Рынок этот был – горькое порождение войны, с ее нехватками, дороговизной, бедностью, продуктовой неустроенностью. Здесь шла своя особая жизнь. Разбитные, небритые, ловкие парни, носившие солдатские шинели с чужого плеча, могли сбыть и перепродать что угодно. Здесь из-под полы торговали хлебом и водкой, полученными по норме в магазине, ворованным на базах пенициллином и отрезами, американскими пиджаками и презервативами, трофейными велосипедами и мотоциклами, привезенными из Германии. Здесь торговали модными макинтошами, зажигалками иностранных марок, лавровым листом, кустарными на каучуковой подошве полуботинками, немецким средством для ращения волос, часами и поддельными бриллиантами, старыми мехами и фальшивыми справками и дипломами об окончании института любого профиля. Здесь торговали всем, чем можно было торговать, что можно было купить, за что можно было получить деньги, терявшие свою цену. И рассчитывались разно – от замусоленных, бедных на вид червонцев и красных тридцаток до солидно хрустящих сотен. В узких закоулках огромного рынка с бойкостью угрей скользили, шныряли люди, выделявшиеся нервными лицами, быстрым мутно-хмельным взглядом, блестели кольцами на грязных пальцах, хрипло бормотали, секретно предлагая тайный товар; при виде милиции стремительно исчезали, рассасывались в толпе и вновь появлялись в пахнущих мочой подворотнях, озираясь по сторонам, шепотом зазывая покупателей в глубину прирыночных дворов. Там, около мусорных ящиков, собираясь группами, коротко, из-под полы, показывали свой товар, азартно ругались.
Рынок был наводнен неизвестно откуда всплывшими спекулянтами, кустарями, недавно демобилизованными солдатами, пригородными колхозниками, московскими ворами, командированными, людьми, покупающими кусок хлеба, и людьми, торгующими, чтобы вечером после горячего плотного обеда и выпитой водки (целый день был на холоде) со сладким чувством спрятать, пересчитав, пачку денег.
Глава шестаяУстойчивость частного сектора
Целью сталинской «социалистической реконструкции» среди прочего была модернизация советской экономики. Хрестоматийным примером является промышленность, которая после 1928 года на протяжении десятилетий в невиданных масштабах поглощала капитальные инвестиции, однако и другие сектора ощущали этот модернизационный импульс. Коллективизация должна была способствовать внедрению тракторов и других трудосберегающих машин, развивать агрономию и ликвидировать проявления неэффективности, связанные с ведением сельского хозяйства в малом масштабе. В начале 1930-х годов даже торговля стала объектом модернизационной повестки, примером чему служит кампания «культурной торговли» и закрытия особенно «примитивных» деревенских кооперативов. В свете того, что Сталин отождествлялся прежде всего с социалистической модернизацией, его одобрительное отношение к крестьянскому рынку в мае 1932 года кажется отклонением от привычного курса. Уличные базары были пережитком скорее не капитализма, а евразийского традиционного хозяйства – «мелкого товарного уклада». Подход властей к базарам после 1932 года определялся уже знакомой логикой «использования» – они считали их необходимым дополнением к системе продовольственного снабжения, но также надеялись преобразовать рынки в духе социалистической модернизации. Однако в оставшиеся годы сталинской эпохи эти проекты сталкивались со структурными препятствиями, а во время войны от них полностью отказались.
Следует обратить внимание читателей на одну из тем этой главы, а именно на расширение роли базаров во время войны. В эпиграфе к третьей части книги, взятом из романа, события которого происходят в 1945–1946 годах, описывается один из самых многолюдных и известных базаров времен войны – Сухаревка. С немецким вторжением торговая деятельность крестьян резко сократилась по очевидным причинам (оккупация значительной части лучшей сельскохозяйственной земли, уход мужчин в армию и задействование для ее нужд тягловых животных, переориентация заводов сельхозтехники на производство танков и так далее), однако в связи с тем, что граждане вновь были вынуждены продавать излишки имущества, чтобы прокормиться, стали процветать толкучки, или блошиные рынки. В то же время с ходом войны расширилась деятельность других серых зон социалистической экономики, а именно малых частных заведений сферы услуг и кустарных промыслов. В общем и целом роль, которую в конце Великой Отечественной войны играли мелкие частные предприятия, можно сопоставить только с их ролью в то время, которое Л. Крицман назвал «героическим периодом Великой русской революции», – в период с 1918 по 1921 год, а также примерно в первый год НЭПа.
Как мы убедились, правоохранительные мероприятия и внесудебные репрессии были привычной реакцией сталинского окружения на нежелательные формы обмена. Неудивительно, что эти методы продолжили применять к рынкам и после 1932 года. Однако во время войны подход к нелегальной и полулегальной торговой деятельности смягчился, что разительно отличало этот кризис от предыдущих. Учтя опыт 1931–1932 годов, в период чрезвычайного положения в стране Сталин не желал повторения событий тех лет и не хотел совершать ошибки, сделанной до него Лениным, то есть зайти «слишком далеко… по пути закрытия местного оборота». Смягчение наказаний способствовало расширению неформальной торговой деятельности и укреплению ее явно противозаконных черт.
В этой главе прослеживается эволюция частной торговли после 1932 года в ее общественных формах, экономических функциях и взаимоотношениях с государством. В первом разделе исследуется развитие базаров сталинской эпохи от их бессрочной легализации в 1932 году до послевоенного периода. Эти базары существовали в двух формах: в виде крестьянских рынков, которые власть явно одобряла, а чиновники постоянно стремились направить в социалистическое русло, и в виде блошиных рынков, которые создавали больше сложностей как места легальных и нелегальных сделок. Во втором разделе рассматривается возрождение явления «мешочничества» на фоне постоянных несанкционированных поездок за товарами, составляющих заметную часть рыночной торговли в небольших городах. Далее дается обзор возобновления частной предпринимательской деятельности в конце войны. В заключительном разделе главы делается попытка обрисовать более долгосрочную перспективу, сопоставляя социальную организацию неформального частного сектора сталинской эпохи с официальными предприятиями времен НЭПа.
Базары сталинской эпохи
Специалистам по экономической истории известно, что «колхозные рынки» сталинской эпохи продолжали поставлять значительную часть продовольственного снабжения городов, однако для историков из других областей этот факт является наиболее примечательным. Поскольку в тот период сельхозпродукция предприятий обобществленного сектора не была широко представлена на рынках, торговую деятельность крестьян следует толковать как легальный частный сектор советского сельского хозяйства[460]. В 1939 году (спустя десять лет с начала коллективизации) этот частный сектор обеспечивал 33 % картофеля (в килограммах), потребляемого в домохозяйствах служащих, 46 % других овощей, 60 % фруктов и ягод, 54 % молока, 27 % сливочного масла и 46 % мяса и мясных продуктов, в том числе 58 % парного мяса. На долю рабочих, которые чаще получали посылки с едой от родственников из деревни и имели собственные огороды, приходился несколько меньший процент продуктов питания, приобретаемых в частном секторе. Это средние всесоюзные показатели. В столицах доли были ниже, но городское население крупных частей страны приобретало на рынке практически все продукты питания, кроме хлеба, риса и зерновых продуктов[461].
Социалистическая реконструкция, очевидно, не стерла много-укладности, которую идеологи рассматривали как определяющую черту НЭПа. Колхозные рынки, основу которых составляли хозяйства отдельных крестьян и, во все большей степени, коллективизированные личные крестьянские участки и скот, сохранили то, что Б. Кербле называл «традиционным обликом крестьянских рынков» [Kerblay 1968:131][462]. Готовность властей принять крестьянскую торговлю в качестве компонента социалистической торговли основывалась на убеждении в том, что «традиционный облик» первой можно вытеснить обновленным, социалистическим обликом, отмеченным преобладанием обобществленных хозяйств, предлагающим много продуктов питания по низким ценам и имеющим сходство с «культурной советской торговлей». Этими целями определялась политика центральной власти по отношению к рынку уже в 1932 году, однако на время голода они в рабочем порядке были свернуты в пользу мер по временному закрытию рынков, «административных мероприятий» и стандартного репертуара методов Советского государства по перемещению продовольствия от рынка к органам снабжения[463].
«Культурная торговля» на базарах имела мало общих черт с изобилием «Гастронома № 1». В лучшем случае она предполагала наличие ряда услуг для крестьян-торговцев, а на самом элементарном уровне «культурные» рынки обеспечивали уборку мусора в конце каждого дня. Предсказуемо, что рынки в большинстве городов не дотягивали даже до этих стандартов, и на протяжении довоенного периода торговые чиновники сожалели об их «некультурном» состоянии. С 1932 по 1934 год в этих жалобах отмечалась сохраняющаяся роль частных перекупщиков и независимых крестьян, которые часто охотнее соблюдали санитарные нормы, чем прошедшие коллективизацию крестьяне и колхозы[464]. К 1935 году в дискуссиях представителей власти о крестьянской торговле «перекупщикам» и «частным торговцам» уже не уделялось столь значительного внимания, но проблемы соблюдения санитарных норм оставались частью повестки. На совещаниях, посвященных колхозным рынкам, проводившихся в Наркомате внутренней торговли, какой-нибудь депутат мог похвастаться «белоснежными передниками» и порядком на своих рынках, но большинство выражали стыд по поводу плохого оборудования, недостаточной уборки мусора и (особенно это касалось рынков в малых городах) уличной грязи по щиколотку (рис. 7). Даже Арбатский рынок в Москве, где «совершают покупки дипломаты», страдал от недостатка низовой культурности. Из-за нехватки железа крестьянские ларьки не имели крыш от дождя и снега, и даже в ноябре 1936 года один иностранец описывал «замерзших, оборванных, полуголодных мужчин и женщин» на Арбатском рынке, которые «целый день сидели на каменном полу, стараясь продать мясо в грязных мешках»[465].
Рис. 7. Крестьянский базар в Башкирии, 1932 год.
Фото предоставлено Российским государственным архивом кинофотодокументов (РГАКФД)
В первой половине десятилетия более амбициозной целью, поставленной перед уличными рынками, было обеспечение крестьян-торговцев возможностью получать все необходимые товары и услуги на месте. Летом 1932 года в населенные пункты были спущены два распоряжения на эту тему, в которых муниципальным советам было приказано открыть парикмахерские, ветеринарные кабинеты, кузницы, обувные лавки и юридические службы. В Одессе тем летом чиновники бесконечно говорили об открытии «культурных» кафе, оборудованных кранами, чтобы крестьяне могли мыть руки[466]. Гостиницы и ночлежки в окрестностях базаров предполагалось превратить в крестьянские гостиницы (так называемые дома крестьянина) с рядом удобств: безопасной стоянкой для лошадей и телег, внутренней сантехникой, сытной недорогой пищей, кинотеатром, библиотекой и проведением регулярных лекций на сельскохозяйственные темы[467]. Неудивительно, что такие дома не всегда соответствовали этим стандартам, а те, что соответствовали, могли быть использованы для других целей из-за собственнической психологии их руководителей. В 1933 году в недавно отремонтированном одесском Доме крестьянина размещали актеров, командировочных и городских чиновников, и похожие ситуации встречались в Свердловске, Самаре и Курске[468]. Поэтому невыполнимое на практике заявление центра о том, что на рынках немедленно станет доступен целый ряд услуг, приводило к типичным последствиям: местные чиновники, которых заботили более важные приоритеты, исполняли задачи вяло, не в полном объеме, а иногда и вовсе обманывали центральные власти, после чего обычно следовал поток взаимных обвинений.
Снабжение новых лавок социалистической торговой сети, размещаемых на рынках, сталкивалось в 1932–1933 годах с похожими противоречивыми трудностями. Поскольку частные лавки на рынках прекратили свою деятельность, центральные власти предписали организациям государственной и кооперативной торговли увеличить там количество своих торговых точек и сориентировать свою деятельность в сторону потребителей-крестьян. Эти магазины и лавки, применительно к которым употребляли выражение «встречная торговля», предназначались для выполнения роли, схожей с ролью кампаний «стимулирования», – побуждать крестьян сбывать значительную долю своей продукции в обмен на обещание получения желаемых товаров[469]. На самом деле, в 1932–1933 годах продовольственный кризис замедлил крестьянскую торговлю, а финансовый кризис замедлил процесс расширения торговой сети. Торговые организации тянули с открытием лавок на рынках, а когда они это делали, новые торговые точки слишком часто либо получали недостаточно снабжения (как в Одессе, где муниципальный кооператив отпускал этим лавкам лишь одну десятую от того объема промтоваров, который он должен был поставлять), либо снабжались избыточным количеством предметов роскоши: дорогими духами, шелком, модной обувью, шляпами, «от которых городское население уже отказалось» и которые не интересовали потребителей-крестьян[470].
Вдобавок ко всему торговые организации социалистического сектора не сразу отказались от дискриминационной практики, взятой ими на вооружение в конце НЭПа при поддержке властей. Предполагалось, что практика встречной торговли будет побуждать всех крестьян продавать свою продукцию за деньги, однако во многих лавках отказывались отпускать товары крестьянам без подтверждения ими членства в колхозе. В других с крестьян сверх установленной цены брали еще определенное количество яиц или сливочного масла. Еще одним распространенным явлением (которое имело хронический характер в советских лавках еще со времен революции) был так называемый принудительный ассортимент, или отказ отпускать какой-либо ходовой товар без согласия покупателя приобрести товары, которые в противном случае пылились бы на полке[471]. В печати примеры подобной практики освещались под рубрикой «Искажения советской ценовой политики» и отражали низкую прибыльность встречной торговли, в рамках которой, по задумке, продажи должны были осуществляться со скидкой[472].
В программных заявлениях слабые показатели «колхозной торговли» в 1932–1933 годах объяснялись недоступностью помещений, услуг и промтоваров на базарах, а также деятельностью частных посредников[473]. Это были умышленные искажения: резкие повышения цен и ненадежность поставок в 1932–1933 годах можно объяснить, ссылаясь только на дефицит. Как только закончился голод, крестьяне значительно увеличили объем продовольствия, которое они привозили на рынки, вне зависимости от того, улучшилась ли практика встречной торговли. По оценкам, с 1933 по 1934 год поставки в крупнейшие города страны выросли на 70 %, а с 1932 по 1937 год – от четырех с половиной до пяти раз[474]. Тем не менее нехватка промтоваров и дефицит услуг были настоящими недостатками, которые в обычное время могли влиять на объем продаж. Именно на них продолжали ссылаться вплоть до 1935 года как на тормоз крестьянской торговли[475].
Торговые организации в итоге открыли ряд лавок на рынках, но ослабление политического интереса к встречной торговле только отчасти стало результатом достижения этой цели. Не менее важно, что экономический рост середины 1930-х годов вызвал новую волну оптимизма по поводу возможности преобразования крестьянской торговли по социалистическому образцу. Несмотря на то что власти не отказались от обещания, которое косвенно содержалось в постановлениях 1932 года, и не объявили частную торговую деятельность крестьян незаконной, они стремились вытеснить самостоятельную крестьянскую торговлю, ведущуюся по рыночным ценам, контрактными поставками (контрактацией) по более низким, заранее установленным ценам. Таким образом, в 1930-х годах экономическое управление вложило больше сил в «отоваривание» этих контрактов, чем в обеспечение рыночных магазинов [Нейман 1935: 149; КегЫау 1968: 131]. В 1927 году Сталин определял контрактацию как авангард «новых массовых форм торговли». Ее восстановление после 1934 года иллюстрирует степень, в которой торговая политика 1930-х годов задумывалась как продолжение НЭПа в социалистическом секторе.
Аналогично экономические власти надеялись увеличить пропорциональную роль обобществленного сельского хозяйства. Им не удалось достичь этой цели во многом потому, что колхозы предпочитали распределять товарные излишки среди своих членов либо в виде зарплат за трудодни, либо в форме скидок на покупку товаров [Whitman 1956: 388–389; Островский 1967: 57–61]. Согласно опубликованным источникам, на колхозы приходилось примерно 10 % общих рыночных продаж в 1935 году и 16 % в 1937 году; при этом в одном неопубликованном докладе утверждается, что колхозы ввели регулярные поставки только в 1939 году. В том году в Ленинграде был зафиксирован один из самых высоких показателей участия колхозов в торговле – 5 % продаж. В Москве этот показатель колебался в пределах 2–4 % в месяц. В Горьком, Сталино и многих других городах сообщалось, что колхозы торгуют не более чем «периодически» [Whitman 1956: 388; Kerblay 1968: 145][476]. В общем, в период до Второй мировой войны «колхозный» компонент «колхозной торговли» бросался в глаза главным образом именно своим отсутствием.
Торговые инспекторы объясняли нежелание колхозов торговать на рынках нехваткой стационарных палаток или ларьков либо, если они были, высокими арендными ценами. В плане по улучшению инфраструктуры на рынках конца 1930-х годов важное место занимало строительство новых ларьков. К несчастью, за исключением Москвы и нескольких других городских центров, этот план регулярно оставался невыполненным[477]. Тем временем нездоровый политический климат того периода начал отражаться в объяснениях, данных по поводу нарушений санитарных норм и других недоработок в управлении базарами. В апреле 1938 года рыночная администрация Наркомата внутренней торговли провела обследование 80 республиканских и областных столиц, в рамках которого было обнаружено, что 40 % рынков в этих городах не вымощены, в 50 % не хватает гигиенических станций для проверки молока, мяса (или и того и другого вместе), а также что в 50 % не хватает средств для ночного охлаждения и хранения продуктов. Обнаружив все эти нарушения, чиновники перестали пытаться винить дефицит и другие обезличенные факторы и объясняли проблемы действиями вредителей:
Вредители, орудовавшие в органах торговли, умышленно старались сокращать места под торговлю колхозов и колхозников, создавая условия, при которых колхознику приходилось ожидать очереди к месту торговли, торговать с земли. <…>…а вредители из финансовых органов всячески задерживали средства рынков в течение бюджетного года, а потом списывали их в доход местного бюджета (Ярославская, Омская, Челябинская об., Армянская ССР, Красноярский край и др.); вредители из органов земледелия и здравоохранения тормозили расширение сети мясо– и молочноконтрольных станций, умышленно создавали очереди к контрольным станциям, заставляя колхозника по суткам и больше ожидать в очередях проверки продуктов[478].
Список продолжался, однако сложность состояла в том, что ни у муниципалитетов, ни у колхозов не было стимула вкладываться в структурные улучшения на рынках. Они и без этого были очень прибыльны. Благодаря имевшим разрешения на торговлю крестьянам, продавцам кустарных товаров и многочисленным гражданам, платившим разовые сборы за лоточную торговлю, базары ежегодно приносили в муниципальную казну сотни тысяч рублей (в 1934 году в Москве они принесли более трех миллионов)[479].
Если обращать внимание только на зафиксированные в официальных документах негативные моменты, легко упустить из вида те модернизационные изменения, которые действительно произошли за десятилетие. В Москве, городе-витрине, центральные рынки, несомненно, стали более «культурными» в том смысле, что там были построены крытые торговые павильоны и улучшились санитарные стандарты[480]. Еще одним заметным изменением, также связанным с санитарией, было исчезновение после 1935 года с большинства городских рынков скота. Несмотря на массовый забой с 1929 по 1932 год, вплоть до середины десятилетия на продажу животных приходилась четверть всего объема рыночной торговли, однако впоследствии этот коэффициент очень быстро сократился в связи с несколькими независимыми тенденциями. Первой из них была ликвидация частных скупщиков скота, успешно проведенная властью в середине десятилетия, – достижение, которое следует, вероятно, отнести к репрессиям. Во-вторых, значительное увеличение охлаждающего оборудования на рынках способствовало продаже мяса, которое крестьянам стало легче перевозить. В-третьих, хотя в 1930-х годах городские рабочие и возобновили свою сельскохозяйственную деятельность на заводских хозяйствах и участках, цыплят и кроликов для них обычно поставляли именно профсоюзы. Наконец, возможно, именно в этой сфере материальная культура стала сдвигаться в сторону крупных городов. Несомненно, к концу 1930-х годов увидеть корову в городском дворе можно было реже, чем за десять лет до этого [Дихтяр 1961: 415; КегЫау 1968: 143][481].
Социалистическая трансформация сельскохозяйственных рынков была достаточно сложной сама по себе, но уличные базары традиционно подпитывали и другие виды мелкой торговли. В частности, для городских жителей базары издавна были местом приобретения одежды и недорогих хозяйственных товаров, и, как мы убедились ранее, базары служили источником дополнительного заработка во времена нехватки денежных средств. Признавая эту функцию, постановления 1932 года разрешили жителям продавать свои подержанные вещи на рынке (обычно в необорудованных местах в стороне от главных торговых площадей) за сбор в размере 25 копеек в день. Ближе к концу 1930-х годов доля выручки от продаж на базаре в доходах рабочих снизилась с почти 8 до 2 %[482], однако толкучие рынки оставались центром жизни и деятельности и продолжали снабжать граждан значительной долей потребительских товаров (рис. 8). В 1935 году, согласно обследованиям бюджетов ЦУНХУ[483], рабочие приобретали 28 % обуви и готовой одежды «у частных граждан или на рынке», и обнаруживались некоторые признаки – вероятно, менее надежные, чем бюджетные обследования, но принимаемые всерьез высшими эшелонами власти, – указывающие на то, что это обстоятельство могло преуменьшать роль рынка. Один из примеров, который фигурировал в политических докладах, касается рабочего общежития в Челябинске: углубленное исследование потребительских привычек показало, что 512 из 706 жителей купили последнюю приобретенную пару обуви на базаре[484]. Огромный московский уличный Ярославский рынок в 1930-х годах был, по всей видимости, самым посещаемым в СССР местом: в 1935 году по субботам через него проходило порядка 300 тысяч покупателей [Shearer 1998: 124][485].
Несложно составить образ базара 1930-х годов. Что касается атмосферы, самое сильное впечатление на чиновников производила толчея, толкотня и повсеместная многолюдность, в связи с чем толкучки и получили свое традиционное название [от укр. толчок][486]. В остальном их отличительной чертой были толпы лоточников, которые, подобно описанным в четвертой главе «тротуарным торговцам» в 1928 году, стояли рядами или занимали любое свободное место, выставив напоказ свой небольшой ассортимент товаров. Неясно, зазывали ли они покупателей, как в 1920-х годах, или стояли молча, как в 1991 году, – но они с неизбежностью выходили за пределы территории, отведенной для торговли с рук в соседние переулки и на соседние улицы[487]. У каждого базара собирались бедные старики, торгующие семечками и старыми столовыми приборами. Помимо этого, лоточники продавали буквально все. Вот как бывший кулак Аржиловский описывал в дневнике базар в своем городе:
12 января 1937 года. В городе переживают по поводу нашего движения к социализму, поэтому толкучку передвинули на окраину, и система частной собственности теперь доживает там последние дни. Люди идут туда и тащат с собой все, что можно продать. Если у вас есть деньги, вы можете купить все, что угодно. Жизнь там свободная, там нет ограничений. Как на это ни смотри, этот рынок полезен и для предложения, и для спроса [Garros et al. 1995: 137].
Рис. 8. Базарный день на рынке в Центральном сельскохозяйственном районе, 1933 год. Фото предоставлено Российским государственным архивом кинофотодокументов (РГАКФД)
За исключением районов, охваченных голодом в 1921–1922 и 1931–1933 годах, описание Аржиловского совпадает с описаниями других блошиных рынков первых сорока лет советской власти.
Кажется очевидным, что именно то, что отталкивало советских чиновников, привлекало к толкучкам народ. Ближе к концу 1930-х годов, когда вопрос выживания уже не стоял так остро, советские граждане посещали рынки не просто из необходимости, но и для развлечения. Местные власти пытались получить выгоду от развлекательной функции рынков, одновременно пытаясь удержать ее в официально очерченных, «культурных» границах. Поэтому ответственные за рынки в Молдавии, Магнитогорске и Днепропетровске могли с гордостью привести в пример кабаре, выступления кукольного театра и цирковые труппы, которые регулярно давали представления на сцене местного рынка[488]. Посещение таких выступлений обходилось дешево, и, конечно, они привлекали зрителей; помимо этого, именно непринужденная, раскрепощенная атмосфера, создаваемая лоточниками, способствовала тому, чтобы покупатели проводили на базаре весь день. Именно там, в среде «новых потребителей» времен сталинизма, возникали потребительские субкультуры, в частности, на молодежном рынке джазовых пластинок[489]. Кроме того, там можно было посмеяться над продукцией новой советской массовой культуры или заработать на ней. Наиболее ярким олицетворением анархических и карнавальных черт таких рынков был И. А. Славкин, завсегдатай Ярославского рынка в предвоенные годы. Славкин бросил карьеру юриста и присоединился к активно развивающейся индустрии создания бюстов и портретов Ленина в качестве натурщика. Славкин позировал для наиболее известных художников того периода в костюме и кепке Ленина, которые он сделал сам, и зарабатывал этим до 50 рублей в час; по выходным он изображал Ленина на рынке и продавал там свои фотопортреты прохожим. Следовало ли разрешить ему разработать серию открыток с Лениным, как он просил в 1940 году, или его следовало отправить в лагерь за уклонение от «общественно полезного труда»? Дилемму именно такого рода блошиные рынки ставили перед властями. А когда в НКВД наконец сделали выбор в пользу репрессий, место Славкина тотчас заняли другие «Ленины»[490].
Как показывает пример Славкина, лоточники продавали не только ягоды и ношеную одежду. В какой-то степени их существование было вопросом политики. Несмотря на то что открывать частные лавки было запрещено, в 1930-х годах все еще было возможно получить торговый патент на полный день для продажи ряда товаров с рук или с лотка. Среди товаров, разрешенных к продаже в таком формате, были традиционные пищевые продукты (холодные напитки, сладости, творог, кисломолочная сыворотка и варенец — напиток из топленого молока), фрукты, орехи, семена подсолнечника и ягоды; воск, сода, мастика, отбеливатель и мелкие хозяйственные принадлежности; игрушки; галантерейные товары (нитки, иголки и т. д.)[491]. Кроме того, ряды лоточников пополнялись за счет частников-кустарей, которым постановлениями 1932 года было разрешено продавать свои изделия на рынке. Московским муниципальным финансовым отделом в 1935 году было зарегистрировано свыше двух тысяч кустарей только на Ярославском рынке[492].
Что касается проводимой политики, этим уступкам частному сектору было не суждено действовать долго. Во-первых, кустари и другие торговцы, имеющие патент, сливались с массой лоточников. Согласно выводу одного партийного инспектора, сделанному в 1935 году,
толкучка, где раньше, как правило, продавались поношенные вещи личного обихода, превратилась в настоящее время в своего рода универмаг по ассортименту и качеству товаров. <…> Здесь трудно отличить трудящегося от спекулянта, лжекустаря от действительного кустаря[493].
Такая обеспокоенность совпадала с целью, сформулированной на прошедшем в 1934 году «Съезде победителей» (XVII Съезде ВКП(б)), – добиться «окончательной ликвидации» независимых кустарей, «капиталистических элементов» и многоукладности к концу второго пятилетнего плана[494]. В связи с этим сфера деятельности легального частного предпринимательства вновь была ограничена. К марту 1936 года независимым кустарям было запрещено производить целый ряд потребительских товаров: одежду и аксессуары для одежды, белье, головные уборы и кожаную обувь, седла и упряжь, товары из цветных металлов, а также пищевые полуфабрикаты. Запрет на производство последних, вероятно, был наиболее сильным отклонением от предыдущей практики. Таким образом, «ликвидация» деятельности частных кустарей началась с запрета на продажу товаров, производившихся из материалов, дефицит которых ощущался наиболее остро (ткани, кожи, металла, пищевых продуктов), и частникам-кустарям оставалось торговать только игрушками, мебелью, стеклянной утварью, керамикой, бочками, изделиями из соломы, конфетами и валенками, – тем, что производилось из материалов, недостатка в которых не было[495].
Могло бы показаться, что издание в марте 1936 года «Правил регистрации кустарных и ремесленных промыслов» должно было ликвидировать практику продажи на базарах новой одежды, обуви и большинства прочих потребительских промтоваров, однако к концу 1930-х годов на блошиных рынках продолжали торговать «всем, чем можно было торговать». Через три месяца после издания новых правил был издан приказ о базарной торговле, в котором сообщалось, что ассортимент продаваемых на рынках товаров почти не изменился:
На рынках многих городов можно увидеть, как граждане продают новые промтовары (хлопчатобумажные, шерстяные, шелковые и льняные ткани, обувь, велосипеды, одежду, рубашки, постельное белье и аксессуары для одежды, домашнюю утварь, фонографы, фонографические пластинки и т. д.).
Как и во время «товарного голода» конца 1920-х годов, большинство этих товаров было государственного или кооперативного производства, большинство из них было получено через социалистическую розничную систему, и большинство продавалось по ценам, значительно превышающим государственные[496]. Чиновники центрального аппарата и их надзорные органы предсказуемо трактовали такую торговлю как «паразитическую» или «спекулятивную», – она, неоспоримо, такой и являлась в свете постановления о спекуляции от 22 августа 1932 года, в котором вводился минимальный срок лишения свободы в размере пяти лет.
Постановление о спекуляции напрямую вытекало из постановления от 20 мая 1932 года о рыночной торговле.
В соответствии с ней местным властям было дано распоряжение «всячески искоренять перекупщиков и спекулянтов, пытающихся нажиться за счет рабочих и крестьян» [Решения партии и правительства по хозяйственным вопросам 1968, 2: 389]. На основе этого мандата вскоре возникло условное разделение обязанностей: местные финансовые отделы боролись с торговой деятельностью без патента, а милиция поддерживала порядок на рынках и с помощью прокуратуры вела «войну против спекуляции». Торговые отделы муниципальных советов – третий элемент административной системы, на который опирались рынки, – назначали директоров рынков, учреждали планы продаж, следили за физическим содержанием мест торговли и совершали надзор над оплатой ежедневных сборов лоточниками, не
имеющими патента[497]. Каждый из этих местных органов был связан с центральным бюрократическим аппаратом. Например, муниципальные отделы торговли подпадали под юрисдикцию Наркомата внутренней торговли, от которого они периодически получали распоряжения и перед которым они были обязаны документально отчитываться. В то же время милиция, прокуратура, финансовые отделы и отделы торговли находились в подчинении у местных советов, и, при выявлении случаев спекуляции, полномочия центральных и местных органов часто пересекались. В одном докладе 1935 года о базарах пяти крупных городов (Москвы, Ленинграда, Харькова, Ростова и Минска) сообщалось, что ни в одном из соответствующих местных органов не хотели применять наказаний в виде максимального пятилетнего срока в трудовом лагере ко всем установленным нарушителям закона[498].
Неудивительно, что, учитывая степень, в которой доходы местных исполнительных органов зависели от рынков, одно из главных препятствий к открытой войне со спекуляцией имело финансовый характер. В Харькове был зафиксирован случай, когда сборщик платежей из финансового отдела вступил в спор с милицией по поводу задержания мелких торговцев: «Если вы всех спекулянтов разгоните, то нам не с кого будет взимать разовый сбор»[499]. Более того, муниципальные отделы милиции могли значительно пополнить свои бюджеты, штрафуя торговцев, не имеющих патента, вместо того чтобы арестовывать их, а также работая сообща с администрацией рынков. Во многих городах с администрациями рынков заключались договоры, по которым те обещали оплачивать отделам милиции их услуги: в Харькове – 30 % доходов от аренды киосков и ларьков, а на крупнейшем блошином рынке Москвы – фиксированную плату в размере 156 978 рублей. Отделы милиции регулярно обращались к своему начальству в центральной администрации с просьбой одобрить подобные сделки[500].
Как и в годы Гражданской войны, приведению в силу постановлений о спекуляции мешало чувство справедливости, из-за которого сотрудники правопорядка не желали всерьез преследовать мелких торговцев. Говоря словами одного прокурора из Днепропетровска: «За какую-то мелочь – пару ботинок или несколько метров шнура я никого судить не буду!»[501] В попытке преодолеть это неприятие обязательного вынесения приговоров Наркомат юстиции и Генеральная прокуратура СССР выпустили ряд уточнений: покупка и перепродажа водки, школьных учебников, монет или гособлигаций действительно квалифицировалась как спекуляция и подлежала соответствующему преследованию по закону[502]. Некоторые чиновники принимали эти распоряжения за чистую монету. В одном из последующих докладов об этой практике, поданных в прокуратуру, отмечаются значительные региональные различия в отношении чиновников к частному обмену[503]. Тем не менее один фактор кажется универсальным: после того как в 1934 году был упразднен Рабкрин, ни одно из ведомств, напрямую участвующих в обеспечении правопорядка в сфере неформальной экономики, не хотело брать на себя ответственность за ее искоренение. Милиция и прокуратура выступали за налогообложение как основное оружие государства против черного рынка, и обычно они просто пытались переместить базары на окраины города, которые находились за пределами их юрисдикции. Чиновники, ответственные за рынки, и муниципальные финансовые отделы были склонны либо призывать милицию к более жесткой борьбе против неформальной торговли, либо напротив – махнуть рукой и пренебречь исполнением закона в пользу сбора платежей[504].
Ограничения возможностей уголовного преследования ожидаемо объединили политических лидеров вокруг проверенной временем альтернативы – внесудебных репрессий. С 1932 года и вплоть до немецкого вторжения рынки крупных городов подвергались неоднократным рейдам и «административным» операциям, кульминацией которых стали кровавые «массовые операции» 1937–1938 годов. Например, в первой половине 1934 года за спекуляцию было арестовано 58 314 человек, но помимо этого из «крупнейших городов» Советского Союза было депортировано примерно 53 000 безработных мелких торговцев, «которых нельзя было привлекать по закону от 22 августа 1932 г.»[505]. В конце 1935 года наркоматы финансов и внутренней торговли выступали за еще один раунд «особых временных мер и административных репрессий», чтобы избавить крупные города от «злостных спекулянтов, умело избегающих судебной ответственности»[506]. В июле 1936 года Совнарком тайно уполномочил НКВД выдворить по 5000 «спекулянтов» из Москвы, Ленинграда, Киева, Минска и (после прошения от региональной партийной организации) Днепропетровска в «дальние части Союза»[507]. Получается, что (подобно ситуации конца 1920-х годов) массовым операциям 1937–1938 годов, в рамках которых мелких торговцев и бродяг высылали в трудовые лагеря или расстреливали, предшествовал ряд эпизодов террора меньшего, «административного», масштаба и менее жестокого характера[508].
Несмотря на все это, при формировании подхода властей к городским лоточникам наряду с репрессиями не менее значимыми инструментами оставались налогообложение, терпимость и «социалистическая модернизация». Примером тому служит попытка рационализации блошиных рынков посредством их разделения на отделы, которая проводилась с 1938 по 1940 год и которую с большим энтузиазмом поддержали власти Москвы после войны[509]. Чиновники вновь попытались отвлечь людей от занятия уличной торговлей, предоставляя альтернативные каналы для сбыта ненужного имущества. Власти неоднократно призывали организовать больше «пунктов скупки» и «комиссионных» магазинов для продажи в них личных вещей граждан за определенную комиссию, а также пытались заставить магазины принимать возврат[510]. Базируясь на представлении, что люди торгуют на толкучках, потому что у них есть вещи, от которых они хотят избавиться, эти меры были нацелены на «добросовестных» лоточников, а не на спекулянтов, скупающих вещи с целью перепродажи. Однако, хотя в конце 1930-х годов на крупнейших блошиных рынках и были организованы «пункты скупки» и комиссионные магазины, мелкую домашнюю утварь, которая была самым ходовым товаром на этих рынках, туда если и принимали, то с неохотой[511].
В основе мероприятий, направленных на замену толкучек иными торговыми площадками, также лежало представление о том, что люди занимаются куплей-продажей на таких рынках только из-за нужды и охотно предпочтут им более обыденную атмосферу обмена. Однако это предположение не подкреплялось никакими свидетельствами. Толкучки преобладали потому, что и покупателям, и продавцам они предлагали шанс, если не возможность, выиграть от субъективных различий в оценке стоимости товаров. Планировалось, что с 1939 года сеть пунктов скупки будет расширяться. На деле в начале 1940-х годов она серьезно сократилась из-за растущего разрыва между фиксированными закупочными ценами на этих пунктах и рыночными ценами. В начале 1945 года государство повысило цены в комиссионных магазинах, чтобы те отражали рыночную стоимость, однако на пунктах скупки товары продолжали предлагать по прежним низким. Неудивительно, что в эти места товары поступали чрезвычайно медленно. Утверждалось, что к 1946 году в стране осталось всего 500 редко используемых комиссионных магазинов, поскольку «значительное количество граждан продают лично принадлежащие вещи на рынках»[512].
Базары пострадали от дефицитов с 1938-го по 1941-й не меньше, чем магазины. Растущий разрыв между «потребительским фондом» граждан и рублевой стоимостью доступных товаров в магазинах социалистического сектора с неизбежностью приводил к росту рыночных цен как на продукты питания, так и на непродовольственные товары. В связи с этим на долю рынков приходилось все больше потребительских расходов, и эту тенденцию укрепили не только избыток денег в обращении, но и разразившаяся война[513]. Агрессивное нападение СССР на Финляндию усугубило экономические трудности страны и подпитывало страх перед «великим голодом», который то и дело всплывал в разговорах городской и сельской бедноты. В большом докладе о спекуляции, подготовленном Генеральной прокуратурой СССР, было указано, что уже с самых первых дней мобилизации граждане начали запасаться продовольствием, особенно такими продуктами длительного хранения, как крупы, сахар, соль и растительное масло. К 1940 году за накопление запасов продуктов питания или скармливание продовольственного зерна скоту уже грозило лишение свободы. Например, в Рязанской области один крестьянин средних лет был приговорен к семилетнему заключению за то, что делал запасы керосина, мыла, сахара, соли и ниток, «создавая очереди у деревенского кооператива [сельпо]»[514].
Как было показано в пятой главе, приближение кризиса всегда приводило к попыткам централизовать контроль над основными продуктами питания и потребительскими товарами, а также защитить благополучие столичных потребителей за счет ущемления жителей регионов. Те же опасения по поводу доступности товаров и по поводу общественного порядка в Москве, которые привели к принятию в апреле 1939 года тайного постановления о разгоне ночных очередей, нашли выражение в нескольких приказах об ограничении лоточной торговли на столичных базарах. К августу 1940 года Центральный комитет и Совнарком приняли постановление «о ликвидации торговли с рук промышленными товарами на московских рынках». Этот приказ, действие которого, судя по всему, не распространялось на другие города, запрещал любую продажу промтоваров «с рук», хотя через четыре дня исполком Моссовета выпустил пояснение, что запрет ограничивался только продажей новой одежды, тканей, галош и другой обуви[515]. Как видно из эпиграфа к третьей части книги, в котором описывается Тишинский рынок, в годы войны этот запрет не имел значительной силы. Тем не менее крупнейшие местные блошиные рынки действительно располагались в пригородах вплоть до 1946 года, когда было удовлетворено прошение городских властей о возврате к компромиссу 1930-х годов: лоточники вновь могли продавать новые товары, если платили ежедневный сбор, не устанавливали «спекулятивных» цен и не торговали «систематически» без патента. По предположениям чиновников, в пригородах блошиные рынки, вероятно, продолжали функционировать как «место сбора преступных элементов», – но там они едва ли могли помешать государственной торговле[516].
После урожая 1940 года поставки сельхозпродукции на рынки выросли, однако нападение Германии в июне 1941 года помешало восстановлению перебоев в снабжении предыдущих нескольких лет. Продовольственные запасы иссякли по всей стране. Вторя своим предшественникам, нарком торговли Любимов объяснял низкий уровень торговой активности крестьян тем, что те не могут получить потребительские промтовары в государственных и кооперативных лавках, в связи с чем «колхозники не заинтересованы в вывозе сельскохозяйственных продуктов для продажи на колхозных рынках». Некоторые крестьяне, как он писал в феврале 1942 года, отказывались продавать продукты питания за деньги и требовали у заготовительных органов одежду, обувь, спички, соль, мыло и хозяйственные товары в обмен. Произошел неожиданный поворот событий: крестьяне требовали товарообмена, хотя и на своих условиях, а руководство настаивало на том, чтобы придерживаться денежных отношений и принципов торговли. Другими словами, с точки зрения политики это было отражением кризиса 1931–1932 годов, а не кризиса 1927–1930 годов, и поэтому главным предложением Любимова было восстановление практики встречной торговли путем обеспечения поставки промтоваров «крестьянского ассортимента» для коммерческих продаж. Местные власти, напротив, продолжали бороться с кризисом теми же способами, что и в 1918 или 1928 годах. Некоторые пытались контролировать цены: во многих населенных пунктах устанавливали ценовые ограничения на продажи продовольствия частниками. Другие пытались монополизировать снабжение. «Местнические настроения» вели не только к несанкционированному повторному введению продовольственных пайков, что было видно из пятой главы, но также к различного рода запретам на вывоз, чтобы помешать отправкам продовольствия из района – как в революционный период[517].
На деле расширение практики встречной торговли не было жизнеспособной альтернативой, поскольку с переводом промышленности на военные рельсы у правительства оставались весьма незначительные запасы потребительских товаров. В самые тяжелые моменты кризиса (в большинстве случаев – в 1943 году) социалистическая система распределения располагала следующими объемами централизованного снабжения по сравнению с объемами 1940 года: 7 % хлопчатобумажной ткани, 25 % шерстяной ткани, 13 % платков и шарфов, 10 % одежды, 8 % кожаной обуви, 20 % хозяйственного мыла, 8 % банного мыла, 7 % сахара, 0,5 % низкосортного табака (махорки), 12 % спичек и 8 % керосина[518]. При таких обстоятельствах действующий в Москве запрет на рыночную продажу новой одежды, тканей и обуви терял актуальность. Из обращения повсеместно исчезли новые товары фабричного производства (и не появлялись вплоть до 1945 года), а жители значительной части страны вернулись к бартерному обмену, как это было в годы Гражданской войны. Согласно обследованию сельскохозяйственных рынков по всей стране, в главных аграрных регионах (в Среднем и Нижнем Поволжье, на Северном Кавказе, в Центральном сельскохозяйственном районе, на Вятке и в Западной Сибири) крестьяне все чаще требовали от потенциальных покупателей промтовары, при этом на огромной территории от Владивостока до Свердловска и особенно от Хабаровска до Читы «крестьяне не желали обменивать ограниченный ассортимент своей продукции ни на что, кроме хлеба» [Moskoff 1990: 161–164][519].
Ситуация в промышленных областях была сложнее. Конечно, как утверждает Уильям Москофф, существенную часть рыночного обмена и обмена вне рынка составляли бартерные операции, но гораздо важнее бартера были разовые продажи. В ходе настоящего исследования я побеседовала с несколькими людьми, и у них нашлось что сказать по этому поводу. На мой вопрос о том, кто занимался уличной торговлей во время войны, я получила следующие ответы: «Чуть не все торговали с рук!», «Если это преступление, то весь народ виновен!», «Каждое семейство без исключения». Почти все смогли рассказать о ком-то из своих родственников, кто занимался в семье торговлей: кто-то продавал вышитую детскую одежду, кто-то обменивал хлеб на молоко, кто-то занимался спекуляцией с карточками, кто-то спекулировал обувью, кто-то продавал старую одежду, еще кто-то обменивал карточки на промтовары и так далее. Обычно эту роль выполняли старшие женщины в семье, но не всегда: дети-подростки помогали матерям, а один мужчина, научившись совершать манипуляции с различными видами карточек в своих интересах, спекулировал ими, выдавая себя за студента. В каждом случае цель уличной торговли, согласно этим воспоминаниям, была проста: мелкая торговля давала семье возможность улучшать свои запасы продовольствия как количественно (несколько килограммов картофеля), так и качественно (молоко для ребенка, которое иначе достать было невозможно). Как сказал один из моих собеседников: «Нам приходилось выживать»[520].
В исследованиях семейных бюджетов в период войны подчеркивается повсеместный характер использования мелкой торговли в качестве стратегии выживания. В период с 1937 по 1940 год доля выручки от разовых продаж в доходах домохозяйств составляла 2 %, а затем взлетела до 25–30 %, что было характерно для периода Гражданской войны. Тем временем исчезновение товаров из лавок означало, что в годы войны покупки также совершались главным образом на базарах. В 1943 году расходы рабочих домохозяйств на еду в среднем составляли 2099 рублей, из которых 1775 рублей «платилось на рынке частным лицам». Аналогично 236 из 312 рублей тратились на ткани, одежду и обувь, 25 из 33 рублей – на отопительные и осветительные материалы, 75 из 90 рублей – на товары для отдыха, предметы гигиены и косме – тику и так далее. В целом 82 % общих расходов домохозяйств на приобретение товаров (по сравнению с расходами на жилье, услуги, налоги и другие нетоварные затраты) приходилось на частный сектор, что примерно соответствует бюджетным данным по всем республикам и социальным группам[521]. Учитывая эти данные, в опубликованных оценках рыночных продаж, указывающих на смещение розничных продаж в рублях с 14 % в 1940 году на 46 % в 1945 году, роль рынков в экономической активности потребителей в годы войны, вероятно, преуменьшалась [Советская торговля. Статистический сборник 1956: 19; СССР в цифрах. Статистический сборник 1958: 427].
Разрастание толкучек в значительной степени подрывало идеал «культурной торговли». В целях соблюдения гигиены перед самой войной были осуществлены следующие инфраструктурные усовершенствования: на новопостроенных «современных» сельскохозяйственных рынках Москвы и Ленинграда были предусмотрены павильоны для отделения молока и мяса от негигиеничных товаров, и даже на обычных рынках под лоточную торговлю всегда отводилось отдельное место. Во время войны блошиные рынки естественным образом заняли место базаров. Как сообщалось в официальном обзоре рынков по итогам года в 1943 году:
В колхозной торговле на рынках наблюдается ряд существенных нарушений установленных правил. Основным злом является торговля с рук населением – продажа предметов домашнего обихода и других товаров. Этот вид торговли производится не на специально отведенных участках территории рынка, а в непосредственной близости от продажи продуктов питания, что дезорганизует колхозную торговлю и вносит элемент недопустимой антисанитарии[522].
В Москве с конца 1941 года и как минимум по 1946 год это было постоянным поводом для жалоб со стороны рыночного управления. По словам главы рыночного управления отдела торговли, мясные и молочные павильоны стали настолько забиты лоточниками, продающими свои поношенные вещи и другое личное имущество, что «колхозники не могут протолкнуться через толпу к своим выделенным торговым местам». Санитарные нормы не соблюдались, особенно учитывая, что некоторые лоточники продавали вареники, пироги, разлитое по бутылкам молоко и домашние фрукты и овощи, естественно, не проходившие тех гигиенических проверок, которым подлежали молоко, мясо и продукция колхозников[523]. В качестве оговорки следует отметить, что лоточников ни в коем случае нельзя обвинять во всех санитарных нарушениях на рынках. На огромном базаре напротив железнодорожной станции в Горьком (Нижнем Новгороде) итальянского коммуниста Э. Ванни поразил «ряд грязных, полуоткрытых туалетов» рядом с одним из входов, привлекавших «тучи мух», испускавших «невыносимую вонь» и всегда окруженных «морем» нечистот [Vanni 1949: 130–131].
Картина базара, которую приводит Ванни, является одним из самых ярких описаний времен войны и заслуживает более развернутой цитаты. По крайней мере из него становится ясно, что в унылой борьбе горожан за выживание карнавальный антураж рынков не ушел на второй план. Как и в 1930-х годах,
продается все, в том числе самые абсурдные вещи. <…> Здесь можно найти всевозможные сорта табака, белого хлеба и всего, что возможно вообразить: от бюстгальтеров до электропружин, от металлических раскладушек до военных наград со всеми сопроводительными документами, на которых ставят печати и подписи, чтобы покупатель мог зарегистрировать их на свое имя. Будто подчиняясь негласному уговору, толпа инстинктивно разделялась на зоны и отделы: здесь продается обувь, дальше – мужская одежда, после – старые ключи для неких замков. Пройдешь пару шагов – вот люди играют в карты, пройдешь еще полметра – здесь работает игорный дом. Еще имеется место для распития водки, место для продажи консервов и американского яичного порошка, а дальше – для выдачи советских паспортов [Там же: 131–132].
Во время войны с базаров, возможно, и исчезли «культурные развлечения», но популярные виды досуга остались. Осталась, несомненно, и противозаконная деятельность: одной из проблем многих базаров были сборища «преступных элементов», олицетворением которых стал незаконный оборот военных наград и краденых паспортов[524].
Как к взрывному росту неформальной торговли 1942–1943 годов приспосабливались правоохранительные органы? Учитывая стандартную реакцию этих ведомств на кризисы, можно предположить, что они ответили закручиванием гаек. И действительно, в июле 1941 года Наркомат юстиции и Генеральная прокуратура СССР выпустили распоряжение, расширяющее действие статьи 107 (спекуляция) и части 2 статьи 169 (мошенничество): теперь под их действие подпадала купля-продажа карточек. Однако по мере того как к мелкой торговле прибегало все больше граждан, росли и нравственные сомнения в отношении ее криминализации. К 1943 году высшие руководители обоих ведомств настаивали на смягчении политики не только и даже не столько потому, что из-за нехватки рабочей силы было невозможно обеспечить контроль над соблюдением законов, а потому, что считалось, что лишения предполагают изменение мер правосудия. Например, вот что сказал заместитель наркома юстиции И. А. Басавин о правонарушениях с карточками:
Статья 169, часть 2 Уголовного кодекса РСФСР применяется в таких случаях, как продажа гражданином собственной продовольственной карточки. Хотя это действие нельзя считать законным, тем не менее, оно не содержит признаков мошенничества. Аналогичным образом, покупка продовольственных карточек часто совершается работниками в связи с тем, что их собственные талоны использованы на питание в столовой, и у них не остается достаточно талонов для питания в столовой до конца месяца. Эти действия также невозможно считать законными, но за исключением тех случаев, когда продовольственная карточка была приобретена покупателем незаконно или должна вернуться к государству, покупатель, безусловно, не заслуживает уголовного преследования за мошенничество[525].
Аргумент Басавина оказался убедительным. Уголовные санкции за все правонарушения, кроме самых серьезных, были заменены штрафами в размере до трехсот рублей; нагрузка на суды по делам, связанным с карточками, сократилась с 1800 до 300 в месяц[526]. Нужно отметить, что снисходительность имела свою цену: с 1943 до 1946 года, когда были вновь введены уголовные санкции, карточки были самым ходовым товаром на 2600 базарах РСФСР[527].
Кроме того, в ходе войны случаи спекуляции преследовались гораздо реже. Сначала это происходило непоследовательно и безо всякой координации из центра. Лицо, задержанное за продажу личных вещей, обмен имущества на еду или за приобретение еды для личного потребления сверх необходимого, могло получить выговор, небольшой или крупный штраф, лишение свободы на срок один год за «нарушение правил, регулирующих торговлю» (статья 105 Уголовного кодекса РСФСР 1926 года) либо лишение свободы на срок пять лет за «спекуляцию» (статья 107). Однако тенденция очевидна: со стремительным ростом числа уличных торговцев уголовное преследование уступало место штрафам или более энергичному сбору ежедневных платежей – либо и тому и другому[528]. К середине 1943 года сотрудники милиции получили распоряжение игнорировать многие виды мелкой торговли вне зависимости от цен, по которым она осуществлялась. Бартерный обмен, продажа еды, полученной в рамках пайка, продуктов домашнего хозяйства, личного имущества (подержанного или нового), а также владение излишками продовольствия и товаров теперь допускались в пределах разумного, чтобы милиция могла сосредоточиться на борьбе против «подлинных спекулянтов», – того «нетрудящегося элемента», который, несмотря на десятилетие репрессий, продолжал снабжать от 25 до 40 % продавцов на базарах во время войны[529].
Поездки за товарами, мешочничество и консенсус выживания
И во время войны, и в 1930-х годах базары крупных и малых провинциальных городов страдали от неравномерности торговой географии. Наплыв покупателей из регионов в Москву с 1937 по 1941 год был лишь одним из свидетельств неравенства в снабжении между крупнейшими городами и остальной частью страны. Как было указано в пятой главе, это явление не было уникальным для Советского Союза. Более крупные и состоятельные рынки всегда предлагают более широкий ассортимент товаров – в первую очередь товаров особого спроса и предметов роскоши – чем небольшие и менее богатые города. Тем не менее в силу некоторых черт советской экономики происходила тенденция к усугублению географического неравенства и его распространению на основные потребительские товары. Прежде всего покупатели в регионах даже в конце 1930-х годов все еще были слишком бедны, чтобы поддерживать высокий объем торговли. В свою очередь, малые объемы торговли более явственно, чем обычно, выражались в низкой плотности розничной торговой сети, поскольку запрет на открытие частных магазинов не способствовал традиционной для малых предпринимателей готовности работать за мизерную прибыль. Наконец, необычайная централизация экономики означала, что предубеждения политических руководителей относительно «политической значимости» того или иного города или региона оказывали непосредственное влияние на открытие новых магазинов и распределение снабжения. Конечный результат этого явления позже высмеивался в расхожем анекдоте послевоенного периода:
В Россию на конференцию приехал известный американский экономист. Общаясь с русским коллегой, он сказал: «Америка – большая страна, но ваша страна несоизмеримо больше. Наверняка для снабжения стольких городов, расположенных на таком огромном расстоянии друг от друга, требуется неимоверная мобилизация ресурсов. Как у вас это получается?» Русский экономист ответил: «Очень просто. Мы все свозим в Москву, а люди из остальных частей страны пускай приезжают к нам!»[530]
Если обратиться к региональным источникам, становится ясно, что это была не просто шутка. На протяжении сталинского периода значительная доля товаров, продаваемых на провинциальных блошиных рынках, поступала туда в результате частных поездок продавцов в Москву и другие крупные города. Судя по тому, что нам известно из постановлений конца 1930-х годов об очередях и выдворении, такая торговая деятельность иногда подавлялась еще на этапе снабжения. Однако то, что такая практика сохранялась, наводит на провокационный вывод относительно хозяйственной деятельности Советского Союза. Возможно ли, что сталинская реконструкция имела в провинциальных городах менее насильственный и резкий характер, чем в деревнях и крупных городах? Как мы знаем, в конце 1920-х годов преследованиям подвергались как торговцы-кулаки, так и городские лавочники. Однако на базарах малых городов деятельность мелких торговцев, имевших патент на занятие двумя наиболее примитивными видами торговли, явно пережила НЭП.
Некоторые примеры из торгового города Касимова (Рязанская область) помогут проиллюстрировать деловую активность провинциальных лоточников – значимого сегмента торговли в малых городах. Источником большинства их товаров были частные поездки за закупками. Например, один бывший торговец лошадьми с 1933 по 1935 год неофициально торговал еще и тканями. Этот мужчина не имел официального трудоустройства и был своего рода коммивояжером: он запасался тканями в московских коммерческих магазинах, продавал их в рыночные дни в Касимове и близлежащем Шилово, а также предлагал свои товары, обходя дома жителей соседних деревень. Или, например, в 1936–1937 годах одна семья, тоже из Касимова, занималась продажей обуви и галош. Проживавшая в Москве 25-летняя дочь закупала в столичных магазинах туфли, галоши и детские ботинки, которые ее 55-летние родители в Касимове затем упаковывали и продавали на рынке. До своего задержания в 1941 году одна женщина из соседнего поселка Сынтул пять лет торговала на рынке в Касимове тканями и трикотажными вещами, которые покупала в Москве. На всех провинциальных базарах в довоенный период преобладали похожие неформальные предприятия по продаже тканей, туфель, галош, шерстяных платков и иногда одежды. Продавцы почти неизменно закупали свои товары в столице, находящейся примерно в 300 километрах; некоторые ездили в Ленинград или в Саратов либо закупались в других городах, когда навещали родственников[531].
Рис. 9. Торговля товарами кустарного производства в Арзамасе, 1930-е годы. Фото предоставлено Российским государственным архивом кинофотодокументов (РГАКФД)
Такие закупочные поездки связывали рынки провинциальных городков со столичной экономикой и при этом также укрепляли связи с сельской глубинкой. Многие торговцы из малых городов объезжали хозяйства и деревни, где закупали сельскохозяйственную продукцию и изделия местных ремесел для продажи на базаре. Ближе к концу 1930-х годов, когда крестьяне по большей части перестали пригонять скот на рынок самостоятельно, отдельную подгруппу в этой сфере торговли сформировали забойщики скота. Профессиональные забойщики объезжали крестьянские дома и покупали у крестьян скот, который затем забивали, разделывали на привычные для покупателей куски и продавали на базаре[532]. Другие торговцы оптом закупали у крестьян семена подсолнечника, табак или клюкву, а затем продавали их в стаканах в Рязани или на рынках в малых городах. Таким же образом покупались и продавались ткани ручной работы, которые были традиционным продуктом кустарного производства в одном из районов области, наряду с лаптями, луком, яйцами, растительным маслом и медом (рис. 9)[533].
Еще несколько энергичных торговцев, следуя примеру мешочников времен Гражданской войны, продавали в Москве сельскохозяйственную продукцию, выручка от которой шла на закупку промтоваров для перепродажи в своем городе. Например, таким образом работали отец и сын, которые закупали и забивали ягнят, продавали мясо в столице и возвращались на местный рынок уже с гвоздями, проволокой и кровельными материалами. Одна женщина регулярно покупала в Рязани яблоки и другие продукты питания для торговли на рынке в своем городе, ездила в Москву за бечевкой и ситцем и продавала вязаные чулки в каждом из этих мест. Один предприниматель даже арендовал место на Арбатском рынке Москвы и назвался администрации рынка «представителем колхоза», а крестьянам из разных деревень, у которых покупал овощи, – «управляющим лавкой на Арбатском рынке»[534].
Я располагаю детальной информацией только по Рязанской области, но есть веские основания считать, что подобные закупочные поездки играли важную роль в базарной торговле большинства областей. С. Коткин приводит примеры из Магнитогорска, города средних размеров с недостаточно развитой торговой сетью: согласно местной газете, жена работника железной дороги, некая Гузеева, пользовалась правом своего мужа на бесплатный проезд и вместе со своей подругой по фамилии Кожевникова ездила на Донбасс, в Ростов и на золотые рудники уезда Кучар для покупки тканей, обуви, верхней одежды и сливочного масла, чтобы затем продавать их на магнитогорском базаре. Еще один пример связан с группой рабочих, которые объезжали деревни, обменивая промтовары на муку, которой затем торговали в городе. Коткин делает следующий вывод: «Почти все, кто выезжал из города, пользовались возможностью закупиться, чем можно, и привезти обратно в Магнитогорск иногда для личного пользования, иногда для друзей, и зачастую для перепродажи, или по крайней мере для бартерного обмена» [Kotkin 1995:251]. Согласно докладу 1938 года, в Западной Сибири случаи спекуляции с каждым годом становились все менее значительными. Типичным примером тех лет можно читать Ф. Е. Трофимова, который после ликвидации его частного хозяйства на протяжении семи лет занимался скупкой и перепродажей потребительских товаров. В 1936 году, когда его арестовали, он зарабатывал на жизнь периодическими поездками в Свердловск. Там он закупал ассортимент товаров, которые нельзя назвать иначе как случайными (например, ведра, эмалированные тазы, ткань и пряжки для плащей), а затем продавал их на рынке в Славгороде, где он постоянно проживал, а также в соседнем совхозе[535]. Все доклады о спекуляции, выходившие ближе к концу десятилетия, пестрят похожими примерами[536].
Какие выводы позволяет сделать рассмотрение несанкционированных поездок в рамках неформальной экономики 1930-х годов? Во-первых, общей чертой таких поездок было очень скромное количество товаров, которые закупались и перевозились за один раз. Мало того что провинциальным торговцам было трудно покупать товары оптом в столичных магазинах, так еще и товары, приобретенные таким способом, не должны были занимать в поезде много места, чтобы не вызвать подозрения. Во-вторых, целью поездок лоточников за товарами были не предметы роскоши или какие-то редкие предметы, а обычные повседневные товары. Люди прежде всего совершали поездки, чтобы приобрести для последующего употребления и перепродажи те товары, которые по правилам 1936 года было запрещено производить независимым кустарям. Другими словами, речь идет о товарах, которые не могли попасть на региональные базары законными путями. В-третьих, торговая деятельность, основанная на таких поездках, зачастую имела непрерывный характер: несмотря на то что несколько лоточников были задержаны после единственной такой поездки, многие другие совершали поездки неоднократно и вели свое дело месяцами и даже годами. Наконец, вероятно, что такая торговая деятельность, так же как и в период НЭПа, была вызвана не столько стремлением к предпринимательской деятельности, сколько бедностью. О мотивах торговцев трудно судить по источникам: разрозненные доклады дают понять, что значительный процент лоточников составляли «нетрудовые элементы», – но было ли причиной их незанятости то, что они считали мелкую торговлю более выгодным и комфортным занятием по сравнению с работой в социалистическом секторе, или дело в том, что они просто не могли найти работу? Среди домохозяек, которые в сталинский период составляли значительный контингент продавцов на рынках, очевидно, более распространенным был первый мотив. Однако, например, недавно освобожденные из заключения бывшие торговцы и кулаки, «общественно опасные элементы», которые «выглядели как нищие» и ходили от деревни к деревне, продавая расчески, пуговицы, ножницы и лапти в касимовской глубинке в 1937–1938 годах, стали заниматься мелкой разносной торговлей почти наверняка вследствие материальных трудностей[537].
С началом войны география снабжения претерпела изменения. Несмотря на то что поездки в крупные города за товарами продолжались и в 1940 году, а позже с новой силой возобновились в начале 1942 года, из-за нехватки продовольствия изменилось движение транспорта и условия торговли между городом и деревней. В феврале нарком Любимов докладывал Политбюро: «Тысячи граждан бросились в деревню, чтобы обменять поношенную одежду и подержанные товары на сельскохозяйственную продукцию»[538]. Несмотря на ужесточение паспортного контроля на въезде в крупные города и выезде из них, в небольшие торговые города, расположенные в радиусе 50 километров от более крупных, хлынули городские жители (рис. 10). В качестве реакции на эту проблему в Москве возник черный рынок проездных разрешений: согласно данным судебного отчета по делу о банде изготовителей таких документов, к весне 1942 года цена поддельного разрешения на выезд и повторный въезд в столицу варьировалась от полулитра вина до полулитра водки и пяти килограммов картофеля[539]. Очевидно, что люди не платили бы за пропуска, если бы не считали, что смогут окупить затраты на них, однако развал экономики сделал подобные расчеты рискованными. Можно было поехать на рынок за 35 километров от крупного города и обнаружить, что местные цены на молоко и картофель там не отличаются от городских [Moskoff 1990: 156–157][540].
Рис. 10. Фотография крестьянского рынка, сделанная немецкой армией, 1941 год (РГАКФД)
Несмотря на паспортный контроль, за продуктами питания и потребительскими товарами люди ездили и еще дальше. Политики пытались остановить это движение, введя ряд ограничений на использование железных дорог: указ Президиума Верховного Совета от 9 апреля 1941 года, которым вводилась уголовная ответственность за самовольный проезд в товарных поездах, предусматривающая лишение свободы на год; постановление Государственного комитета обороны от 25 сентября 1942 года о мерах «борьбы с мешочничеством» (эта формулировка по большей части уже исчезла из советского лексикона, поскольку не использовалась на протяжении двух десятилетий) и, наконец, постановление от 22 января 1943 года, также выпущенное ГКО, «Об усилении борьбы с расхищениями и разбазариванием продовольственных и промышленных товаров, незаконной перевозки продовольствия и товаров с целью спекуляции»[541]. В 1944 году сотрудники железнодорожной милиции изъяли у мешочников почти 5 тысяч тонн продовольствия, сняли с советских поездов 1,5 миллиона мешочников, арестовали 88 тысяч человек и 13 тысяч отправили в заключение на сроки от одного до пяти лет[542]. Как и во время Гражданской войны, эти меры были непопулярны и порой встречали сопротивление: в частности, летом 1944 года произошла серия столкновений между военнослужащими и милицией. Такие сцены напоминали о «первой войне Советской власти – войне против пассажиров поездов» [Tyrkova-Williams 1919]: солдаты и моряки неоднократно нападали на сотрудников милиции, когда те пытались снять с пассажирских и грузовых поездов группы мешочников. С оружием в руках солдаты вырывали у милиционеров конфискованные мешки с едой и возвращали владельцам. В одном из подобных эпизодов столкновение вылилось в ожесточенный бой между военнослужащими, вооруженными автоматами, и поспешно созванной «оперативной группой» НКВД[543].
Эти инциденты свидетельствуют о широком распространении в обществе практики уклонения от закона ради выживания. Такое отношение было практически повсеместным в первые годы советской власти, и оно сохранялось в тех регионах страны, где граждане имели основания чувствовать себя обделенными. Если в Касимове нельзя приобрести шерстяную ткань, почему бы не привезти ее из Москвы и не продавать на рынке? Что вообще могло на это сказать государство, когда оно само явно «спекулировало» ценами на хлеб? Невозможно установить точно, насколько широко была распространена такая практика, но она наверняка находила отклик у множества людей, которые оказались за пределами системы, либо были оставлены ею, – особенно жителей деревень и небольших городов[544]. В результате войны эта практика вернулась в большие города. Хотя явление, названное мною народным коммунизмом довоенной сталинской эпохи, также было нацелено на выживание, его приверженцами были идеалисты, которые хотели эгалитарного верховенства закона. Однако начиная с 1942 года (и с 1941 года на оккупированной территории) они тоже приняли стратегию выживания в качестве морального ориентира (рис. 11). Это отмечено в недавних работах нескольких исследователей советского тыла во время Второй мировой войны, в том числе в оккупированных районах Р. Бидлэк зафиксировал процесс формирования в Ленинграде в первую блокадную зиму консенсуса выживания, У Гартеншлегер проследил его в оккупированном Минске [Gartenschlager 2000: 13–28], а Д. Джонс – в освобожденном Ростове [Jones 2000: 231–235][545]. Разумеется, такая этика выживания имела свои границы. К примеру, Р. Бидлак заметил, что множество ленинградцев «проводили нравственное различие между кражей из продовольственного магазина или со склада и кражей у отдельного человека» [Bidlack 2000: 98][546]. Как в мирное время, так и во время войны нарушение ограничений на поездки также едва ли могло вызвать в народе моральное осуждение. Как минимум до начала 1950-х годов, когда продовольственное снабжение стабилизировалось, попытки режима ограничить железнодорожные поездки граждан для самостоятельного снабжения встречали серьезное сопротивление.
Восстановление частного сектора
В отношении сферы потребительской экономики войну СССР с Германией можно разделить на два этапа. Первый, охватывающий период с 1941 по 1943 год, характеризовался хаотическим переносом хозяйственной деятельности с запада на восток, коллапсом гражданской промышленности и катастрофическим сокращением продовольственного снабжения как в промышленном центре, так и на оккупированном западе. Как мы убедились, эти условия привели к изменениям в преобладающих нормах потребления, особенно в крупных городах, где жизнеутверждающая культура потребления второй половины 1930-х годов уступила место мрачной практике выживания, сравнимой с той ситуацией 1918–1921 и 1932–1933 годов. Как и в годы революции, городские жители стремились пережить последствия распада экономики, совершая самостоятельные поездки в деревни за продовольствием, а для получения дополнительного заработка они вновь были вынуждены пополнить ряды лоточников. Все больше людей прибегали к мелкому воровству[547].
К 1943 году, когда эти тенденции достигли пика, доля доходов от совершения неформальных (а зачастую и незаконных) сделок в доходах семейных бюджетов составляла от четверти до трети. Итак, в первый период войны основной тенденцией развития была универсализация мелкого обмена на фоне постоянного ухудшения снабжения продовольствием и потребительскими товарами.
Рис. 11. Покупатели на блошином рынке во время немецкой оккупации (РГАКФД)
Особенно характерны для того периода практики распродажи имущества и мародерство. По мере усиления слухов о приближении немецких войск директора государственных и кооперативных магазинов иногда поддавались искушению распределить продававшиеся у них товары. Паническую обстановку, в которой могли приниматься такие решения, иллюстрирует пример московского магазина, руководители которого в конечном итоге были расстреляны. Инцидент произошел в ателье индивидуального пошива, располагавшемся на первом этаже крупного рабочего общежития. 16 октября 1941 года, когда столице непосредственно грозило немецкое наступление, управляющий сложил сорок костюмов из магазина в свою машину, поручил заместителю раздать остальную одежду сотрудникам и приказал шоферу ехать на восток, пока они не окажутся за пределами города. Большую часть дня сотрудники выбирали и примеряли одежду (например, бухгалтер забрала зимнее пальто с меховым воротником и шерстяную юбку), а затем ходили по общежитию и распродавали оставшиеся вещи по сниженным ценам. Когда пыль улеглась, ателье недосчиталось более 100 тысяч рублей. Неудивительно, что покупатели, которые не могли себе позволить эту одежду при других обстоятельствах, не захотели ее возвращать[548]. В последние дни перед приходом вермахта похожие ситуации возникали в Минске [Gartenschlager 2000:23] и, вероятно, во многих других городах. Они отражают то смятение, которым сопровождалось немецкое наступление.
Второй этап войны охватывает период с 1943 по 1945 год, и его отличает более благоприятная обстановка как на фронтах, так и в экономике. В 1942–1943 годах объем товаров, продававшихся в государственных и кооперативных торговых заведениях, достиг нижней точки примерно в 15–20 % от уровня 1940 года (от 22 до 30 % в расчете на душу населения), после чего начал медленно увеличиваться и в 1945 году достиг 40 % от довоенного уровня[549]. Тем временем западные и южные регионы страны медленно возвращались под контроль советских войск. Несколько неожиданно, хотя это и соответствовало норме времен Гражданской войны, эти успехи привели не к сокращению экономической активности частного сектора, а к ее оживлению. Частные предприятия перестали ориентироваться исключительно на выживание: поездки с целью приобретения продовольствия становились более длительными и нацеленными на получение прибыли, кражи – более крупными, сделки – более смелыми, более официальными и более открытыми. Появились и малые предприятия относительно легального характера. Все эти тенденции развивались и в послевоенное время до 1947–1948 годов, когда их пресекли правоохранительные органы.
Одним из стимулов к развитию частного сектора в период с 1943 по 1945 год, как и в 1920–1921 годах, было то, что Красная армия отвоевала низовья Волги, Северный Кавказ и житницы Украины. Как отмечают многие исследователи, немецкая оккупация этих территорий носила жестокий и эксплуататорский характер. Немцы сохранили сталинскую принудительную систему заготовки продовольствия в деревне и фактически оставили города умирать от голода. Если оккупационная администрация и выдавала пайки, то они составляли лишь часть рациона, необходимого для выживания[550]. Тем не менее нацисты относились к частной торговле гораздо снисходительнее, чем коммунисты, и вскоре, в отсутствие даже номинальных ограничений со стороны советских властей, стали появляться частные лавки. Например, по оценкам советских финансовых органов, сделанным в 1945 году, в Одессе было 2500 частных торговцев, из которых более 1100 имели собственные постоянные лавки, и еще 600 кустарей завели в городе частные мастерские[551]. Неудивительно, что терпимое отношение к частной торговле в регионе, традиционно дающем избыток зерна, было привлекательно. В 1944–1945 годах мешочники, хлынувшие со всей страны за зерном и другими продуктами питания, наводнили железные дороги именно в южном и юго-западном направлениях[552].
Отдельные поездки за продовольствием во второй половине войны оставались массовым явлением, однако наряду с ними мешочничество приобретало все более широкую институциональную основу. Спустя почти три десятилетия после начала революции мешочничество все еще оставалось повсеместным явлением, и теперь отличить мешочников от «законных» закупщиков и потребителей было ничуть не проще, чем во время Гражданской войны. Как в 1945 году жаловался один высокопоставленный представитель милиции, формы и методы спекуляции изменились, и теперь главными виновниками стали «разношерстные представители разнообразных организаций, которые скупают продукты питания в дальних регионах и перевозят их в промышленные центры, где продают по спекулятивным ценам»[553]. К 1944 году крупные закупщики неизменно имели при себе, как и в 1918 году, «какой-то документ из некой организации» – завода, сельского совета, университета или колхоза. Конечно, не все они были подлинными. Подделка проездных и закупочных документов стала широко распространенным и выгодным делом, и ближе к концу войны в ходе выборочных проверок на железных дорогах выявлялось множество фальшивых бумаг[554]. Что более важно, даже когда документы агентов по закупкам были в порядке, они сами и нанявшие их организации часто обходили закон. Примером может послужить работавший толкачом на электротехническом заводе в подмосковных Люберцах Д. Г. Симкин. Когда ему удалось прицепить к поезду южного направления частный вагон, он подвергся проверке, в результате которой следователи обнаружили не одно, а целую пачку подписанных и проштампованных разрешений на проезд от директора его завода. Последний вмешался, чтобы разъяснить ситуацию: поскольку Симкин, чтобы прицепить вагон, должен был договариваться с железнодорожниками, он, возможно, отправился в незапланированном направлении; упрощение же поездки было в интересах завода[555].
Случай Симкина особенно ярко иллюстрирует, как раскованно могли действовать представители корпоративной культуры в годы войны. В период, когда функции снабжения вновь перешли к работодателям и учреждениям, собственническая психология заявила о себе с новой силой. Участились нарушения – во многом потому, что железнодорожников приходилось подкупать, чтобы провезти дополнительный багаж, проехать в грузовом вагоне со своими товарами или, как в случае с Симкиным, прицепить дополнительный вагон[556]. Подобными нарушениями дело не ограничивалось. В Днепропетровске Симкину позволили оставить грузовой вагон на территории одного из филиалов его завода, в то время как директор ОРСа возил Симкина, чтобы тот мог обменять на продовольствие привезенные фонарики, одежду, обувь, белье, тазы, ведра, пищевую соду, игрушки и ленточки. Благодаря этому тот смог получить в соседних деревнях овощи, пшеницу, сушеные бобы и семена подсолнечника, а в обмен на услугу Симкин передал своему сообщнику некоторые из товаров для продажи в ларьках. Кроме того, он приобрел два рояля – один для себя, второй для своего начальника, что, вероятно, его и погубило. На допросе в милиции Симкин объяснил содержание своего грузового вагона, сославшись на «децентрализованные заготовки». Они действительно входили в его обязанности, однако в том, как он их осуществлял, органы милиции тут же выявили целую серию уголовных преступлений, и, несмотря на хвалебную характеристику Симкина со стороны директора завода, тот был приговорен к лишению свободы за нарушение правил торговли[557].
Раскованная корпоративная культура военного времени оказала влияние на деятельность торговых представителей: как минимум в нескольких случаях их поездки носили более дерзкий характер в выборе пункта назначения, масштаба, или по обоим этим параметрам. В Рязанской области большинство заметных случаев, произошедших в 1944–1945 годах, связаны с Е. Г. Брагиным, который использовал формы заявок, украденные из местного текстильного кооператива, чтобы отправлять грузы с платками в свой родной город. К моменту, когда Брагин был арестован, он уже припрятал 130 000 рублей, полученных благодаря реализованным за три месяца заказам, и к тому времени он уже платил половине своих родственников за помощь в продаже товаров[558]. В документах центрального правительства перечислен ряд других примеров: жена и свояченица одного чиновника по снабжению из Сталино, обеспечившего их проездными разрешениями на покупку двух тысяч тетрадей и комплектов школьной формы, которые те затем выгодно продали на местном базаре; женщина, которая заключила сделку с пограничником, чтобы ездить через границу в Румынию за тканью и другими товарами[559]. Совершаемые в таком масштабе поездки ставили под угрозу консенсус военного времени: объяснить их личными трудностями людей было сложно, когда прибыли настолько превышали покрытие основных потребностей.
Аналогично к концу войны частная торговая деятельность приобрела больше предпринимательских черт. Хотя большинство лоточников продолжали осуществлять куплю-продажу лишь время от времени, на базарах все чаще появлялись и продавцы, работающие регулярно и полный день. Весной 1945 года это явление стало важной темой докладов местных и региональных налоговых органов по всему СССР[560]. Так это описал главный налоговый администратор Армянской ССР:
Многие из колхозников, а также рабочие и служащие, занимающиеся индивидуальным огородничеством, не в состоянии лично продавать на рынках излишек продуктов своего хозяйства за неимением на это соответствующего времени и удобства, и прибегают к помощи других лиц: возникает категория лиц, систематически занимающихся скупкой-перепродажей указанных продуктов[561].
Однако он не упомянул один фактор: большое число ветеранов с инвалидностью, немедленную адаптацию которых социалистическая экономика не могла обеспечить. Как обнаружил Д. Джонс, в Ростове инвалиды войны часто месяцами оставались безработными после увольнения из армии, «предпочитая», по словам местных чиновников, зарабатывать «торговлей и спекуляцией» [Jones 2000:218–220]. На московских рынках ветераны-инвалиды были основными продавцами товаров из «коммерческих» магазинов, поскольку имели право на 35-процентную скидку (как и в 1932 и 1935 годах, с 1944 по 1947 год в крупных городах открывались лавки с высокими ценами, работавшие вне системы рационирования, см. седьмую главу). Инвалиды войны, как и дети и подростки, также были широко вовлечены в торговлю продуктовыми карточками, водкой, табаком и сигаретами[562]. Можно вспомнить, как в 1926 году Михаил Калинин выступал за патенты на мелкую торговлю как «эквивалент социального обеспечения для инвалидов». В 1940-х годах, равно как и в 1920-х, люди, выброшенные на берег войнами, спровоцировали перегрузку системы социального обеспечения страны. Протезы поставляли с запозданием, пенсий не хватало, трудовая подготовка была минимальна, поэтому неудивительно, что ветераны-инвалиды искали способ удовлетворить свои нужды попрошайничеством или торговлей на базаре [Jones 2000: 50, 70][563].
В период с 1944 по 1948 год частная торговля нашла новые площадки. К ужасу торговых чиновников, одной из таких площадок стали коммерческие магазины. Когда в 1945 году вновь открылся ЦУМ, он был буквально наводнен частными продавцами. В течение значительного отрезка следующего десятилетия управляющие жаловались, что он «больше напоминает базар, чем образцовый универмаг»[564]. Частные торговцы каждый день приходили в соответствующие отделы магазина с полным чемоданом товаров: продавцы обуви шли в отдел обуви, продавцы посуды – в посудный отдел и так далее. Если товары были слишком громоздкими, чтобы размещать их в самом магазине (например, мебель), частники сновали у прилавка: когда кто-то из посетителей хотел посмотреть на мебель, на него сразу набрасывалось три-четыре торговца, предлагая тот же товар по более низкой цене. По словам управляющих, лоточники собирались главным образом в отделах, торгующих дефицитными товарами (шерстяными тканями, готовой одеждой, обувью), у грузовых лифтов (там можно было получить информацию о том, какие товары есть в наличии), а также в женских туалетах (где их не могли услышать сотрудники милиции)[565]. Большинство из них продавали те же товары, что выставлялись в соответствующем отделе, но со значительной скидкой. Другие продавали сопутствующие товары собственного производства: домашнюю еду в бакалейном отделе, вязаные свитера в отделе детской одежды, кожаные куртки домашнего пошива в отделе верхней одежды[566]. Один управляющий утверждал, что частную торговлю в универмаге способно сдержать только наличие постоянного контингента из 80-100 сотрудников милиции в штатском[567].
Вторым неожиданным прикрытием для частной торговли в середине 1940-х годов служили кооперативы, которые тем самым подтверждали давние подозрения партии относительно их «менее пролетарской, нежели буржуазной» природы. Расширяя нерегулярную практику 1930-х годов (как отмечает Е. Осокина, вплоть до 1935 года несколько кооперативов, театров и отделений Красного Креста нанимали на работу граждан для управления кафе [Осокина 1998:154–156]), кооперативы получали от муниципального или областного финансового отдела патент на управление, например, бильярдной, – однако вместо того, чтобы открыть заведение самостоятельно, они отдавали патент кому-нибудь другому. Затем этот другой ежемесячно платил кооперативу фиксированную сумму, а иногда также и арендную плату за право управлять концессией, но в остальном вел дело самостоятельно: поставлял оборудование и сырье, лично производил продукцию или оказывал услуги либо нанимал необходимое число сотрудников, назначал заработную плату на свое усмотрение, а также забирал себе всю выручку сверх установленного платежа. Среди популярных сфер деятельности таких концессий были фотография, портреты, сбор отрезов, изготовление часов, парикмахерские, рестораны, бильярдные и всевозможные ремонтные мастерские. Некоторые частники открывали под покровительством кооператива и обычные магазины. Партнерство с кооперативом давало частникам защиту от преследования со стороны представителей финансовых органов и милиции. Для кооперативов же концессии служили двум целям: получению стабильного дохода и предоставлению услуг, нужных его членам[568].
С 1944 по 1948 год особенно распространенным и выгодным видом концессии были палатки с уличной едой и кафетерии. В Ростове, по данным местной газеты, несколько закусочных было в частной собственности и управлялось частными лицами. В Грузии частник по фамилии Кальдиашвили, который владел питейным заведением и закусочной, в 1947 году выручал по 106 000 рублей в месяц после уплаты ежемесячной суммы в 13 000 артели, предоставляющей ему возможность торговать. По всей Центральной Азии и Казахстану появилось множество чайных под управлением частных лиц. На продаже мороженого, нуги и жареной рыбы зарабатывались миллионные состояния [Jones 2000:211]по. Опять же, несмотря на связь этих заведений с кооперативами, их следует считать частными предприятиями. Владельцы делали первичные капиталовложения в покупку кухонного оборудования, столовых приборов и посуды, а если кооператив не выделял отдельного помещения, они тратили время и деньги на переоснащение своего жилья. Открыв свое заведение, они закупали на базаре продукты, нанимали работников, готовили и подавали еду посетителям. Успех дела зависел от потребительского спроса. С учетом нехватки приемлемых альтернатив в первые послевоенные годы частные заведения питания процветали, пока их не заставили закрыться.
Продолжали процветать и базары, которые подпитывал приток в крупные города крестьян с юга во время голода 1946–1947 годов[569][570], а также всплеск кустарного производства в конце войны. Соколов и Назаров, авторы одной из ранних работ о торговле в послевоенный период, писали, что с 1942 по 1944 год ремесленные кооперативы повысили свой выпуск на 47 % [Соколов, Назаров 1954: 38][571]. Однако в последующий период кустарное производство решительно сместилось в сторону частного сектора. Наиболее ярким примером был Бельковский район – аграрный район на северо-восточной окраине Рязанской области. В 1944–1945 годах местные крестьяне значительно расширили традиционное кустарное производство – ткачество грубой хлопчатобумажной ткани. К 1946 году этим ремеслом занимались 40 % домашних хозяйств района. Несмотря на издание в марте 1936 года утвержденных Советом народных комиссаров «Правил регистрации кустарных и ремесленных промыслов», крестьяне Бельковского района покупали нитки у рабочих текстильной промышленности в соседних Ивановской и Владимирской областях, где на заводах уже перешли на оплату сверхурочных в натуральной форме; кроме того, они плели нити на ручных ткацких станках, а также отправляли агентов для продажи тканей на рынках по всему СССР. На одном станке семья могла соткать от 22 до 25 метров ткани в день и получать ежедневную прибыль в 350 рублей. Во многих семьях установили второй ткацкий станок, и почти все жители района ушли с работы в кооперативах и колхозах[572].
Хотя случай Бельковского района привлек внимание всей страны, есть основания полагать, что он был не единственным. Налоговые органы сообщали о частном кустарном производстве с 1945 по 1948, характеризуя его как «массовое явление», и, как мной уже было отмечено, призывали правительство в связи с этим расширить для этой деятельности границы легальности (и налогообложения)[573]. Начальник налоговой службы Армянской ССР описал ситуацию особенно прямолинейно:
В настоящих условиях промкооперация и местная промышленность пока что не в состоянии удовлетворить все растущую потребность населения в указанных изделиях [таких как одежда, белье, головные уборы и кожаная обувь], население вынуждено обращаться к частнику, число которых неимоверно возрастает, но обложению налогами они не подвергаются, согласно § 20 «Правил регистрации промыслов», а со стороны прокуратуры также не привлекаются к [предусмотренной] уголовной ответственности.
Это создает такое положение, что не только кустарь, работающий с регистрационным удостоверением, перестает его выбирать, а также члены промыслово-кооперативных артелей, артелей инвалидов, рабочие других производственных предприятий оставляют свою работу в артелях и переходит в подполье, т. е. начинают работать на частных началах[574].
Реализовывалась такая продукция обычно на базарах, которые в связи с этим были перенасыщены товарами, производившимися кустарями-частниками и надомными работниками (членами производственных кооперативов, работающими дома и обязанными ежемесячно поставлять определенное количество единиц продукции в кооперативный магазин). Вопрос о регуляции их деятельности назревал уже три года, и к 1948 году в одном расследовании был сделан вывод о том, что надомные работники склонны игнорировать свои обязательства по поставке продукции и продавать ее по более высоким ценам самостоятельно. Например, в Курской области мыловары из артели «Буденный» предпочитали возить свое мыло на рынки за городом, вместо того чтобы соблюдать договор с кооперативом. Шляпники, сотрудничающие с артелью «Новый путь», поставляли кооперативу шляп лишь на 250 рублей, в то время как сами зарабатывали в месяц 10 000 рублей, выполняя частные заказы на стороне. Сапожники из артели «Сталин» не сдали в кооператив ни одной пары сапог, пока им не пригрозили конфискацией швейных машинок, и так далее[575]. Надомные работники в частном порядке производили и продавали разрешенные товары: мыло, корзины, бочки, кирпичи и строительные материалы, игрушки, мебель и конфеты, но они также производили и все те товары, которые независимым кустарям производить было запрещено «Правилами» 1936 года. В одном лишь Курске кустари-частники продавали на рынке одежду, шляпы, кожаную обувь и валенки, вязаные носки, варежки и белье, сосиски и другие продукты питания, кожаные седла и упряжь. Три самых ходовых товара, производящиеся надомными работниками в Курской и Рязанской областях – одежда, валенки и конфеты, – буквально наводняли местные базары до 1948 года[576].
В масштабе всей страны блошиные рынки достигли своего расцвета в связи с денежной реформой, проведенной в декабре 1947 года. В соответствии с этой реформой, которая была объявлена вместе с прекращением рационирования, от граждан требовалось в течение следующей недели обменять старые рубли на новые. Разница в обменных курсах была направлена на конфискацию сбережений у всех, кто мог обогатиться на войне: первые три тысячи рублей на государственных сберегательных счетах обменивались по курсу один к одному; государственные облигации, выпущенные до 1947 года, деноминировались по курсу один новый рубль к трем старым; все остальные сбережения или наличные подлежали обмену один к десяти. Заработные платы оставались прежними, но отныне выплачивались в новых рублях[577]. Е. Зубкова описала «праздничную» атмосферу, вызванную сперва слухами о реформе, а после и ее объявлением: реакцией граждан на предстоящее изъятие сбережений стал бешеный рост расходов [Зубкова 1993:41–64; Zubkova 1998: 51–55; Зубкова 2000: 78–88]. По словам одного пожилого москвича, «весь народ» провел вечер 15 декабря на рынке, чтобы обменять старые рубли на товары прежде, чем деньги обесценятся. Чтобы удовлетворить спрос, на рынке появились такие товары и цены, каких прежде не было никогда, даже в самый тяжелый период войны. Что касается моих собеседников, родственники одной женщины в течение недели с 16 по 22 декабря привели на рынок корову и двух свиней и принесли золотые карманные часы; другой мой собеседник привез целую полку дореволюционных книг[578]. Хотя со случаями острого дефицита еще не было покончено (многие регионы переживали продовольственные кризисы на протяжении 1948 года), вся эта неразбериха ознаменовала поворотный момент, после которого народная торговля на рынке постепенно вернулась к довоенному уровню[579].
Частная торговля как общественная формация: преемственность и изменения
Частная торговля, конечно, не исчезла ни после объявления денежной реформы, ни после применения в апреле 1948 года жестких мер против «проникновения частников» в кооперативы и государственные торговые предприятия. Как свидетельствует обширная научная литература, посвященная «второй экономике» Советского Союза, в последующие десятилетия неформальный частный сектор продолжал поставлять товары и услуги, хотя его пропорциональная доля в потребительской экономике, вероятно, снизилась[580]. Был ли он аналогичен по своей структуре неформальному частному сектору, описанному в данной работе? И да и нет. У концепции «второй экономики» есть характерные черты, которые не позволяют применить ее к сталинскому периоду: в частности, при описании «второй экономики» часто говорят, что она паразитировала на социалистическом секторе, получая через него доступ к оборудованию и снабжению. Это, безусловно, соответствовало реальности, о чем свидетельствуют многочисленные случаи мелких краж на рабочем месте. Тем не менее можно с такими же, а часто и с большими основаниями утверждать, что в сталинский период и социалистический сектор зависел от частного. Не только колхозы, но и производственные кооперативы получали свои основные инструменты и машины, когда частных ремесленников принуждали вступать в них. Когда те же бывшие кустари-частники пользовались своим оборудованием, чтобы производить товары для рынка, можно ли согласиться с тем, что они злоупотребляли «социалистической собственностью», как утверждало советское правительство?
Члены кооперативов не всегда соглашались с этой точкой зрения. В 1948 году во время расследований «проникновения частников» обнаружился любопытный случай, касавшийся члена курского швейного кооператива «Крупская» Н. И. Конорева, который фактически работал частным портным. Когда государственный инспектор попытался заставить Конорева «обобществить» его швейную машинку и перевести работу в кооперативное помещение, члены общего собрания кооператива отказались сотрудничать с ним. Как докладывал инспектор своему начальству, «члены артели утверждали, что у всех жен местных ответственных работников есть швейные машинки и они шьют на стороне, и финансовый отдел не предпринимает против никаких мер»[581]. Вместо того чтобы относить этот случай к проявлению «второй экономики», которая появится уже после Сталина, лучше рассмотреть деятельность Конорева как пережиток НЭПа. Подобно множеству аналогичных предприятий из 1920-х годов, его дело было семейным: помимо самого Конорева в нем была занята его дочь. Постоянные клиенты Конорева не входили в круг людей, с которыми он регулярно общался, что было бы характерно для неформальной либо «второй экономики», а относились к представителям того сегмента местного общества, у которых имелись свободные деньги. У Конорева покупали вещи почти все представители курской номенклатуры, однако общение он поддерживал не со своими клиентами, а с такими же кустарями, как он сам. Словом, это тот род малого предпринимательства в сфере пошива одежды, который мог существовать в любой момент времени с 1900 по 1948 год. Однако Конорева нельзя было бы определить как продукт социалистического режима, если бы не два существенных исключения: его формальное членство в кооперативе и отсутствие у него официального разрешения на частный пошив одежды.
В отличие от деятельности Конорева, другие случаи послевоенного времени имеют более отчетливые признаки «второй экономики». Пожилая русская еврейка Лилиана Исаевна, с которой я побеседовала в 1993 году, управляла двумя такими заведениями в послевоенное десятилетие. Из рассказов Лилианы Исаевны стало ясно, что это яркая, волевая женщина: в конце 1930-х годов она разъезжала с бродячей театральной труппой по рынкам, встретила дагестанского князя и вышла за него замуж. После войны она пыталась зарабатывать, изготавливая косметику. От одной своей знакомой из Ташкента, где она жила во время войны, она узнала рецепт туши для бровей и ресниц и с помощью родственников наладила свое дело. Ее дядя, профессиональный фотограф, через своих коллег покупал партиями небольшие стеклянные бутылочки, а также разработал этикетку для туши с надписями на французском, чтобы придать ей стильный образ. С реализацией туши помогал брат: он возил продукцию по престижным универмагам и в частном порядке продавал посетителям. После того как дело успешно просуществовало пару месяцев, Лилиана Исаевна наняла двух работников для помощи с производством и реализацией, а сама больше времени посвятила управлению предприятием. Выгодное дело резко прекратилось в 1949 году, когда одна из сотрудниц возмутилась низкой зарплатой и уведомила отдел по борьбе с экономическими преступлениями об этой подпольной деятельности. Лилиана Исаевна была арестована как организатор дела, однако благодаря вовремя сделанному звонку одному влиятельному армейскому генералу – давнему знакомому, ее освободили через два года.
Несмотря на очевидные риски, сопряженные с такой деятельностью, менее чем через два года Лилиана Исаевна, поддавшись соблазну получения прибыли, вновь занялась коммерческой деятельностью. Увидев, что одна знакомая добилась материального благополучия, работая в подпольной мастерской, производящей дамские шляпы для жен партийной элиты, Лилиана Исаевна попросилась к ней в подмастерья. Сначала знакомая потребовала за обучение тысячу рублей, однако в итоге согласилась обучать ее бесплатно в качестве особого одолжения. Пройдя недолгое обучение, Лилиана Исаевна решила специализироваться на популярных тогда украшениях из перьев для шляп, что позволило ей избежать прямой конкуренции со своей знакомой. Трудность заключалась в сырье: перья требовалось где-то брать. Надеясь заключить сделку с одним набожным евреем-мясником, она решила впервые за двадцать лет посетить синагогу. Там, нарушив правила церемонии, она села в мужской части, чтобы познакомиться с ним. Судя по всему, его приверженность религиозным традициям отступила перед сочетанием этнической общности и перспективой получить прибыль. Он предложил ей выгодную сделку по поставке куриных перьев, а также свел ее с одним знакомым из ресторана «Арагви», который мог обеспечить ее поставками перьев дичи. Шляпные украшения Лилианы Исаевны стали пользоваться чрезвычайно высоким спросом и приносить большую прибыль. Вскоре она снабжала ими большинство подпольных шляпных мастерских Москвы и наняла трех работников. В отличие от производства туши, через несколько лет эта деятельность прекратилась естественным образом, когда шляпные украшения из перьев вышли из моды.
Как такая предпринимательская деятельность соотносилась с работой частного сектора в период НЭПа? Конечно, есть ряд обстоятельств, которые связывают ее с самым началом послевоенного времени: частная продажа туши в ЦУМе и других первоклассных универмагах и повальная мода на шляпы. Однако в том, что касается самой продукции, деятельность Лилианы Исаевны больше соответствовала периоду НЭПа. И тушь, и украшения из перьев представляли собой потребительские, а не промышленные товары, при этом и то и другое сочетало в себе кустарное производство и торговлю.
Рассмотрев еще один вид частной предпринимательской деятельности, процветавший в конце 1940-х годов, мы убедимся, что многие из них в большей или меньшей степени отвечали духу НЭПа. Наряду с теми, кто занимался производством и продажей кустарной продукции, по стопам частников периода НЭПа в послевоенные годы пошли и владельцы ларьков с уличной едой, заведений общепита и бильярдных. В этом ряду стоит и продажа крестьянами излишков сельскохозяйственной продукции – постоянная основа рыночной торговли. С экономического ландшафта Советского Союза исчезла лишь частная оптовая торговля, которая в период НЭПа была самым прибыльным, но также и самым уязвимым к репрессиям видом деятельности. Если на то пошло, в конце 1940-х годов и в 1950-х годах, как и в 1930-х, покупка хлопчатобумажной ткани продолжала быть мотивацией поездок в большие города, но крупные подпольные перекупщики вина, мяса, муки или лесоматериалов, не говоря уже о тканях фабричного производства, представляли собой как минимум исключительное явление[582].
Наиболее характерной чертой предприятий Лилианы Исаевны была их социальная организация, хотя и там можно разглядеть преемственность практикам предшествующего периода. Читатели могут вспомнить, что одним из серьезнейших препятствий на пути восстановления торговли в начале 1920-х годов было истощение запасов капитала у граждан. Предприниматели решали эту проблему, помимо всего прочего, обращаясь за кредитами, сочетая работу в социалистическом предприятии с коммерческой деятельностью на стороне и находя партнеров. В 1940-1950-х годах получение банковского займа частникам было недоступно, однако, как показывает случай Симкина, представители социалистического сектора за пределами своей официальной деятельности все еще иногда заключали сторонние сделки, и партнерские связи оставались нормой по крайней мере в нелегальном частном секторе. В 44 из 210 изученных мной уголовных дел о черном рынке, относящихся к Рязанской области и Москве, фигурировали случаи сотрудничества в рамках семьи, а основу еще 73 дел составляли партнерские отношения между коллегами и друзьями. Как и в период НЭПа, партнерами почти всегда становились представители одной и той же национальности, и чаще всего они знакомились на работе.
Лилиана Исаевна в своих социальных связях выступала предпринимателем в большей степени, чем большинство таких «спекулянтов». Как она сказала во время нашей беседы, причины, по которым она и ее партнеры принимали те или иные решения, были связаны как с практической пользой, так и с эмоциями: ей было жаль безработного брата, и она хотела ему помочь, – но она также знала, что ему можно довериться, что он не сообщит об их деятельности милиции и возьмет на себя реализацию товара, которой она заниматься не хотела. Знакомая из шляпной мастерской взяла ее к себе на обучение из сочувствия и ожидая, что та несколько месяцев поработает у нее бесплатно. Еврею-мяснику понравилось предложение помочь другому представителю его нации, и он также рассчитывал на получение прибыли от побочного продукта своей деятельности, который иначе пропал бы даром. Эта сеть не предполагала наличия письменных договоров, но опиралась на обязательства всех сторон, которые могли быть нарушены, поэтому имела общие черты как с нравственной экономикой, основанной на оказании друг другу одолжений, так и с рыночной экономикой, базирующейся прежде всего на денежных отношениях. Неоправданные ожидания могли обернуться разрывом связей, как в случае с упомянутой ранее сотрудницей косметического производства Лилианы Исаевны. Союзы в условиях «подпольной» деятельности были характерно непрочными, и если исчезала основа индивидуальных или групповых прибылей, они были подвержены либо видоизменению, либо распаду.
Построение предпринимательской деятельности на основе сети межличностных отношений определяется как отличительная черта неформальных экономик как в Советском Союзе, так и в других странах[583]. Однако в случае СССР некоторые из этих сетей были задействованы еще в период НЭПа, когда частные предприятия были легальными, но снабжения было трудно добиться. Разве они не типичны и для многих легальных предприятий в капиталистических странах? За последние несколько десятилетий в Западной Европе и Соединенных Штатах сократилась роль так называемых «сетей однокашников»[584] в процессах принятия кадровых решений, однако личные рекомендации и школьные связи отнюдь не исчезли. Предпринимательские инициативы, организованные вокруг родственных, этнических и социальных связей, были типичны для «второй экономики» Советского Союза, но не были свойственны исключительно ей. Со «второй экономикой» предпринимательскую деятельность Лилианы Исаевны связывала другая черта, а именно то, что она организовывалась главным образом для уклонения от уплаты налогов и выполнения регуляторных требований. За рамки закона ее ставил не род производимой продукции (и тушь, и аксессуары для шляп можно было производить по «Правилам» 1936 года), а найм («эксплуатация») сотрудников и отсутствие официального разрешения на торговую деятельность.
Заключение
Одной из целей этой главы, а также и всей книги, было продемонстрировать, что частная торговля сохранялась на протяжении десятилетий после прекращения НЭПа. Хотя роль частной торговли (в продаже как сельскохозяйственной продукции, так и промтоваров) в потребительской экономике менялась вместе с общими экономическими тенденциями, в сталинскую эпоху на нее приходилась значительная доля товаров, потребляемых гражданами. Это ни в коем случае не означает отрицания значительных структурных различий между частной торговлей 1920-х годов и частной торговлей с 1930-х до начала 1950-х годов. К примеру, за исключением распространенных в конце войны неофициальных договоренностей с кооперативами, после 1931 года частные торговцы не могли арендовать крытое торговое место. Они могли легально продавать только определенные виды изделий собственного производства (товары, сделанные из недефицитных материалов, таких как дерево, солома или глина) и имели право реализовывать их только несколькими ограниченными способами (продавая на рынке или принимая предварительные заказы, причем последнее в отношении несколько более широкого круга предметов). Кроме того, за исключением периода Второй мировой войны, частникам было разрешено перепродавать предметы, которые они ранее купили в государственных или кооперативных лавках, однако «сверхприбыли» от таких продаж разрешены не были. В результате этих ограничений в период хронического дефицита частная торговля не была ликвидирована, но значительная ее часть трансформировалась в неформальную экономику или перешла на черный рынок.
Вне зависимости от того, была ли частная торговля официально разрешена, она была сосредоточена на базарах, чья центральная роль в структуре розничной торговли в сталинский период значительно укрепилась. В XIX веке просвещенные «западники» постоянно предрекали уличным базарам исчезновение, чего не случилось: дело в том, что русские люди любили базары, которые, помимо прочего, служили им недорогим увеселением. Так же обстояли дела и на протяжении советской эпохи, особенно в малых городах, где социалистическая розничная система была крайне неразвита и рынки были почти единственным источником потребительских товаров и продуктов питания. Даже в крупных городах уличные блошиные рынки привлекали толпы посетителей. Опять же, они вдобавок ко всему выполняли развлекательную функцию, а также давали покупателям возможность отдохнуть от очередей и холодной формальности официальных советских магазинов. Во время Второй мировой войны преобладание рынков в неформальной торговле страны отличало СССР от его соседей по континентальной Европе. В каждой части контролируемой Германией Европы существовал черный рынок, а в других странах торговля велась в самых разных местах – от базаров и улицы до школ и кафе[585]. Краткое сравнение с черным рынком в странах Европы во время войны поможет пролить свет на особенную ситуацию в СССР. В целом, когда размер пайков по продовольственным карточкам, введенным в каждой стране «на время», опускался ниже уровня выживания (например, так было в Польше в течение всей войны или в Германии в 1945–1946 годах), неформальный обмен начинал больше походить на советскую модель. Цены на продовольствие резко возрастали по отношению к стоимости денег и промышленных товаров. Городские жители все больше полагались на поездки в деревню за продуктами питания, а для дополнительного заработка занимались уличной торговлей. Процветали кражи на рабочем месте. Для добычи труднодоступных товаров задействовались личные связи, особенно в розничной сети. Разница заключалась в военном, политическом и психологическом контексте: черные рынки процветали в потерпевших поражение и оккупированных странах, чьим властям не хватало легитимности и чье гражданское население пало духом. В оккупированной Польше и вишистской Франции, например, граждане воспринимали незаконную торговлю практически как гражданский долг. В Германии деятельность на черном рынке была связана с пораженчеством, вызванным стратегической кампанией бомбардировок 1944–1945 годов [U.S. Strategic Bombing Survey 1946–1947, 64: 90–91]. Эта связь с моральным духом и легитимностью властей ставит интересные вопросы применительно к политике Советского Союза. Можно поразмышлять о том, что своеволие и жестокость советского правительства в сталинскую эпоху никак не укрепляли народное правосознание. В этом смысле власти, конечно, способствовали принятию консенсуса выживания как альтернативного морального кодекса.
Другое важнейшее различие между охваченной войной Европой и СССР заключалось в соотношении экономического поведения во время войны и нормальной, довоенной жизни. В Советском Союзе это и было нормальной жизнью: рынок в военное время и сопутствующая ему деятельность представляли собой продолжение и расширение практик неформальной экономики 1930-х годов, наложенных на репертуар кризисных моделей поведения, который граждане с перерывами оттачивали с 1917 года. Мной было сделано предположение о том, что частный сектор постепенно переживал сдвиг, который набрал скорость в период с 1943 по 1948 год, – это было движение от форм, подразумевающих «выживание», «пережитки традиции» и «пережитки НЭПа», к более знакомой «второй экономике» эпохи Брежнева. Однако этот сдвиг был очень плавным, различимым только в таких новых явлениях, как более широкое использование универмагов в качестве площадки для неформального обмена, или в укреплении практики уклонения от налогов как организующего принципа неформальной торговли, а не ее побочного эффекта.