с заявлением о том, что различия между «трудом умственным» и «трудом физическим» будут преодолены на базе более зажиточной и культурной жизни, его заявления стали точным предсказанием тенденций конца 1930-х годов [Сталин 1952–1953, 14: 81–82, 89–90].
Сталинизм и потребитель – II: крестьянский вызов культурной торговле
Данные бюджетов жителей сельской местности показывают, что крестьяне почувствовали эффект экономического восстановления на несколько лет позже, чем городские рабочие, что подтверждается слабостью сельской торговли. Тракторы и удобрения, направляемые в колхозы, были недостаточной компенсацией за катастрофическую потерю скота в ходе коллективизации и после нее, а обязательные заготовки продолжали поглощать основную часть урожая[418]. Долгожданным облегчением участи крестьян стал рекордный урожай 1937 года – лучший за всю историю. В этом году впервые как минимум с 1928 года (а возможно, и с 1915) в сельских магазинах появилось значительное количество «культурных» товаров, таких как велосипеды, граммофоны и швейные машинки[419]. Однако в итоге для свободной культурной торговли более серьезным вызовом стала не бедность крестьян, а рост их доходов. Улучшение покупательной способности крестьян совпало с переориентацией промышленности на военное производство. Городские покупатели снова были вынуждены конкурировать за хлопковую ткань, крепкую обувь и другие основные потребительские товары с толпами сельских жителей, приезжающих в города за покупками. Когда эти очереди нарушали общественный порядок в Москве, приверженность центральных политиков идее «свободной торговли» подвергалась серьезному испытанию. Хотя контекст значительно изменился по сравнению с 1927 годом (частных магазинов уже не было), нельзя назвать удивительным, что власти в итоге вновь подошли к решению проблемы через репрессии и административные ограничения. Итог был предсказуем: снижение сельскохозяйственного производства и повторная бюрократизация торговли.
Политические дилеммы периода «свободной торговли», а также потребительские установки и поведение крестьян можно осветить, проанализировав два случая с очередями – непрекращающейся бедой советской розничной торговли. Интересно, что бюрократизация не была результатом возникновения очередей, вызванных неурожаем 1936 года, который некоторые западные аналитики описали как худший урожай десятилетия, спровоцировавший серьезные «продовольственные трудности» последующих зимы и весны во всех северных потребительских регионах. Реакцией крестьян на кризис стало традиционное для подобных периодов поведение: они запасались зерном или сухарями, ездили за продовольствием в ближние или дальние города, забивали скот. В своем дневнике бывший кулак А. С. Аржиловский, недавно вернувшийся из места ссылки домой, под Тюмень, описал постепенное ухудшение состояния продовольственного снабжения. В записи от конца октября 1936 года говорилось, что «раньше люди ходили за покупками раз в неделю, а теперь приходится искать хлеб каждый день». Месяц спустя очереди стали длиннее, люди «начинали драки в очередях захлебом» и вынуждены были «ждать по шесть или восемь часов». В описаниях Аржиловского подчеркивается бедность крестьян и рабочих этого региона: в первые месяцы кризиса дорогие виды хлеба просто черствели на полках кооперативных магазинов. Кризис достиг своего апогея в конце февраля – к этому времени очереди формировались уже с 2 часов утра. В таких условиях распространялись слухи (особенно в окрестностях Тюмени) об эпидемии сыпного тифа (голодного тифа) или о скором начале великой войны [Garros 1995: 111–165, особ. 113, 139, 143–144, 148].
Дополнительную информацию об этом случае можно почерпнуть из секретных отчетов милиции Ленинградской области. На северо-западе России в конце 1936 года также возникли «продовольственные трудности» в связи с неурожаем; они усилились в феврале следующего года, когда истощились имевшиеся запасы. Крестьяне снова потянулись в города, а учителя, рабочие и чиновники низшего звена не выходили на работу, чтобы присоединиться к ним в длинных очередях у продовольственных магазинов. Запасы хлеба повсеместно были недостаточными для удовлетворения потребительского спроса. Ежедневно огромное число покупателей было вынуждено расходиться по домам с пустыми руками после пяти-шести часов ожидания. В одной деревне, согласно данным органов безопасности, выдавалось всего 70 килограммов хлеба в день при «реальном спросе в 350 килограмм». В период, когда температура воздуха опускалась до -35 градусов, очереди возникали за четыре-шесть часов до открытия магазинов. В некоторых местах начинались драки, а толкотня, ругань и шумные споры были повсеместны. Как и в революционный период, матери приходили с младенцами во время работы магазинов, надеясь уговорить людей пропустить их без очереди. Естественно, люди пытались купить столько хлеба, сколько могли. В частности, крестьяне разбивали лагерь на окраине города и по несколько дней стояли в разных очередях[420].
Можно выделить три главные причины произошедшего. Первая – это набор кризисных поведенческих моделей, которые не сильно изменились с 1917 года. Они мало отличаются от моделей поведения людей по всему миру в случаях голода. Вторая причина, о которой речь пойдет далее, – это сильное воздействие бюрократических и репрессивных механизмов социалистической политической культуры на силовые органы, управляющих кооперативами и партийных лидеров. Третья – это настроения крестьян-потребителей, которые стали понятны благодаря работе органов безопасности по отслеживанию настроений в очередях. Эти настроения, как и в 1918, и в 1930 годах, формировались бедностью и борьбой за выживание: крестьяне в очередях советовали друг другу закупаться хлебом (и водкой, и всем остальным), «пока не поздно», чтобы успеть заготовить сухари перед началом войны, о которой ходили слухи. Крестьяне также отмечали пристрастность чиновников: Аржиловский и другие толковали разницу между низкими закупочными и высокими розничными ценами как форму «государственной спекуляции»; были широко распространены обвинения правительства в заговоре с целью заморить крестьянство голодом. Несмотря на двадцать лет советского просвещения, крестьяне продолжали видеть кризис через призму традиционного мировоззрения. В частности, постоянной темой разговоров в сельских районах с 1929 по 1933 год был грядущий апокалипсис (например: «В Библии написано, что в 1937 году будет война и великий голод»). Что касается настоящего, то в каждой очереди говорили, что в других местах очереди были еще длиннее, а дефицит – острее. В Белозерске ходили слухи о детях, замерзающих насмерть в очередях в Вологде, соседней северной области, а в Пестово ходили слухи, что крестьяне отдаленных регионов умирают от голода[421].
Разговоры крестьян в очередях демонстрируют мышление, имеющее некоторые общие элементы с городским народным коммунизмом, – ориентацию на выживание, осуждение предметов роскоши и экспорта зерна. Однако крестьяне были настроены гораздо более враждебно, не отождествляя или почти не отождествляя себя с советским режимом. Подолгу стоя в очередях за хлебом в феврале, они обрушивались на власти с обвинениями или даже с угрозами: «Если мне председатель колхоза откажет в выдаче хлеба, то я первому ему всажу нож, а потом уже другим членам колхозной канцелярии» или «Если коммунисты не обеспечат нас хлебом, так мы их не сегодня-завтра всех перестреляем. Если положение не улучшится, то народ поднимет бунт». Находя поддержку в настроении разъяренной очереди, выступающие с подобными речами отбрасывали всякую осторожность. Атмосфера, царившая в очередях, побуждала к общему выражению досады, беспокойства и враждебности к власти. Последнее выступавшие крестьяне считали само собой разумеющимся: «все крестьянство против советской власти»; «советскую власть даже козел не любит, а все это потому, что при советской власти хлеба и того нет»[422].
Кажется очевидным, что в 1937 году очереди за хлебом были серьезным вызовом для недавно внедренных принципов «свободной торговли», не говоря уже о «культуре» торговли. Повсеместно продовольственные магазины заново установили или усилили ограничения для продаж в «одни руки». Некоторые города в Ленинградской области пошли еще дальше: в Пестово один хлебный магазин был перенесен на территорию крупнейшего в городе завода и стал доступен только работникам этого завода, а в карельском городе Олонец хлебные магазины перешли к распределению «по [социальной] категории». Когда вопрос вставал ребром, даже в отсутствие системы рационирования местные чиновники продолжали в первую очередь заботиться о снабжении своего основного контингента — преимущественно городских социальных групп, которым выделялись пайки в начале 1930-х годов[423]. В качестве реакции на кризис и на подобные «сепаратистские» действия в некоторых населенных пунктах, партийная организация Ленинградской области начала работать в нескольких направлениях. Местным исполнительным органам было приказано придерживаться принципов свободной торговли (для контроля за этим были отправлены инспекторы). Было назначено срочное, продлившееся всю ночь совещание ведущих политиков для обсуждения возможных решений проблемы снабжения хлебом, а в Центральный комитет и органы снабжения были направлены телеграммы с запросами на дополнительные поставки зерна, причем каждая – со все более отчаянными формулировками. Это ни к чему не привело, хотя в других регионах центральное правительство попыталось разрешить ситуацию через увольнения и аресты всех чиновников снабжения[424].
В Ленинградской области решение нашлось только у НКВД, а именно давно испытанный метод органов безопасности для исправления сбоев в поставках – «быстрые репрессии». Специальные агенты НКВД внедрялись в очереди в каждом городе и арестовывали людей, если их способы выражения недовольства переходили черту и превращались в «террористические заявления», «контрреволюционные разговоры», «провокации» или «слухи о восстании, войне или голоде». Партийные лидеры в итоге последовали этому заманчивому примеру. Показателен случай в городе Сольцы Ленинградской области, где очередь выбрала представителей, которые должны были попросить увеличения количества хлеба у районного прокурора и местной торговой администрации. Агенты НКВД, а после и представители партии, восприняли этих делегатов от хлебной очереди как «тревожный сигнал» мятежных настроений. Ответными мерами стали аресты по обвинению в агитационной деятельности и насильственный разгон очереди после приезда региональных инспекторов[425]. Необходимо отметить, что эти аресты, как и аресты хлеботорговцев и торговцев кожсырьем в 1927–1928 годах, привели к волне репрессий, став частью целого потока дел об «антисоветской агитации» в начале 1937 года и серьезным прецедентом для разворачивания в середине того же года массового террора против бродяг, кулаков и других элементов, вызывающих раздражение режима[426].
Однако, несмотря ни на что, «свободная торговля» как государственная политика продержалась на протяжении всего кризиса 1936–1937 годов[427]. Это было существенно важно, ведь «свободная торговля» была социально нейтральной, что позволяло крестьянам покупать хлеб. Если урожай 1936 года действительно был самым худшим за десятилетие, то, несомненно, именно благодаря «свободной торговле» был предотвращен массовый голод. По мере ослабления кризиса и особенно по мере роста доходов сельского населения в связи с небывалым урожаем 1937 года, «свободная торговля» также дала крестьянам возможность приобретать промышленные товары где-то еще, кроме скудно снабжаемых деревенских магазинов.
О неполноценной работе системы сельской торговли свидетельствовали письма в Ленинградский обком из сельских районов в конце 1937 и 1938 годах: не считая поставок велосипедов и наручных часов, в универсальных магазинах не было ни ткани, ни одежды, а обувь если и была, то только одного размера. В довершение ко всему перечисленному, сельские магазины были так плохо организованы и их было так мало, что даже за их удручающе скудным ассортиментом выстраивались очереди[428]. Таким образом, улучшение материального положения и трудности в сельской местности имели до странности похожие последствия: и то и другое побуждало крестьян ездить в город, чтобы запастись товарами первой необходимости.
Зимой 1937/1938 года Москву, Ленинград и другие крупные города наводнили провинциалы, приехавшие в поисках хлопчатобумажных тканей и других дешевых предметов потребления.
Жители города горько жаловались на приток народа; вскоре до региональных и центральных властей дошли письма о пагубном влиянии мигрантов на столичную торговлю:
Каждый день с 9 до 11 часов утра – в часы работы универмага «Пассаж» на Невском проспекте – толпа, состоящая из тысяч приезжих из Украины, Белоруссии, Кавказа и Средней Азии, а также наших спекулянтов, выступает с тротуара и, как саранча, обрушивается на все на своем пути, толкая вперед всей массой и забирая все, что было на полках. Ленинградец остается без штанов, пиджаков и нижнего белья, пока эта саранча сжирает все[429].
К апрелю высокопоставленные чиновники начали обращать на это внимание, не в последнюю очередь потому, что наиболее серьезно пострадали «всесоюзные образцовые универмаги»: «Пассаж», ЦУМ, «Дом ленинградской кооперации», универмаги Харькова, Киева, Свердловска, Минска. Власти предсказуемо сосредоточили свое внимание на Москве. В докладе, хранящемся в архиве В. М. Молотова, февраль обозначен как начало проблемы столичных очередей, которая с тех пор приобрела «скандальный и политически опасный характер». В очередях стояли в основном иногородние, которые хотели приобрести хлопчатобумажную ткань, одежду и обувь. У ЦУМа, который открывал свои двери в 8:40, очереди собирались с 6 утра, а к 8 часам на тротуарах всего квартала за Большим и Малым театрами извивалась гигантская двойная очередь из примерно двадцати тысяч человек. Но это еще не все: «несколько тысяч человек собирались в кучки» на каждом углу улицы в окрестностях. Каждое утро у ЦУМа дежурили двести сотрудников милиции, но им практически не удавалось предотвратить давку, которая начиналась, как только ЦУМ открывал двери[430].
Повторимся, что это была весна 1938 года, посреди периода сталинского террора. Сложно представить, что вместе с более рутинными методами охраны правопорядка не применялись и «административные меры». Нам известно, что очереди образовывались с 6:00, потому что московской милиции были дан приказ предотвращать образование ночных очередей. Милиции также были даны полномочия обыскивать приезжих, которые прибыли в столицу за покупками, и изымать «излишнее» количество товаров[431]. Это положение дел сохранялось в течение нескольких месяцев, хотя число приезжающих и снизилось с началом сельскохозяйственного сезона. Однако в начале декабря, всего через несколько недель после издания тайного приказа Сталина о прекращении «массовых операций» – и, вполне возможно, в связи с ним, – прокуратура СССР внезапно отозвала распоряжение для милиции о разгоне ночных очередей и запретила обыски и изъятия без ордера[432]. С этих пор московская милиция должна была ограничивать свои вмешательства в ночные очереди лишь мерами по поддержанию порядка. В это время число приезжих из регионов снова начало расти. К началу апреля 1939 года произошла «целая серия инцидентов разного рода хулиганства» в ночных очередях[433]. По словам начальника милиции Козырева, который подал прошение отменить директиву прокуратуры в Совет народных комиссаров СССР, именно из-за ночных очередей «нередко» возникали уголовные и контрреволюционные дела. Более того, московские ночные очереди стали рассадником «специалистов по очередям» (отголоски НЭПа!), которые предлагали свои услуги потенциальным покупателям за двадцать-тридцать рублей за ночь. Козырев заключил, что ситуацию спровоцировал «не только дефицит товаров», но и новые ограничения деятельности милиции[434].
Правоохранительные органы получили поддержку на следующее утро, когда выборочная проверка ночных очередей у 14 универмагов обнаружила, что только пять из четырнадцати тысяч человек в очередях были жителями Москвы[435]. «Быстрые репрессии» снова казались самым эффективным способом «оздоровить экономику», поэтому 5 апреля Совнарком тайно восстановил полномочия милиции, позволяя им вмешиваться в ночные очереди. Московским правоохранительным органам снова было приказано предотвращать образование очередей до времени открытия магазинов, штрафовать «нарушителей» (которые, разумеется, были абсолютно невиновны, так как постановление не было опубликовано) на сто рублей и арестовывать «особо злостных нарушителей» – надо полагать, всех тех, кто сопротивлялся. Милиционеры также получили зеленый свет на депортацию под предлогом защиты паспортного режима «спекулянтов» и других «наехавших» из регионов для покупки в Москве тканей. Если у человека находили более 50 метров материи, всю ее конфисковывали, хотя и с компенсацией; также рассматривалась возможность возбуждения уголовного расследования по обвинению в спекуляции. Прокуратура должна была выискивать и наказывать сельских чиновников, которые выдавали поддельные документы, разрешающие поездку в Москву за тканью. Работники магазинов, потворствующие спекуляции, подлежали преследованию по закону. Сотрудники НКВД и работники железных дорог должны были разработать меры препятствования поездкам за покупками. В конце этого длинного списка наказаний в этом постановлении значилась единственная положительная мера: московская городская администрация должна открыть 25 новых магазинов в рабочих районах, а ассортимент тканей, одежды и обуви должен быть предоставлен за счет существующей торговой сети, что, предположительно, защитит доступ рабочих к товарам[436].
Непоследовательность властей показывает хрупкость официальной политики «свободной торговли». Местная милиция, разумеется, была гораздо более заинтересована в том, чтобы высылать приезжих, чем терпеть очереди. Почему представители центрального правительства были готовы нарушать собственные принципы свободной торговли – другой вопрос. Как мы видели в первом примере, в 1937 году они не желали этого делать в небольших городах под Ленинградом – напротив, они осуждали местные власти, которые не давали крестьянам покупать хлеб. Тот факт, что в 1939 году правительство пошло на уступки, явно отражал особенный статус Москвы. Подобно ситуации товарного голода в 1920-х годах, интересы Москвы продвигались ее ярыми сторонниками, которые, находясь ближе к всесоюзному правительству, могли заставить его прислушаться. Сталин, Молотов и другие лидеры могли сами видеть последствия ночных очередей. Так как «беспорядки», провоцируемые приезжими потребителями, происходили во дворах, на тротуарах и улицах их города, центральные власти склонялись к логике «общественного порядка», которой придерживались правоохранительные органы, жертвуя логикой «общественной нейтральности», лежащей в основе политики «свободной торговли». Таким образом они открыли дорогу к лоббированию интересов правоохранительных органов в других городах[437]. Однако, пока дело касалось промышленных товаров, власти подчеркивали исключительное положение столицы. Единственным городом, на который было распространено действие приказа о высылке, был Ленинград – соответствующие указания были даны через месяц после московского постановления[438].
Как и в случае со многими «административными мерами» в экономической сфере, последствия принятия этого постановления были неоднозначны. Очереди, может, и стали короче, но они вовсе не исчезли. Они образовывались позже, но все равно создавали проблемы. Одно из немногих критических замечаний, прозвучавших на встрече управляющих универмагами в Москве 9 апреля, заключалось в том, что, хотя необходимость разгонять очереди и понятна, «нет причин провоцировать ситуации, в которых собравшиеся перед открытием магазина люди будут толпой бросаться на двери». В магазине № 3 сети Ростекстилыпвейторга толпа «практически разбила все витрины и двери» за несколько дней после вступления тайного постановления в силу[439]. Месяц спустя было разрешено вставать в очередь за полчаса до открытия магазинов. В новых магазинах на окраинах города это позволило сдерживать число ожидающих до посильных 200–250 человек, но некоторые магазины все еще сообщали о поразительных очередях: до 7000 человек каждое утро у Дзержинского и Ленинградского универмагов Наркомата торговли СССР и 4000 человек у Даниловского универмага, продающего галантерею. Единственным решением, предложенным московским торговым отделом, было упразднить торговлю хлопчатобумажной тканью в показательных магазинах[440]. В это время управляющие магазинами и сотрудники милиции обвиняли в проблемах друг друга. Представителей правоохранительных органов, например, в том, что они усугубляют неразбериху, позволяя знакомым проходить в начало очереди, беря взятки или даже самостоятельно покупая товары[441].
Этот эпизод показывает нравственный облик торговых управляющих «культурными» торговыми заведениями в интересном, хотя и не очень выгодном для них свете. Как и представители правоохранительных органов, управляющие магазинами следили за развитием ситуации со столичными очередями в течение следующего месяца. Самой заметной особенностью обсуждений и отчетов по этому вопросу является столичный шовинизм с яркой антикрестьянской окраской. Уже 9 апреля управляющие магазинами выразили удовлетворение новым постановлением, поскольку москвичи теперь составляли большинство покупателей. Сосредоточившись на нуждах своего конкретного «первостепенного контингента», управляющие были рады пожертвовать интересами приезжих ради защиты доступности товаров для московских потребителей. Например, для директора Мосторговского магазина № 131 поводом для гордости было то, что он «внимательно следил за составом очереди. Если первыми в очереди стоят московские потребители, я, соответственно, отпускаю лучшие товары». Несмотря на предпочтения директора, проведенная 5 мая выборочная проверка показала, что целых 53 % посетителей его магазина не были местными (утверждалось, что общесистемная норма снизилась до 5-10 %)[442].
Изменившийся в пользу москвичей состав очередей привел и к небольшому изменению ассортимента товаров, за которыми они выстраивались: самой желаемой продолжала быть хлопковая ткань, как и жестяные кастрюли, керосиновые лампы и примусы, но более дорогие товары – шерсть и шелк, готовая одежда и модная обувь – также провоцировали образование длинных очередей. Сосредоточившись на престиже своих магазинов, который выражался в посещении их потребителями более высокого класса, руководство оказалось гораздо более восприимчивым к требованиям таких потребителей и прикладывало усилия к расширению соответствующих товарных линий. Помимо других особенностей, покупатели шелковых платьев, вероятно, были более «культурными», чем те, кто стоял в очереди за хлопчатобумажной тканью. По словам одного управляющего магазином, «посадившего голос», пытаясь поддержать порядок в очереди еще до выхода постановления: «…ты подходишь к очереди и спрашиваешь, “за чем вы стоите?”, а ответ всегда один: “за тем, что дают”»[443].
Как и другие городские жители, управляющие магазинами зачастую приравнивали провинциальных потребителей к «спекулянтам» – примечательно, что это обвинение отсутствовало в тайных докладах милиции о хлебных очередях в 1937 году. Следует ли толковать его как изменение в практиках обмена или как разницу в восприятии? С одной стороны, несомненно, что значительное число приезжих покупателей действительно планировало перепродать купленную ткань. Продавцы, управляющие магазинами и милиционеры ежедневно видели одни и те же лица, а в течение недели после принятия постановления милиция конфисковала 42 650 метров ткани у приезжих, которые превысили лимит своей покупки в 50 метров. Некоторые из них, возможно, запасались из страха перед грядущей войной, но большинство, скорее всего, планировало перепродать ткань на базаре в своем регионе. Как мы увидим в шестой главе, поездки в большие города были одним из самых значительных – а скорее, и самым значительным – путей добычи товаров, продаваемых на уличных базарах по всей России. Судя по тому, что председатели колхозов обвинялись в выдаче «фальшивых документов» для поездок в Москву за тканями, сельским жителям была нужна подобная торговля. Председатели колхозов не меньше, чем управляющие заводами, были заинтересованы в найме торговых агентов. С точки зрения провинциальных жителей, это вовсе не являлось спекуляцией. Таким образом, практика приобретения товаров с целью перепродажи была действительно распространена среди приезжающих в большие города покупателей. С другой стороны, нет никаких оснований для вывода о том, что эта тенденция каким-либо образом отличалась от тенденций 1937 года. И наконец, нет также причин считать, что только приезжающие из регионов стремились перепродать приобретенные товары. В Ленинграде в том же году группа работающих матерей считала причиной очередей неработающих домохозяек, «которым больше нечем заняться, они стоят в очереди с утра до вечера, скупают все и потом перепродают на рынке»[444]. В это же время в Москве представители рабочего класса начали приносить в магазины настоящие или фальшивые документы от местных ЗАГСов, в которых говорилось, что предъявитель пережил утрату члена семьи и магазин должен выдать ему десять метров ткани для савана[445].
Видный историк торговли советского периода Г. А. Дихтяр предоставил следующий анализ дефицита периода с 1938 по 1940 год:
Несмотря на рост товарного потребления в годы довоенных пятилеток, платежеспособный спрос населения на товары удовлетворялся далеко не полностью. Более того, из-за отставания темпов роста розничного товарооборота в довоенные годы от наметок плана разрыв между товарооборотом и покупательными фондами населения еще более увеличился, так как денежные доходы населения росли даже быстрее, чем предусматривалось пятилетним планом. <…> Фактически покупательный фонд городского и сельского населения страны, по исчислениям Научно-исследовательского института Наркомторга СССР, составил уже в 1939 г. 17,4 млрд руб. Розничный же товарооборот государственной и кооперативной торговли (включая общественное питание) составил в 1939 г. лишь 16,6 млрд руб., т. е. был значительно меньше покупательных фондов населения, не говоря уже о том, что часть товаров, учтенных в обороте, была продана государственным и общественным организациям, а также колхозам [Дихтяр 1965: 115–116].
Другими словами, Дихтяр явно видел корень проблемы, а также знал, как именно начался дефицит: «В связи с общим недостатком товарных ресурсов и необходимостью обеспечить товарами (особенно продовольственными) в первую очередь трудящихся важнейших промышленных центров уменьшились возможности снабжения этими товарами села» [Там же: 116]. Таким образом, с 1938 по 1940 год
в сельской торговле потребительской кооперации наблюдались частые перебои в продаже товаров повседневного спроса. <…> Так, из обследованных в марте 1939 г. 2717 сельских лавок различных областей в 452 не было в продаже соли, в 454 – спичек, в 507 – сахара. В Свердловской обл. почти Уз сельских лавок не торговала хозяйственным мылом [Там же: 117].
По мнению Дихтяра, опять же, это было печальным, но неизбежным последствием ухудшения экономической ситуации в конце 1930-х годов, когда оптимистические прогнозы увеличения производства потребительских товаров в ходе третьей пятилетки были отодвинуты на второй план в связи с военными нуждами. Ссылаясь на работы Елены Осокиной, мы можем добавить, что приоритизация «важнейших промышленных центров» отчасти поддерживалась репрессиями и была естественной только с точки зрения сталинцев[446]. Можно также добавить, что власти усилили положительную приоритизацию столичных потребителей с помощью характерной кампании с негативным содержанием. Как и в 1927 или в 1918 году, одним из способов сохранить привилегированный доступ горожан к товарам было подавление платежеспособного спроса крестьян. Я полагаю, что именно в этом свете стоит понимать решение отрезать пятую часть от крестьянских частных земельных участков в мае 1939 года[447].
Был ли неизбежен дефицит продовольствия после подобных вмешательств, как и в 1918 или в 1928 году? Это мучительный вопрос, на который едва ли возможно ответить. Согласно подсчетам С. Уиткрофта, урожай зерна в 1939 году был гораздо хуже того, который можно было бы предсказать исходя из метеорологических данных за этот год [Davies, Wheatcroft 1993:291]. Привел ли недостаток стимулов к тому, что крестьяне меньше работали? В чем бы ни была причина, в итоге несколько лет не лучшего урожая зерна подряд, сопровождаемые снижающейся производительностью частных крестьянских участков, привели к тому, что хозяйственные органы с трудом снабжали раздувавшуюся армию и главные промышленные центры. К началу 1940-х годов гражданская экономика снова столкнулась с дефицитом хлеба, и теперь приказ об очередях и выдворениях распространился на 41 крупный город[448]. В этом случае мы снова видим проявление основных инстинктов социалистического кризисного управления: централизация снабжения (примечательно, что количество «плановых» потребительских товаров увеличилось с шести до тридцати в период с 1938 по 1940 год [Дихтяр 1965: 102–103]), война против рынка, представленного в этот раз провинциальными «спекулянтами», и приоритизация потребителей в соответствии с их политической и экономической ролью. Давайте вернемся к замечанию Троцкого, приведенному в качестве эпиграфа ко второй части книги: «Когда очередь очень длинна, необходимо поставить полицейского для охраны порядка. Таков исходный пункт власти советской бюрократии. Она “знает”, кому давать, а кто должен подождать».
Несмотря на указ о выдворении, центральные власти пытались сдержать движение в сторону бюрократизации. Совнарком и Центральный комитет санкционировали восстановление закрытых торговых сетей для крупнейших военных заводов в качестве реверанса оборонной промышленности, но в указах в период с 1939 по 1941 год неоднократно настаивали, что учреждение закрытых торговых сетей не означает введения ежедневных квот потребления. На самом деле, согласно отчетам инспекций о состоянии закрытой торговли и общественного питания в оборонной промышленности за 1940 год, очевидно, что целью правительства было увеличить снабжение рабочих этого критически важного сектора продовольствием и одеждой, мобилизуя руководителей заводов для оказания помощи в обеспечении, – но ни в коем случае не ограничивать их потребление[449]. В других отраслях открывать закрытые распределители запрещалось, а муниципалитетам не разрешалось приписывать жителей к одному магазину или сокращать официально установленные лимиты на покупку продовольственных товаров. Началась борьба между центром и периферией: в одном случае прокурор СССР подала иск против целого городского исполнительного комитета за прикрепление горожан к конкретным магазинам и ограничения продажи хлеба 600 граммами в день в одни руки в одном установленном магазине. В другом регионе центральный Наркомат торговли аннулировал решение областного партийного комитета об учреждении систем закрытой торговли и рационирования во всех городах региона. Несмотря на угрозу судебного преследования, местные и региональные власти в одностороннем порядке одобрили возвращение системы рационирования в 40 из 50 республик, областей и краев, в которых осенью 1940 года была проведена проверка государственной торговой инспекции [Осокина 19956: 18–19].
В каждом регионе механизмы рационирования оттачивались централизованными системами, функционировавшими с 1918 по 1922 и с 1929 по 1935 год, однако серьезный вклад внесла и специфическая местная культура социализма – собственническая психология. С одной стороны, предпринимались усилия направить снабжение «первостепенному контингенту» городских рабочих и служащих, в обход крестьян, приезжих и других «менее важных» потребителей. С другой стороны, местные элиты показали склонность «нести все в дом» – предпринимать самостоятельные шаги для собственного снабжения. Ближе к концу 1930-х местные чиновники во многих отраслях пытались сохранить свои привилегии времен системы рационирования: были зафиксированы случаи, когда в бывших закрытых распределителях вход был ограничен для всех, кроме членов клиентской базы периода рационирования, или когда универмаги вели списки местных чиновников и придерживали лучшие товары для их жен[450]. В целом «наши женщины» в гораздо большей степени ассоциировали себя с роскошными атрибутами «культурной торговли», чем с демократическими принципами «свободной торговли». Сменивший Вейцера на посту наркома торговли А. В. Любимов сообщал в декабре 1940 года, что именно местным представителям власти было больше всех выгодно восстановление закрытого распределения: вновь появились специальные кафетерии и магазины для номенклатуры, в которых лимиты покупок были установлены гораздо выше официальных норм и в которых им был гарантирован доступ к «лучшим товарам». Так как предполагалось, что за этими и подобными «нарушениями принципов советской торговли» стоят местные партийные и правительственные чиновники, Любимов требовал привлечь к уголовной ответственности горисполкомы за незаконную организацию закрытых элитных магазинов [Осокина 19956:18–19]. Но кто мог их наказать, если местный прокурор тоже получал свой кусок пирога?
Заключение
В четвертой и пятой главах отслеживалась эволюция сталинизма в торговле и потреблении. К каким выводам мы пришли?
По мере становления сталинизма в структуре советской розничной торговли происходили существенные изменения. Первым и самым значительным стало исчезновение частных магазинов, то есть большей части постоянной розничной сети страны. Вторым долгосрочным изменением было начало продажи предметов роскоши в заведениях социалистического сектора: как мы видели, это нововведение имело важные последствия, скорректировавшие подход властей к торговле. Третьим был переход городских магазинов потребительских кооперативов в подчинение муниципальным и областным государственным торговым сетям, что спровоцировало окончательное организационное разделение между городской и сельской линиями снабжения. Однако большинство структурных изменений в системе советской торговли оказались временными. «Реконструкция» торговли в период с 1929 по 1931 год привела к тому, что Алек Ноув предпочел назвать «экономической иррациональностью»: деструкция на уровнях централизации снабжения, распределения товаров и принятия решений, которая в сочетании с мешаниной из торговых точек и цен подрывали доверие к режиму[451]. Власти прекрасно знали об этих недостатках. В конечном итоге торговля в социалистическом секторе приобрела структуру, очень похожую на структуру времен НЭПа: магазины и сети должны были соблюдать ценовую политику, но при этом они в основном получали снабжение от колхозов и заводов на контрактной (рыночной) основе и пользовались услугами «представителей» для заключения большинства таких сделок.
На уровне политики крупнейшим нововведением 1930-х годов была концепция культурной торговли. С ней Сталин решительно развернул страну в направлении модернизации, вестернизации и системы денежных отношений, оставив позади «товарный обмен» революционного периода. Тем не менее культурная торговля не была полностью чужда идеям большевиков. Сам Ленин в 1923 году в статье «О кооперации» писал о необходимости трансформации кооперативов через укоренение «культуры». В его замечаниях на эту тему обнаруживается значительное расхождение со сталинской повесткой, что особенно видно в упоре на коллективном принятии решений в области экономики в качестве двигателя самореализации. Однако при этом он однозначно связывал социализм со способностью каждого гражданина «быть культурным торгашом», которая, в свою очередь, сформирует основу для «цивилизованных кооперативов». Он также ассоциировал эту способность с модернизацией и с Западом. «Он торгует сейчас по-азиатски, – писал он о русском крестьянине, – а для того, чтобы уметь быть торгашом, надо торговать по-европейски. От этого его отделяет целая эпоха» [Ленин 1958–1965, 45: 373][452]. Как мы увидим в шестой главе, Сталин принял этот вызов: его поддержка концепции «колхозного рынка» в 1932 году могла показаться уступкой «азиатским» торговым привычкам, однако даже базары стали объектом планов по модернизации.
Повестка «культурной торговли» Сталина перекликалась с устремлениями большевиков постольку, поскольку была связана с социалистической культурой потребления. Роскошные новые столичные магазины заставили некоторых исследователей, и меня в том числе, обнаружить в сталинизме обуржуазившие революции – «великое отступление», по словам социолога-эмигранта Н. С. Тимашева, от ценностей большевистской революции, которые в значительной степени поддерживались обществом [Тимашев 1946][453], – однако теперь я считаю, что мы преувеличивали степень новизны этой стратегии середины 1930-х годов. В начале 1920-х годов в газетных колонках звучала похожая риторика – отчасти из-за ограничений пропаганды аскетизма после почти десятилетия войны и лишений, но также отчасти потому, что большевики понимали революцию как обещание улучшить материальное благосостояние рабочих. Каждая партийная фракция хотела, чтобы рабочие лучше питались, лучше одевались, жили в более просторных и благоприятных условиях и наслаждались культурным досугом, наличие которого раньше отделяло «эксплуататорские классы» от «трудящихся масс». Тот факт, что в конце 1920-х годов материальные блага в публичном поле стали обсуждаться значительно меньше, очевидно, отражал сложную экономическую ситуацию (надо признать, что в определенной степени она явилась результатом действий партии), а не превращение аскетизма в идеал.
Преемственность между большевизмом и сталинизмом гораздо более ярко проявилась на уровне политической культуры. Здесь, как и ранее, я использую этот термин, подразумевая нечто доидеологическое – те «субъективные факторы» или «психологические» склонности, которые задавали направление деятельности советской власти как в центре, так и на местах. Элементы сталинской политической культуры, наиболее характерные для распределения и потребления, включали динамическое напряжение между бюрократизацией и «борьбой против бюрократизма». Кроме того, к ним можно отнести реакцию чиновников на существующий кризис, особенно если кризис касался хлеба; приоритизацию современной, промышленной, городской экономики и вместе с тем – готовность пожертвовать интересами крестьян в краткосрочной и даже среднесрочной перспективе; авторитарный подход к частной и кооперативной собственности, «собственническую психологию» и зацикленность на нуждах Москвы. Наконец, самой яркой характеристикой рассмотренного десятилетия была заметная склонность к сочетанию торговой политики с массовыми репрессиями. Каждая из эти особенностей сталинизма была прямым следствием политической культуры революции и НЭПа. Для нашего исследования существует только одно важнейшее различие между политическими культурами большевизма и сталинизма – двойные стандарты, которых партия Ленина в основном избегала.
Наконец, как повлиял сталинизм на материальную культуру? Как и в первое десятилетие после революции, во втором десятилетии страна прошла через череду разных стадий: от угрожающего жизни уровня дефицита до повседневной нехватки товаров на фоне экономического роста. Последняя фаза, описанная в конце этой главы, интересна представленным контрастом: с одной стороны, в очередях за хлопковой тканью стояли покупатели, которым было безразлично, что купить, а с другой – вырос спрос на красивую обувь. Следует ли толковать эту двойственность как свидетельство коренного сдвига в советском обществе: начало смены материальной культуры, ориентированной на выживание, на новую заинтересованность растущей прослойки потребительской элиты в моде и выражении индивидуальности через потребление? Именно так ситуацию представляли советские публицисты. В конце 1930-х годов пресса пестрела торжественными описаниями нового, культурного советского потребителя эпохи свободной торговли. Этот «новый потребитель» не просто стоял в очереди за чем угодно, а обдумывал свои покупки и искал в магазинах чайные ложки покрасивее, а хлеб посвежее[454]. Даже в ходе закрытых обсуждений бюрократы были опьянены этой же картиной. Как заявил на закрытой встрече в 1935 году нарком Вейцер (известный своими плохо сидящими костюмами и аскетизмом):
Это изменившийся потребитель – новый потребитель, который стал культурнее; грамотный потребитель, который живет лучше, для кого жизнь стала веселее и проще; потребитель, который перестал, как раньше, думать, что для жизни ему достаточно хлеба и мяса по карточкам. Теперь он уже думает, как купить фортепиано, музыкальный инструмент, красивую мебель для дома и хорошую лампу[455].
В 1939 году утверждалось, что крестьяне начали интересоваться книгами и музыкальными инструментами, и даже дети, по заявлениям публицистов, стали «более требовательными»[456].
Учитывая, что в середине 1930-х выросли потребительские ожидания и возможности, в подобных словах есть доля правды. Однако было бы неправильно принимать их на веру без оговорок, ведь индивидуалистское потребление, ориентированное на самовыражение и покупку предметов роскоши, на самом деле не было абсолютно новой реалией. До революции существовала тонкая прослойка потребителей предметов роскоши, и в Советском Союзе они продолжали существовать в 1920-е годы. Что изменилось в 1930-х годах, так это социальный статус этих потребителей и места, куда они отправлялись за покупками. Обеспеченные торговцы и аристократы дореволюционного периода, нэпманы и буржуазные специалисты делали покупки в частных магазинах. В 1930-х годах наоборот – те, кто покупал шелковые платья, были «нашими» советскими людьми, и они отправлялись за товарами в государственные магазины. В 1930-х годах произошло не внедрение современной культуры потребления в советский контекст, а демократизация, сделавшая культуру потребления доступной гражданам различных классов – но лишь тем, кто жил в больших городах, имел связи или чудом оказался в нужном месте в нужное время.
Уместным кажется закончить обсуждение этой темы и эту главу упоминанием самого устойчивого элемента преемственности между большевизмом и сталинизмом в материальной культуре, а именно очереди. Очереди становились длиннее или короче в зависимости от экономической конъюнктуры, но каждая фаза советского правления в период между войнами сопровождалась дефицитами (за единственным исключением – в 1922–1923 годах). Очереди отчасти были результатом советской политики в области оплаты труда и ценообразования, которая привела к нарушению равновесия между доступным «товарным фондом» и «потребительским фондом» населения (в этот раз за исключением ситуации 1935 года). Они также явились следствием социалистических методов производства, нужды и стимулы которого уже были описаны[457]. Для «новых потребителей» периода сталинизма (широкие слои городского населения, вышедшие из крайней нищеты 1932–1933 годов, которые получили возможность распоряжаться небольшим дискреционным доходом в период с 1935 по 1939 год) именно дефицит вскрыл, что связь идеи культурной торговли с материальным прогрессом – ложная. Реклама, товарные выставки и образцовые универмаги стимулировали спрос, который не мог быть удовлетворен, что явно показали потребители на конференции 1936 года во время выставки детских товаров. Общаясь с заинтересованными неспециалистами, представитель Наркомата внутренней торговли добросовестно повторял заученные слова сталинцев о «культурности» и «новом потребителе»:
Мы не должны забывать, что жить стало лучше, что «жить стало веселее», и если вчера наши покупатели довольствовались тем, что им давали, сегодня они уже не хотят этим ограничиваться. Потребитель говорит: «Недостаточно, чтобы товар сидел и подходил мне по цене, я хочу, чтобы он был привлекательным, чтобы его внешний вид был приятен». Один и тот же предмет может быть привлекательным и нарядным или банальным и уродливым… Как сказал один стахановец, это должен быть товар, от покупки и носки которого душа радуется[458].
Хотя посетители конференции выразили свое желание обеспечить своих детей «культурными», привлекательными товарами, зам. наркома внутренней торговли Левенсон вызвал недовольство и насмешки своим возмутительным отстаиванием материального удовлетворения от покупок. «Мы увидели невероятные вещи на этой выставке, и это все прекрасно, но их нет в магазинах и вы их не найдете», – съязвил один из слушателей. Другой добавил: «Вы можете говорить, что душа радуется из-за красивых вещей, но единственное, почему “душа радуется”, когда мы покупаем вещи, это потому, что их трудно достать»[459].