По мере того, как складывался пролетарско-натуральный хозяйственный строй, по мере его роста росла соответственно и его неустранимая, в данных условиях, тень. По мере уничтожения обычного легального рынка росли одновременно, с одной стороны, натуральное хозяйство пролетариата, с другой стороны, рынок нелегальных, который зародился еще во время империалистской войны 1914–1917 гг., как дополнение к обычному рынку, а теперь стал единственным.
Глава перваяТорговля и потребление в революционной России
Экономический кризис 1916–1922 годов стал суровым испытанием для советского социализма как экономической системы. Став результатом Первой мировой войны, экономический кризис создал условия для того, чтобы произошла революция, и предопределил политику революционного режима. Кризис привел к тому, что большевики все более радикальным образом вмешивались в экономику, пока наконец государство не стало полностью контролировать транспортную систему, промышленность и все жизненно важные источники снабжения. Позднее непрекращающаяся ситуация кризиса приводила к тому, что эти меры смягчались или отменялись.
В настоящей главе нас в первую очередь будут интересовать не эволюция кризиса и даже не политика большевиков, а краткосрочное влияние этого кризиса на потребление и торговлю. Способы адаптации отдельных экономических субъектов к условиям революционного периода и инициативы, которые они выдвигали, чтобы справиться со сложностями, создали важные прецеденты для развития экономики последующих лет. В торговле таким важным прецедентом стала трансформация небольшой нескоординированной сети потребительских кооперативов в обширную централизованную систему распределения. Эта трансформация, как и другие элементы военного коммунизма (например, кризисная модель социализма, созданная в 1918–1921 годах), будет рассмотрена во второй главе.
Прецедент, который мы будем рассматривать здесь, связан с распадом существующей сети частной торговли, произошедшим в результате борьбы большевиков против рынка, и ее восстановлением в неформальном виде и в малом масштабе. Как это случилось – когда, как и почему на смену торговым домам и магазинам дореволюционной России пришли «мешочничество» и уличные базары, как они изменились со временем, – будет освещено в этой главе.
Процесс, который член партии социалистов-революционеров, экономист Н. Д. Кондратьев назвал «деградацией торговли», привлекает внимание к ряду вопросов, важных для социальной истории. Например, что случилось с представителями дореволюционной торговли? Можем ли мы сделать выводы относительно того, какая прослойка населения лучше приспособилась к изменившейся экономической и политической обстановке, и определить, какие факторы обеспечили ее относительный успех? Когда и как потребители стали вовлекаться в неформальную экономику и как изменились в связи с этим их потребительские привычки? Наконец, до какой степени потребители разделяли или усвоили взгляд большевиков на частную торговлю как на «спекуляцию», когда сами были вынуждены и покупать, и продавать на рынке, чтобы выжить? В настоящей главе после краткого обзора дореволюционной торговли описана антиторговая политика большевиков и рассмотрены некоторые из ее социальных и экономических последствий.
Розничная торговля в России и ее распад
Накануне мировой войны розничная торговля в России в основном проходила на пяти типах площадок. В первую входили крупные городские магазины (от французского слова magasin), наиболее современные из всего разнообразия розничных предприятий. Они получили широкое распространение с 1870-х годов, и к началу XX века обслуживали почти половину всех розничных продаж. Более многочисленными были лавки – небольшие заведения традиционного вида. В 1912 году на лавки приходилось четыре пятых всех выданных в стране лицензий на ведение розничной торговли, однако скромный оборот этих учреждений, составлявший в среднем около десяти рублей в день, указывает на то, что в совокупности деловая активность лавок была ниже, чем может показаться из-за численного перевеса. В третью, весьма прибыльную, категорию входили «казенные» магазины, или заведения, связанные с государственной винной монополией. На них приходилось 12 % зарегистрированных кассовых чеков. Все остальные виды розничных продаж фактически осуществлялись в том или ином виде на открытом воздухе – на ярмарках, на рынках и просто на улице. Такие виды торговли все еще составляли значительную часть розничной системы в России, в то время как в Западной Европе и Соединенных Штатах они уже давно пережили свой закат. Наконец, новаторский, ориентированный на потребителя характер имели магазины нарождающегося кооперативного движения, хотя их экономическая роль оставалась незначительной вплоть до начала войны [Дихтяр 1960: 68–92; Струмилин 1958: 672–687].
Для каждой из этих форм торговли была характерна своя, особенная культура обмена, и они обслуживали в известной степени разную публику. Традиционные виды мелкой торговли – лавки, рыночные ряды, лоточники, коробейники – предполагали социальное и физическое взаимодействие. Торговцы общались с постоянными покупателями, те брали в руки товары, внимательно их рассматривали, а затем торговались о цене. У образованных жителей России такой антураж ассоциировался с беспорядком и «средневековьем». Поэтому на протяжении как минимум полувека блошиным рынкам и лоточникам предрекали исчезновение. Однако, по замечанию одного исследователя торговли в поздней Российской империи,
население Москвы девятнадцатого века в значительной степени составляли выходцы из деревни, и более комфортной для них была неформальная обстановка уличной торговли или базаров, в отличие от холодных и обезличенных заведений, особенно более современных из них магазинов [Gohstand 1973: 37].
Безусловно, еще больше это касалось провинциальных потребителей, которые сталкивались с современными видами розничной торговли только при посещении больших городов.
Магазины обслуживали в основном зажиточных столичных покупателей. Основанные зачастую иностранными капиталистами и сосредоточенные в таких элитных торговых районах, как Кузнецкий Мост в Москве и Невский проспект в Санкт-Петербурге, магазины создавали образ современности и европейского духа в сравнении с обычными способами торговли: в магазинах были уставлены стеклянные витрины и работали вежливые продавцы, торговаться о цене там было нельзя. Применяемые розничные стратегии также были более агрессивными, по сравнению с их более традиционными аналогами: крупные магазины вкладывали средства в рекламу и обслуживание клиентов, организовывали почтовые или каталожные продажи и открывали филиалы в провинциальных городах. Хорошим примером служит компания «Зингер» с ее флагманским магазином на Невском проспекте (сейчас там расположен «Дом книги»): чтобы продавать свои швейные машины на расширяющемся российском рынке, «Зингер» открыл четыре тысячи магазинов по всей стране, нанял более двадцати семи тысяч продавцов и коммивояжеров и организовал широкомасштабную рекламную кампанию через афиши, плакаты и периодическую прессу [Carstensen 1984: 69][21]. Другим успешным классом были элитные торговые дома, такие как петербургский Елисеевский магазин или московский универсам «Мюр и Мерилиз».
Однако даже непосредственно накануне войны интенсивность российской торговли все еще оставалась на низком уровне. Строительство железных дорог в предыдущие 40 лет облегчило круглогодичный оборот товаров, сделав провинциальную торговлю несколько более жизнеспособной; розничные торговцы теперь могли держать меньшие, более ликвидные запасы и сократить свои расходы на поездки в столицы и на летние оптовые ярмарки[22]. Тем не менее во многих районах количество магазинов и лавок оставалось небольшим: в среднем по стране на десять тысяч жителей приходилось шестьдесят пять торговых заведений (десять магазинов, тридцать пять лавок и двадцать прилавков), а в слаборазвитых регионах, таких как сельскохозяйственные регионы Центральной России или Белоруссия, число торговых заведений не дотягивало даже до этого показателя [Дихтяр 1960: 92–94][23]. Слабое распространение частной торговли за пределами крупных городов отражало относительно слабую интеграцию крестьян в денежный оборот и, вероятно, способствовало этому. Если средние расходы на душу населения в какой-либо части торговой системы составляли примерно двенадцать копеек в день, то в торговой сети в слаборазвитых регионах среднее значение едва доходило до трети этой суммы. Низкая покупательная способность крестьян в сочетании с затратами на доставку товаров в отдаленные районы, которые оставались довольно высокими, создавали структуру розничной торговли, диспропорциональную той, что сложилась в крупных городах и особенно в столице (на долю которой приходилась треть всего розничного оборота) [Дихтяр 1960: 92–94; Дмитренко 1966а: 308].
Война внесла ряд изменений в торговую систему. В связи с введенным осенью 1914 года запретом на торговлю водкой в Москве и других городах были резко закрыты магазины спиртного[24]. Как описывается во второй главе, война также способствовала взлету потребительских кооперативов, которые росли бурными темпами и стали главным источником снабжения городских районов, где проживал рабочий класс. Опыт частных торговцев и лавочников был гораздо более разнообразным и зависел от местности и предметов, которыми они торговали. К концу 1916 года большинство розничных торговцев испытывало нехватку топлива и потребительских товаров, поскольку военные потребности вытеснили все нужды гражданского рынка. Цены выросли, однако инфляция стимулировала, а не подавляла потребительский спрос, вопреки ожидаемому в более стабильный период. Очереди, как писали в коммерческой газете «Коммерсант», стали «законом нашего времени»[25]. Внезапное повышение цен на предметы первой необходимости привело к панической скупке товаров, поскольку потребители, стремясь избежать риска, закупались впрок. В то же время была и прослойка авантюристов, которые совершали спекулятивные покупки в надежде выгодно перепродать товар в будущем. К началу 1917 года объектом спекуляции стал весь спектр потребительских товаров: от таких базовых продуктов, как мука и табак, до предметов роскоши, которым угрожал предстоящий запрет на импорт. За несколько недель до отречения царя газеты пестрели заголовками об арестах крупных спекулянтов[26].
Другие симптомы начинающегося экономического кризиса можно было увидеть в резком закрытии магазинов зимой 1916–1917 годов и в том, что в поездки на большие расстояния за потребительскими товарами отправлялись как розничные торговцы, так и потребители. Как и в начале XIX века, розничным торговцам приходилось лично посещать производственные регионы. Мелкие провинциальные лавочники не могли позволить себе расходы на проезд и были вынуждены платить за поставки существенно больше, чем крупные фирмы, поэтому из-за таких сбоев они несли несоразмерный ущерб. К началу 1917 года магазины по всей стране пустовали, целые районы остались без торговых точек, так как мелкие и средние предприятия закрывались из-за нехватки товаров[27]. Продавцы, пережившие эти трудности, пытались увеличить прибыль, ставя доступность «дефицитных» товаров в зависимость от покупки излишков[28]. Потребители в регионах часто оказывались перед выбором: покупать продукцию кустарного производства или ездить в столицу за заводским товаром. В частности, в январе 1917 года поезда, следующие из Сибири, были заполнены людьми, везущими продукты питания и товары местного производства для продажи на московских и петроградских рынках, чтобы иметь возможность купить промышленные товары, недоступные дома[29].
Розничные продавцы страдали от посягательств государства и на зерновой рынок. Уже в 1915 году во многих губерниях ввели запреты на перемещение зерна через губернские границы, в то время как центральное правительство пыталось противодействовать этим мерам и самостоятельно регулировать цены на продажу зерна. Вскоре (в сентябре 1916 года) были установлены фиксированные цены на все сделки с зерном и (в ноябре 1916 года) введена централизованная система реквизиции, в рамках которой устанавливались конкретные квоты на поставки для каждого хозяйства. Продразверстка служила своей непосредственной цели, передав регулярное снабжение продовольствием в руки правительства, однако в то же время она способствовала катастрофическому сокращению посевов зерновых в последующие годы. И Временное правительство, и большевики переняли этот подход к решению продовольственных проблем: введение хлебной монополии Временным правительством (март 1917) и «продовольственная диктатура» большевиков (май 1918) представляли собой силовые версии царской политики. В течение нескольких недель после падения монархии все зерно стало официально принадлежать государству. Производители должны были регистрировать все свои запасы зерна, из которых им разрешалось оставить определенную норму для личного использования. Главным нововведением большевиков в области хлебной политики после октября 1917 года стала милитаризация снабжения путем его передачи в ведение вооруженных «продовольственных отрядов»[30]. Все эти вмешательства имели последствия для розничных торговцев продовольствием, чья возможность получать хлеб и муку, а также зарабатывать на их продаже была предсказуемо подорвана.
Контекст для проведения этой политики был сформирован не только драматическими политическими событиями 1917–1918 годов, но и усилением экономического кризиса. Февральскую революцию, как известно, спровоцировал продовольственный дефицит в Петрограде, однако его острота, по-видимому, была сильно преувеличена тревожными настроениями населения. Даже в разгар демонстраций городских запасов всегда оставалось не менее чем на 12 дней. Кроме того, Петроград всегда был необычайно уязвим для перебоев в поставках продовольствия в силу своего размера и местоположения, так что дефицит в этом городе не следует считать показательным для всей страны [Катков 1967: 249–251; Кондратьев 1991 [1922]: 142–143][31]. Однако к середине лета 1917 года из-за беспорядочных поломок и аварий железнодорожной системы то, что ранее могло считаться локальной проблемой, распространилось на все регионы, которые обычно импортировали продовольствие[32]. Год спустя в Петрограде, Туркестане и других областях были зафиксированы случаи голодной смерти, а эпидемические заболевания – холера, дизентерия, брюшной тиф и сыпной (или «голодный») тиф – уносили все больше жизней[33]. Кризис перекинулся и на промышленность, когда рабочие, вовлеченные в революционную борьбу, вступали в Красную армию или бросали заводы ради того, чтобы получить права на землю или добыть продовольствие.
До большевистского переворота розничные торговцы были скорее случайными жертвами политики вмешательства, чем ее явной целью. Большевики сохранили и даже усилили акцент своих предшественников на контроле над реализацией зерна и других товаров первой необходимости, однако при этом они коренным образом изменили баланс сил, ведя одновременно «войну против рынка» и «экспроприацию буржуазии». В течение трех дней после переворота большевики издали декрет «О расширении прав городских самоуправлений в народном деле», наделявший местных комиссаров неограниченным правом регулировать торговлю и «конфисковать, реквизировать и секвестровать в свою пользу все частные помещения, а также все принадлежащие частным лицам или учреждениям продукты, предметы, аппараты, орудия, принадлежности, транспортные средства, склады и проч.» [Собрание узаконений 1917–1924 (1917), 1: 6]. Этот декрет предоставлял принятие решений руководителям на местах, однако розничные торговцы и лавочники вскоре почувствовали, что оказались в осаде. Помимо немедленной экспроприации имущества, предпринимателям предъявлялись огромные налоговые счета, за которые в Нижнем Новгороде и других городах весь торговый класс нес коллективную ответственность; некоторые были выселены из коммерческих помещений или квартир, а многие вступали в стычки с представителями новой власти по поводу цен на товары первой необходимости[34]. Карательная социальная политика большевиков усугубляла экономические трудности розничных торговцев, связанные с отсутствием поставок. По состоянию на весну 1918 года некоторые розничные торговцы все еще пытались увеличить свои страховые суммы и тем обезопаситься от рисков революционного периода, но многие другие снимали вывески и закрыли магазины[35].
Советская торговая политика в 1917–1918 годах сочетала в себе противоречащие друг другу элементы. С одной стороны, местных чиновников призывали «раздавить буржуазию» и помешать торговцам получать прибыль. С другой стороны, Ленин настаивал на задействовании «буржуазных специалистов» в социалистическом хозяйстве, и хотя этот термин редко применялся к частным торговцам, он нашел выражение в нескольких указах первой половины 1918 года [Ленин 1958–1965,34: 310–311; Ленин 1958–1965, 36: 137–142; Собрание узаконений 1917–1924 (1918), 23: 326][36]. Идея заключалась в том, что частные магазины можно было заставить устанавливать цены ниже рыночных, если держать их под строгим контролем. Их «задействование» было в то время практической необходимостью. В стране, даже в столицах, постепенно образовывалась сеть государственных магазинов: через год после захвата власти большевиками 426 городских магазинов Петрограда могли обслуживать только 40 % населения. На кооперативы теперь приходилась большая часть работы по распределению оставшегося нормированного хлеба, в то время как частные магазины оставались основными точками реализации товаров повышенного спроса и продуктов [Дмитренко 1966а: 294].
Однако в период с мая по ноябрь 1918 года направление советской политики резко изменилось: от задействования – к целенаправленной ликвидации частной торговли. Символическим началом этого сдвига стало объявление 13 мая «продовольственной диктатуры», сопровождающееся резкой риторикой против «спекуляций», созданием комиссий по обеспечению соблюдения ценовых ограничений и общим усилением бюрократического вмешательства[37]. Кульминация наступила в ноябре с обнародованием Советом народных комиссаров декретов «Об организации снабжения населения всеми продуктами личного потребления и домашнего хозяйства» (21 ноября) и «О государственной монополии на торговлю некоторыми продуктами и предметами» (26 ноября). В декрете от 21 ноября впервые была сформулирована конечная цель «замены частно-торгового аппарата» кооперативами и советскими учреждениями; из всех декретов режима этот больше всех приблизил его к всеобщему запрету «вольного рынка», «вольной продажи» [Систематический сборник декретов 1919: 35–39]. Он представлял собой политическую победу левого лобби с центром в Наркомате продовольствия (Компроде) над умеренными, объединившимися вокруг председателя Высшего совета народного хозяйства (ВСНХ) Алексея Рыкова[38]. Декрет давал Компроду полномочия «национализировать» оптовые торговые заведения, а местным продовольственным комитетам (продкомам) – «муниципализировать» розничные магазины [Систематический сборник декретов 1919: 35–39]. Первыми на очереди стояли продавцы товаров, подпадающих под государственную монополию, в которую теперь входили почти все товары первой необходимости: зерно, бумага, соль, керосин, спички, железо, швейные нитки, галоши, чай, кофе, какао, сельскохозяйственный инвентарь, все виды импортных товаров и большинство категорий фабричных товаров широкого потребления [Там же: 202].
Декрет от 21 ноября предполагал будущую ликвидацию частной торговли, однако противоречия в политике советской власти были разрешены не сразу. Этот декрет не только фактически не запретил торговлю, но и не предложил ни определенного графика муниципализации, ни решения проблемы снабжения. Как и в ситуации с большинством законов этого периода, местные чиновники могли трактовать указ по своему усмотрению. Глава Петроградского продкома в интервью одной из газет, датированном 7 декабря 1918 года, настаивал, что немедленной ликвидации частных торговых точек не предвидится: «Мы не собираемся закрывать все магазины сразу». Скорее, муниципализация происходила постепенно: сначала лавочники должны были предоставлять городу точные инвентарные описи и отчитываться о своих поступлениях и расходах (эта мера была призвана препятствовать «спекулятивному» ценообразованию); затем мелкие лавки будут постепенно закрываться, а крупные переквалифицируются для государственной торговли. Лавочники – владельцы экспроприированных магазинов должны были быть приглашены на государственную службу, как это немногим ранее произошло с продавцами табака, когда торговля им была муниципализирована[39]. Единичные доступные данные свидетельствуют о том, что темпы муниципализации и национализации весьма разнились: так, в Московской, Рязанской, Симбирской и Тульской губерниях в конце 1918 года сообщали, что все мероприятия осуществляются «полностью и согласно плану», тогда как в Архангельской, Пензенской и Черниговской губерниях признавали, что никакие шаги в этом направлении вообще не предпринимались. Как показал опрос остальных 18 губерний, они оказались где-то посередине: там лишь взяли под контроль некоторые отрасли розничной торговли, не придерживаясь какого-либо особого порядка, и отстранили от коммерческой деятельности большинство частных оптовых продавцов [Дмитренко 1966а: 309–310]. Независимо от местных условий, почти все остававшиеся на плаву торговцы восприняли ноябрьские декреты как сигнал к ликвидации своих магазинов. Как заметил историк эпохи НЭПа В. М. Устинов, даже в отсутствие прямых запретов было «нетрудно прийти к заключению, что установившаяся уже к концу 1918 года хозяйственная система не оставляла места для торговли» [Устинов 1925: 36].
Последствия антиторговой политики
Действия большевиков, направленные против лавочников и торговцев, запустили череду непредвиденных социальных последствий. В частности, в этнически смешанных приграничных районах бывшей Российской империи занятие торговлей, на которое большевики смотрели исключительно с точки зрения классового разделения, было традиционно ремеслом определенных этнических групп. По всей Восточной Европе и Юго-Западной Азии евреи, армяне и греки имели славу торговцев; в связи с этим им определенно суждено было непропорционально пострадать от преследования большевиками торговцев и принудительного закрытия магазинов. Два документа из Белоруссии подтверждают, что с евреями такое действительно случалось. Подобные тенденции повторятся в конце НЭПа. Первое – письмо, которое попало из небольшого городка под Могилевом в центральное правительство в январе 1919 года, – стоит процитировать:
Там нет рабочих ни коммунистов, ни некоммунистов, а есть обыватель, серенький обыватель. И делится он в категории не только по роду занятий, но и по национальности. В деревнях живет крестьянин-русский, а в местечках – по преимуществу – еврей ремесленник или торговец. Жили они если не дружно, то и без особенной вражды. Крестьянин пахал землю и кормил еврейское население хлебом, а в обмен требовал доставки необходимых ему изделий кустарного и фабричного производства. Разбогател за время войны крестьянин, стало легче жить и обслуживающему его еврею. Но вот Вы объявили войну спекуляции и морадерству. И в Могилевской губернии что было понято как борьба с евреями – поголовно всеми евреями, всех их объявили спекулянтами и мародерами[40].
Далее автор письма рассказывает о серии антисемитских инцидентов, которые привели к тому, что евреи этого района, «нищие и почти нищие, мелкие торгаши и торговцы», чувствовали себя запуганными и пострадавшими. Евреев обыскивали, когда они появлялись в близлежащих деревнях; крестьяне отказывались им что-либо продавать, опасаясь неприятных последствий. В ситуации, которую автор изобразил как типичную, управляющий муниципальным магазином в Родно объявил толпе евреев и крестьян: «Русские, оставайтесь в очереди, евреи смогут получить то, что останется. Они спекулянты». Американская корреспондентка Маргерит Гаррисон, которая год спустя путешествовала по Белоруссии, наблюдала почти то же самое: относительно довольное жизнью крестьянское население и массу обнищавших, недовольных евреев, чьи маленькие магазинчики были закрыты, а они сами не могли даже получать пайки, если им не удавалось найти работу в проходящем мимо деревни полку. В результате, по ее словам, «многие из них существовали за счет тайных поставок или хитроумной и опасной контрабандной торговли с Польшей» [Harrison 1921: 29–30].
Ирония большевистской антиторговой политики заключалась в том, что больше всего от нее страдали самые бедные и наименее изобретательные торговцы. Несмотря на объявленную классовую войну, более состоятельные представители российского торгового класса часто находили для себя ниши и в системе советской экономики. Типичным примером этой тенденции были торговцы-кулаки в сельском уезде Курской губернии, предмет исследования 1922 года: при военном коммунизме почти все они перешли в социалистический сектор, а затем, после объявления НЭПа, успешно вернулись к частной торговле. В качестве примера можно назвать Д. А. Дьякова, самого богатого представителя этой группы. В 1918 году паровая и зерновая мельницы и универсальный магазин Дьякова были переданы местному кооперативу вместе с семью домами и амбарами, принадлежащими его семье. В качестве компенсации кооператив назначил его своим председателем. До окончания Гражданской войны Дьяков успел поработать в четырех различных органах снабжения, приобретя ценные связи, пригодившиеся ему после возвращения в частный сектор в 1922 году [Яковлев 1923: 44–47]. Случай Дьякова вовсе не был исключительным. Жалобы на то, что кулаки (термин, часто применяемый и к сельским торговцам) руководили советами и кооперативами, были распространены в 1918–1921 годах, так как подвергшиеся экспроприации городские торговцы часто находили работу в управлении снабжением. Как и в случае с промышленниками, которых часто оставляли в качестве управляющих фабриками, государственные учреждения нуждались в услугах «специалистов по торговле», чтобы заставить систему распределения работать.
Если в период Гражданской войны преуспевающие торговцы перешли в ряды чиновничества, то многие мелкие лавочники просто перенесли свои торговые точки на улицу. Проводимая большевиками политика не привела к исчезновению частной торговли; скорее, по словам из брошюры о пользе национализации,
торговля распылилась, и из крупных складов, из больших магазинов торговля вышла на улицу. Зайдите в любой магазин, и вы почти всегда получите отказ на ваши требования. Между тем все площади городов переполнены разного рода торговцами, несущими самые разнообразные товары в собственных руках [Васильев 1918: 5].
Импровизированные базары разрастались на всех традиционных площадках для уличной торговли: ж/д вокзалах, портах, городских и сельских рыночных площадях. В свете заявленной политики режима несомненно, что многие потребители разделяли недоумение женщины из города Сумы (Украина), которая в марте 1920 года прислала партийному вождю следующий вопрос: «Уважаемый товарищ Ленин! Преклоняясь перед Вашим гениальным умом и деятельностью, прошу Вас дать мне разъяснение, мне маленькому человеку, что значит запрещение вольной продажи, когда существуют базары?» В Сумах, пояснила автор письма, в местном продовольственном отделе ничего нельзя было купить, тогда как на базаре «торговцы, пользуясь запретом вольной продажи, берут за продукты, что хотят» [Голос народа 1998: 56–57]. По всей стране базары служили убежищем для частных торговцев, потерявших свои лавки.
Украинский город Сумы оказался под властью большевиков в конце 1919 года, но в центральном регионе такая ситуация сохранялась еще с 1918 года. Еще до ноябрьского декрета о муниципализации регулярная торговая сеть сократилась до такой степени, что для советских чиновников символом капитализма стали базары, а не магазины. Большевистская риторика делала символами неформальной и формальной сторон экономики времен Гражданской войны две московские достопримечательности: Сухаревку, самый известный столичный базар, и Красную площадь, где располагалось советское продовольственное управление[41]. От наблюдателей того времени до нас дошли многочисленные описания Сухаревки, которую историк, писатель и мемуарист Ю. В. Готье называл одним «из двух великих проявлений русской революции» (наряду с Лениным!) [Готье 1997:321][42]. Каждый день, особенно по выходным, мужчины и женщины толпились на улицах и в переулках вокруг Сухаревской площади со своими сумками, сумочками, а зимой и с санями. Сидя на тротуарах и толпясь у входа на рынок, некогда зажиточные горожане предлагали покупателям ношеную одежду или протягивали серебряными щипцами кусочки сахара (рис. 1). Внутри рынок представлял собой ряды прилавков, с которых более крупные и организованные торговцы продавали продукты, предметы домашнего обихода, ткани и книги. Между ними, втиснувшись во все свободные места, мелкие лавочники ставили свои тележки, старухи стояли с корзинами капусты, а другие просто раскладывали свой товар на земле. В другом отделе сгрудились кафе, торгующие различными видами уличной еды. Весной 1919 года на Сухаревку приходилось до половины всего торгового оборота Москвы. Как отмечал один современник, это было единственное место в столице, где продавались товары «из киосков и ларьков, с весами, оберточной бумагой и всеми атрибутами нормальной торговли»[43].
Рис. 1. Торговля на тротуарах на Сухаревском рынке (Сухаревке). Фото предоставлено Российским государственным архивом кинофотодокументов (РГАКФД)
Правовой статус базаров был неоднозначным. Общего запрета на них никогда не существовало, как и общего запрета частной торговли. Местные чиновники время от времени принимали в отношении спонтанных рынков жесткие меры: во многих городах отряды милиционеров и чекистов периодически устраивали там облавы и аресты. Несколько лет спустя Лев Крицман живо описывал рейды милиции, проводившиеся на Сухаревке:
Символом неустранимости нелегальной товарной и товарно-капиталистической экономики была «Сухаревка», громадная, постоянно черная от густых толп людей, рыночная площадь в самом центре суровой пролетарской диктатуры, в Москве. Там шла необычайно интенсивная торговля всем решительно и в особенности продуктами, объявленными государственной монополией; торговля с оглядкой, из-под полы, прерываемая шумными облавами, сопровождавшимися выстрелами в воздух, криком, смятением, но достигавшими лишь того, что торговля переходила на короткое время в другое место, часто в другую часть той же громадной Сухаревской площади [Крицман 1925: 137–138].
Несмотря на воспоминания Крицмана, для некоторых продавцов последствия рейдов могли быть неприятными. Например, во время одной милицейской облавы на блошином рынке в Нижнем Новгороде был применен подход, ставший распространенным в сталинские годы: для допроса были задержаны 400 лоточников, после чего все, кто имел нежелательный социальный статус (дезертиры – группа, которая особенно заметно фигурировала в описаниях рынков Гражданской войны, «тунеядцы», преступники и т. д.), были арестованы и отправлены в тюрьму[44]. Такие репрессии имели негативный эффект. Когда опасность произвола милиции стала слишком велика, крестьяне перестали продавать продукты питания, которые все еще были пригодны для реализации, что, в свою очередь, вынудило центральные правительственные органы опровергнуть «бессмысленные слухи» о скором запрете всей торговли вообще и запретить закрытие базаров [Устинов 1925: 37–38; Дмитренко 1966а: 320–321; Ленин 1958–1965, 37: 422–423]. Реакция политиков центрального правительства на чрезмерное усердие милиции показывала, что даже в их глазах рынок оставался необходимым социальным институтом на протяжении всего периода Гражданской войны.
Вопрос о статусе рынков усложнял тот общепризнанный факт, что «торговля на базарах выходила далеко за узкие пределы легальной торговли» [Устинов 1925: 38]. В больших количествах там продавались продукты питания, не подпадающие под государственную монополию, в том числе такие основные их виды, как картофель, растительное масло, молочные продукты и рыба, но также на базарах можно было найти и зерно, и другие продукты, на которые распространялась государственная монополия. Некоторые рынки служили прикрытием для торговли продовольственными талонами, организованной либо продовольственными распорядителями, либо частными лицами, которым удавалось получить дополнительные карточки[45]. Значительное количество, если не большая часть, промышленных товаров, которые продавались на рынке, было украдено из государственных учреждений. Анализируя ситуацию на Украине в октябре 1920 года, сотрудники ВЧК сообщали, что
почти все товары, продаваемые на свободном рынке, происходят из советских учреждений. Мелкая спекуляция, выражающаяся в мелкой базарной торговле, подпитывается почти исключительно кражами с транспорта или транспортных учреждений; крупная спекуляция происходит организованно между учреждениями РСФСР и Украинской ССР, что становится возможным благодаря спекуляции всеми ресурсами учреждений[46].
Этот рефрен советского чиновничества в годы Гражданской войны был более правдив, чем кажется. В ходе рыночных рейдов всегда обнаруживалось казенное имущество, кражи грузов были повсеместными, и их число снизилось только после начала развертывания НЭПа [Труды ЦСУ 8 (4): 155]. Тем не менее обвинения в краже следует рассматривать в рамках сложившегося тогда социального контекста. Рабочим заработная плата выдавалась в натуральной форме, в расчете на то, что они продадут или обменяют излишки. Помимо этого, кустарное производство всегда было основным источником потребительских товаров. После революции относительная доля кустарного производства возросла, так что к 1920 году вся мебель, 84 % предметов одежды и подавляющее большинство других потребительских товаров производились ремесленниками. Естественно, такие товары очень часто продавались на рынке, хотя некоторым небольшим кустарным лавкам также разрешалось открываться[47].
Прошли ли базары какую-то определенную эволюцию в период с 1917 по 1921 год? В своем всестороннем исследовании русской революции Э. X. Карр высказал предположение, что в годы Гражданской войны нелегальная рыночная торговля составляла «все большую долю внутреннего распределения товаров в Советской России» [Carr 1952, 2: 244]. Доказательств этого утверждения в ходе настоящего исследования обнаружено не было: напротив, статистические данные указывают на обратное. В 1918 году почти половина национализированных промышленных предприятий все еще реализовывала свою продукцию на основе частных договоров, а к 1920 году рыночные методы стали исключением [Труды ЦСУ 8 (2): 354]. Что касается продовольственного снабжения, нам также известно, что в 1920–1921 годах государство заготовило в четыре раза больше зерна, чем в 1917–1918 годах, и в три раза больше, чем в 1918–1919 годах [Banerji 1997: 206; Фейгельсон 1940: 84; Дмитренко 19666: 228]. Еще более красноречивы статистические оценки меняющейся роли рынков в распределении зерновых и других продуктов питания. Согласно Крицману, роль рынков в снабжении представителей рабочего класса снизилась с59%в1918 году до всего лишь 25 % в 1920 году; хотя подавляющее большинство горожан продолжало покупать хлеб на черном рынке, растущее меньшинство этого не делало [Крицман 1925: 133–135][48]. С другой стороны, потребители из сельской местности продолжали покупать почти все продукты питания, которые они не могли самостоятельно производить в достаточном количестве, на базаре [Дмитренко 19666:230–231; Крицман 1925: 133–135].
Качественные данные о базарной торговле рисуют более запутанную картину изменений, происходивших со временем. Согласно заявлениям советских чиновников, в 1918 году базары, наряду с частными и кооперативными магазинами, были основным источником продовольствия и потребительских товаров во всех частях страны. После этого года в докладах фиксировались противоречивые тенденции. В некоторых городах и районах (главным образом на севере) базарная торговля в 1919–1920 годах частично прекратилась, во многих других она процветала. В какой-то мере то, что происходило в каждом отдельном регионе, отражало степень проводимых там репрессий[49]. Если и можно сделать какие-либо общие выводы на основании отчетов управлений милиции за 1920 год, так о том, что присоединение советской властью новых территорий – отвоеванных у белых Украины, Сибири и Нижней Волги – подпитывало частную рыночную торговлю, а также увеличивало доступность продовольствия для советской администрации. Эти регионы прежде не были подчинены советской торговой политике и поддерживали активные рынки. После установления там советской власти их немедленно наводнили потребители, частные покупатели и посредники по продовольственному снабжению из других регионов федерации в поисках ходовых товаров[50].
В конце концов высшее руководство пришло к пониманию того, что стратегия искоренения имеет свои пределы. По этому поводу московский писатель-мемуарист Готье высказал тонкое наблюдение: большевики одновременно не хотели торговли на открытых рынках и не хотели, чтобы Сухаревка возникала «на каждом углу и перекрестке», что было бы неизбежным следствием закрытия базаров [Готье 1997: 314]. Логика использования рынков продолжала оказывать влияние на политику большевиков еще долгое время после ноябрьских декретов 1918 года. Сама Сухаревка была закрыта на несколько месяцев в декабре 1920 года, но историки, вероятно, придали этому факту слишком большое значение. Маргерит Гаррисон рассматривала закрытие Сухаревки как частный случай общего непостоянства нового правительства:
Например, в течение одной недели разрешали продавать мясо, через две недели издавали декрет, запрещающий продажу мяса, и на всех торговцев мясом совершалась облава. То же самое происходило с маслом и многими другими товарами. В конце весны рынок на Охотном ряду закрыли, киоски снесли, но Сухаревку не тронули. Еще позже закрылись все мелкие магазины, потом они открылись, а Сухаревка закрылась. Наконец, в начале марта 1921 года, после издания декрета, разрешившего свободную торговлю, вновь открылись рынки, магазины и уличные киоски. Политика правительства в отношении регулирования частной торговли была настолько непостоянной, что никто не знал наверняка, что было законно, а что – нет [Harrison 1921: 154][51].
Это же непостоянство проявлялось и в регионах: в директивах и контрдирективах о легальности базарной торговли, а также в отношении советской власти к мелким предприятиям сферы обслуживания и кустарным лавкам. С конца 1918 года три эти примитивные формы частного предпринимательства (базарная торговля, мелкие мастерские и кустарная торговля) выделились в серую зону социалистической экономики. Как будет видно в последующих главах, и эта серая зона, и ее периодическое сужение оказались непреходящим наследием Гражданской войны.
Таким образом, социальные последствия войны против рынка были полны противоречий. В своей самой ранней форме антиторговая политика большевиков была не более чем опосредованным способом ведения классовой войны против российской буржуазии. Однако практика показала, что наиболее «буржуазные» из дореволюционных торговцев были лучше всего подготовлены к тому, чтобы противостоять наступлению большевиков. Наиболее выгодными для этого оказались два пути: относительно безопасный – занятость в социалистической экономике, или более рискованный – подпольная торговля. Первый путь, однако, был открыт только для тех, кто мог выдавать себя за специалистов в торговле, то есть, как правило, для более обеспеченной группы. У мелких торговцев – от еврейских коробейников и ремесленников, торгующих в Белоруссии, до мелких лавочников, работающих повсеместно, едва ли «буржуазных» по экономическим критериям, – выбор был невелик: им оставалась полулегальная и нелегальная торговля на рынках. От таких трудностей страдали многие, и поэтому в конечном счете успех антиторговой политики большевиков не смог сравниться с успехом базаров.
Открытые торговые площадки революционного времени сочетали в себе функции и приметы фермерских рынков, блошиных рынков и рынков краденого. Однако они также служили точками для оптовой торговли в ее рудиментарной форме, и присоединение новых территорий к РСФСР в 1919 году со всей очевидностью высветило эту отличительную черту. Недавно присоединенные регионы не только были наводнены агентами по закупкам и всеми типами неформальных покупателей – каждая новая территория открывала пути в новые внутренние регионы для возможных контрабандных операций там. Пока Дон и Кубань не захватила Красная армия, жители этих регионов вели оживленную приграничную торговлю с Царицынской и Астраханской губерниями. Жители Восточной Сибири пересекали проницаемую границу России с Маньчжурией. С северо-запада России ее жители устремились в отныне независимые Прибалтийские страны. Константинополь, как и Тифлис, завоеванный большевиками только в феврале 1921 года, был главным перевалочным пунктом российской торговли в годы Гражданской войны. Рынки «ближнего зарубежья» были переполнены сахаром, изделиями из стекла, текстилем, обувью, электрическими лампами, лекарствами, техническими инструментами и сельскохозяйственной техникой – всем тем, чего жаждали российские покупатели[52].
Базары внутри Советской России стали конечной точкой мелкооптовой торговли, которая строилась на поездках отдельных людей как внутри советской территории с ее постоянно меняющимися границами, так и через эти границы. Такой способ торговли назывался «мешочничеством» и обеспечивал связь регионов, имевших избыток какого-либо товара, с регионами, где такой товар был дефицитным. Мешочничество зародилось еще в 1916–1917 годах вследствие нехватки промышленных товаров, которая заставляла жителей провинции ездить в Москву и Петроград за тканями. С углублением продовольственного кризиса направление поездок между центром и периферией изменилось на обратное. К середине 1917 года, несмотря на все усилия Временного правительства[53], мешочничество достигло внушительных масштабов. Не пришло оно в упадок и при большевиках: опросы, проведенные зимой 1917–1918 годов, показали, что 40 % населения Калужской губернии и 80 % крестьян Костромы совершали подобные поездки для покупки или продажи зерна; примерно 30 000 жителей Петрограда относились к мешочничеству как к своему основному заработку. С другой стороны, на Курскую, Тамбовскую, Симбирскую, Саратовскую, Казанскую и Вятскую губернии, где наблюдался избыток зерна, ежемесячно совершали набег от 100 000 до 150 000 мешочников. Эти цифры, возможно, выровнялись по мере улучшения продовольственного снабжения на севере, но уже в январе 1921 года в одной воронежской газете писали, что по одному 160-километровому отрезку пути 20 000 мешочников ежедневно перевозят в среднем по восемь пудов (130,6 кг) каждый [Кондратьев 1991 [1922]: 308; Крицман 1925: 135; Фейгельсон 1940: 78; Дмитренко 19666: 236; Figes 1996: 611; Banerji, 1997: 27].
Торговые маршруты для неформальной торговли зерном зависели от наличия железнодорожных путей и общей военной обстановки. До лета 1918 года, когда из-за Гражданской войны от Центральной России были отрезаны житницы Украины, Сибири и Северного Кавказа, с промышленного севера страны во все стороны тянулись мешочники. Согласно одному исследованию начала 1918 года, из Костромской губернии на севере Центральной России почти половина мешочников отправилась в Омск (примерно 200–300 километров к востоку). Из остальных примерно половина отправилась в хлебные губернии на востоке центральной части страны – Вятскую и Симбирскую; только четверть от общего числа мешочников отважилась ехать на юг [Фейгельсон 1940: 78]. После укрепления линии фронта торговля зерном велась в основном по оси север – юг, хотя Вятка и Симбирск оставались важными пунктами добычи хлеба.
О мешочничестве чаще всего говорят в связи с нелегальной торговлей зерном, однако оно ни в коем случае не было единственным товаром, реализуемым таким образом. Контрабандисты торговали всем на свете. В Советской России царские деньги, золото и иностранная валюта также были объектами бесчисленных поездок, совершаемых ради получения прибыли[54]. Хотя невозможно реконструировать движение валюты, беспорядочно перемещавшейся по стране вместе с потоками солдат и беженцев, циркуляция по крайней мере двух товаров действительно создавала регулярные маршруты мешочников, сравнимые с масштабами торговли зерном. Специализированная мешочная торговля развивалась вокруг низкосортного табака (махорки), который выращивался в некоторых районах Рязанской и Тамбовской губерний и в автономии поволжских немцев и заготавливался там крестьянами-ремесленниками. Как и зерно, табак можно было перевозить в 150-фунтовых (80-килограммовых) мешках и перепродавать в небольших количествах, получая прибыль. Поскольку табак никогда не был таким же приоритетным товаром для властей, как зерно, меры по подавлению этого вида торговли были еще менее эффективными. Вплоть до 1919 года отчеты милиции указывали, что у производителей махорки не было другого выбора, кроме как продавать свой товар мешочникам, поскольку государство почти не присылало своих закупщиков[55].
Другим важным товаром, вокруг которого сформировался отдельный маршрут мешочничества, была соль – также бестарный продукт. Маршрут «добычи» соли пролегал по Волге. Попытки бороться с ним начались в августе 1920 года, через несколько месяцев после того, как по всей долине реки была установлена советская власть. Торговля этим товаром была невероятно прибыльной: в декабре 1920 года пуд (примерно 16,4 килограмма) соли, продававшийся в Астрахани за 800–900 рублей, в Нижнем Новгороде или Казани стоил уже от 30 до 40 тысяч рублей. Благодаря столь ощутимым материальным стимулам торговля солью стала основным источником дохода для крестьян, живущих на расстоянии до ста километров от реки. Сообщалось, что в Царицыне в торговле солью была задействована «значительная доля» городского населения. О масштабах сбыта можно судить по результатам рейда, проведенного на пароходе «Красная звезда»: за одну ночь у пассажиров судна было изъято почти две тонны соли. Неудивительно, что поиск прибыли в верховье реки создал дефицит в Астрахани, где рыбные хозяйства полагались на избыток дешевой соли[56].
Какие экономические эффекты вызывало мешочничество? Его влияние на городской рынок и в целом на регионы с дефицитом зерна было неоднозначным. Без сомнения, мешочничество подорвало и без того перегруженную и с трудом функционирующую транспортную систему страны. Достоверных оценок этого воздействия нет, но очевидно, что грузовой вагон, в котором ехали мешочники со своей поклажей, мог перевозить меньше продовольствия, чем вагон, заполненный исключительно зерном. Стране отчаянно не хватало подвижного состава, и такая неэффективность в использовании транспорта обходилась дорого.
Однако с точки зрения результатов такой торговли картина выглядит несколько иначе. С начала 1918 года и до лета 1919 года мешочники, согласно некоторым оценкам, реализовали на 25 % больше товаров, чем смог предоставить официальный аппарат продовольственного снабжения страны; значение нелегальной торговли оставалось огромным в связи с затянувшимся характером Гражданской войны. Еще зимой 1919/1920 годов официальные учреждения поставляли менее 10 % проданного продовольствия по крайней мере в трех северных губерниях [Дихтяр 1965: 130; Фейгельсон 1940: 79, 84; Дмитренко 19666: 231]. При таких обстоятельствах, как писал В. М. Устинов в 1925 году,
население невольно должно было обращаться к «вольному рынку», не считаясь с тем, что этот рынок – нелегальный, и тем самым поощрять мешочничество. Правда, мешочники в значительной степени мешали работе Наркомпрода и делали ее менее продуктивной. Получался, таким образом, заколдованный круг. Однако население, под давлением голода, не могло пассивно ожидать, пока окрепнет госснабженческий аппарат настолько, что сделает дорогое и неуклюжее мешочничество излишним [Устинов 1925: 41].
Однако большевики рассматривали успех мешочников как результат игры с нулевой суммой. Согласно их восприятию, каждая унция, полученная неофициальным путем, означала, что эту унцию недополучила социалистическая экономика. Экономическая теория заставила бы нас признать их неправоту: согласно классической экономической модели, мешочники должны были иметь возможность получать больше зерна (или соли, или табака), чем государственные закупщики, поскольку предлагаемые ими более высокие цены стимулировали бы рост предложения. В этой модели, конечно, не учитываются государственные меры принуждения, и остается вопрос, противодействовали ли они рыночным силам, сдерживающим сбыт по государственной цене, и если да, то в какой степени.
Практически все ученые, комментировавшие эту ситуацию, вне зависимости от того, имели они отношение к большевистской идеологии или нет, соглашались с оценкой советского экономиста Н. Д. Кондратьева, что замена капиталистической оптовой системы мешочничеством была равносильна «деградации торговли» [Кондратьев 1991 [1922]: 307–310]. Развязанная большевиками война с рынком не подняла торговлю на более высокий уровень социально-экономической организации, а привела к замене современной системы крупномасштабного перемещения товаров архаичной системой, основанной на перемещениях отдельных людей.
Отрицательная оценка Кондратьева нашла отражение в ряде публикаций эпохи НЭПа. Л. Н. Крицман обращал внимание на розничных торговцев, которые, как он утверждал, стали «менее квалифицированными», перейдя из магазина на базар [Крицман 1925: 142]. В. М. Устинов подчеркивал, что по торговому сектору был нанесен удар с моральной точки зрения: «…торговый аппарат ввиду необходимости прибегать к разного рода уловкам развращался и разлагался» [Устинов 1925: 22]. Впрочем, нечестность едва ли была чужда традициям русской торговли: посещавшие страну иностранцы фиксировали ее на тот момент уже на протяжении более трехсот лет[57]. Еще более обескураживающей эту беспринципную культуру обмена периода Гражданской войны делал ее контекст: угрожающая жизни населения, нехватка ресурсов, коммунистические представления о нравственности, революционная политика, а также тот факт, что занятие «спекуляцией» больше не ограничивалось дореволюционным купеческим классом.
Кризисный режим потребления
Случаи нарушения нормального функционирования, сопровождавшие войну и революцию, коренным образом изменили потребительские привычки жителей бывшей империи. Уже в феврале 1917 года паническая реакция толп петроградцев на нехватку хлеба и муки продемонстрировала поведение, которое в последующие годы будет признано бессознательным. У пекарен собирались огромные очереди, в которых в основном стояли женщины. Толпы разбивали витрины и грабили пекарни, когда запасы продуктов заканчивались; люди сушили сухари в печах, чтобы сформировать личные хлебные запасы. За неделю до отречения царя жители города всю ночь при минусовых температурах стояли в хлебных очередях, которые Охранное отделение воспринимало как потенциальные очаги революции. В этой обстановке слухи одновременно и подпитывали массовую истерию, и подпитывались ей сами. Трудно себе представить, чтобы у жителей Петрограда не было запасов муки для такого рода чрезвычайных ситуаций: одно исследование жизни московского рабочего класса в начале 1920-х годов показало, что практически каждое домашнее хозяйство имело запасы зерна и муки, накопленные за предыдущие восемь лет. Тот факт, что люди предпочли провести всю ночь в очередях при температуре минус 30–40 градусов вместо того, чтобы использовать свои резервы, свидетельствует об их неверии в способность рынка или правительства упорядочить поставки продовольствия. Таким образом, нарушение потребительского поведения отчасти было побочным эффектом снижения легитимности царского режима, хотя оно, безусловно, также отражало зависимость потребителей низших классов от доступа к недорогому хлебу[58].
По мере усиления экономического кризиса накопительство и стояние в очередях стали повсеместными. Мемуарист Алексис Бабин вел дневник, в котором фиксировал то, как в Саратове, в самом сердце «зернового пояса» России, походы в магазины стали основным занятием повседневной жизни. В течение шести недель после большевистского переворота Бабин приходил в местную пекарню в пять утра, за два часа до ее открытия, чтобы купить буханку-другую белого хлеба. Десять месяцев спустя он писал, что каждое утро проводил по три-четыре часа в очереди за ржаным хлебом, единственным доступным сортом [Babine 1988: 32–34, 112][59]. Очереди образовались и за другими предметами первой необходимости:
15 октября 1918 года. Вчера одна девушка ликовала, потому что за день ей удалось добыть мясо, варенье и соль, простояв весь день в трех очередях. Хозяева, у которых я остановился, тратят большую часть своего времени на охоту за продуктами, в очередях за хлебом, мясом и другими товарами, а также на приготовление пищи и мытье посуды. Работа их – преподавание и работа в больнице – в настоящее время является для них лишь второстепенной.
7 ноября 1918 года. Система хлебных, продуктовых и других очередей установилась прочно. Народ впустую тратит огромное количество времени на то, чтобы добыть товары, изъятые с рынка, в угоду социалистическим иллюзиям деспотичных правителей. Ни масла, ни сыра, ни бекона, ни колбасы, ни сахара, ни меда, ни мяса, ни яиц нельзя было найти, несмотря на их избыток в деревне. Людям по-прежнему приходится вставать в 3 часа ночи, чтобы подобраться достаточно близко к началу очереди за керосином, мясом, льняным маслом и другими товарами, и часто они возвращаются домой с пустыми руками [Там же: 112, 119].
Очереди обычно образовывались до восхода солнца, хотя иногда неудовлетворенные покупатели занимали очередь накануне вечером. Для Бабина очереди были основным источником новостей (хоть и не всегда достоверных) о ходе Гражданской войны, условиях в других частях страны и предстоящих поставках товаров. В очередях также могли затеваться споры о местах в очереди или размерах тех или иных кусков мяса [Там же: 34,36, 46,68,116]. Хотя они, безусловно, провоцировали ропот, очереди, по-видимому, не становились потенциальными очагами восстания в Саратове времен Гражданской войны, в отличие от петроградских очередей в феврале 1917 года, которых опасалось Охранное отделение.
Если опыт Бабина в Саратове позволил ему изобразить довольно однородную картину очередей, то корреспондент Бесси Битти заметила, что демографический состав и общительность людей в очередях варьировались в зависимости от продукта, за которым они стояли. В Петрограде, где она жила в 1917–1918 годах, в очередях за хлебом и керосином выстаивали долгие часы «работающие женщины, прислуга, несколько студентов и школьников», которые, чтобы скоротать долгое ожидание, делали домашние задания, вязали крючком и жаловались на дороговизну жизни.
В очередях за табаком, в которых преобладали солдаты, настроения были веселее, что Битти приписывала надеждам солдат выгодно его перепродать. Студенты и перекупщики составляли основной контингент очередей за билетами в театр – самых оживленных очередей революционного периода: здесь «студенты весело болтали о сопрано Z. или о ногах балерины X.», а перекупщики молчали. Очереди за шоколадом привлекали мужчин и женщин из буржуазии, которые сетовали на нынешнее положение дел в России. Наконец, очереди на трамвайных остановках – с самыми агрессивными настроениями, которые наблюдала Битти, – состояли из учителей, конторских служащих, предпринимателей, студентов и чиновников низкого ранга, стремящихся протолкнуться в вагон. Битти также отметила изменения, произошедшие со временем в этикете очереди: в начале 1917 года матерей с младенцами пропускали в голову очереди, но эта привилегия вскоре изжила себя, поскольку женщины начали специально нанимать детей, чтобы сократить время ожидания [Beatty 1918:316–319].
В небольших городах провинциальной России очереди играли важную роль в снабжении. Эмма Понафидина, американка, вышедшая замуж за русского провинциального дворянина в 1896 году и проведшая революционные годы в родовом имении мужа, оставила записки о долгих очередях в местном кооперативе за спичками, керосином, солью и мылом. К концу 1917 года только эти товары можно было купить в обычном магазине в ближайшем городе, в котором имелся рынок; хотя другие продукты были доступны через нерегулярно торгующих продавцов, многие товары, включая ручки, пуговицы и лекарства, достать было абсолютно невозможно [Ponafidine 1931: 102, 148–149, 150, 154]. Как и другие мемуаристы того времени, Понафидина прислушивалась к разговорам в очередях, чтобы узнать общественное мнение. В глуши Тверской губернии эти разговоры создавали у нее впечатление, что всех жителей полностью занимал экономический кризис. Как она писала в письме от 1 декабря 1917 года: «Разговоров о войне или политике не услышать, только хлеб, хлеб, хлеб!» Пять месяцев спустя она записала подслушанный разговор, в котором крестьяне, в свете продовольственного кризиса, выражали сожаление о развалившемся молочном хозяйстве ее семьи [Там же: 140, 148–149][60]. Склонность Понафидиной и других иностранцев оценивать общественные настроения по очередям разделяли и органы безопасности России начиная с Первой мировой войны и по крайней мере до 1960-х годов: в отсутствие более надежных индикаторов общественного мнения очереди в целом и хлебные очереди в частности оставались ключевым источником информации для советской власти.
Точность их выводов относительно влияния потребительских трудностей на общественное мнение невозможно оценить даже приблизительно. Мнения историков в основном разделились по двум вопросам: какова была степень усвоения советским обществом «иждивенческой» психологии и каким было действительное отношение граждан к мешочникам и мелкой торговле. Что касается второго вопроса, то после прочтения исторических свидетельств мне кажется более реалистичной точка зрения А. Ю. Давыдова и М. А. Фейгельсона (в отличие от М. Маколи и Л. Т. Лиха) о том, что простые обыватели не поддерживали объявленную государством войну рынку. Общественную симпатию к мешочникам можно проследить в нескольких выступлениях и публикациях того периода. Один из представителей Компрода писал в 1920 году, что крестьяне были возмущены притеснениями, которым подвергались мешочники, поскольку многие из них были движимы голодом и отчаянием. Другой сообщал, что рабочие открыто симпатизируют мешочникам, исходя из того, что мешочничество – единственный способ сводить концы с концами. Сам Ленин выражал досаду по поводу того, что интеллигенция защищает мелких торговцев: «Все чаще приходится слышать [эту критику] от интеллигенции: вот мешочники оказывают нам услугу, именно они кормят каждого»[61].
Свидетельства общественной солидарности с мешочниками прослеживаются и в архивах Наркомата внутренних дел. По словам информаторов этого ведомства, в вооруженных формированиях, которым было поручено контролировать мешочников (заградительных отрядах или транспортных ЧК), постоянно обнаруживались проблемы с моральным духом. В Тульской губернии, например, в ходе проверки мешочников было установлено, что основной причиной роста незаконного оборота товаров являлось неподчинение работников милиции. Летом 1918 года железнодорожный отряд административного центра губернии, насчитывавший 250 человек, бежал, «потому что не хотел принимать мер по борьбе с мешочничеством». На другой станции железнодорожная бригада сообщила своему комиссару, что «наша задача – не реквизировать зерно, а охранять мосты и станции и защищать служащих». Аналогичные сообщения поступали из Орловской губернии, где один отряд из 200 человек фактически сел выпивать с прибывшими мешочниками, не давая ни железнодорожникам, ни другим милицейским подразделениям их побеспокоить[62]. Это только одна сторона медали – Комиссариат также сообщал о многочисленных столкновениях мешочников с железнодорожной охраной, в ходе которых конфискации приобретали «черты вооруженного грабежа», а «вакханалия стрельбы» или «неорганизованный, ненужный террор» были почти обычным делом[63]. Тем не менее количество сообщений о сопротивлении борьбе с мешочничеством говорит о том, что солидарность с мешочниками действительно препятствовала соблюдению законов на местах.
Без достаточного количества субъективных свидетельств так же трудно судить, привил ли военный коммунизм психологию зависимости от материальных потребностей, как это предполагают некоторые историки [McAuley 1991:304]. Мемуаристы Бабин и Готье не демонстрировали такого отношения; хотя оба пользовались теми неденежными выплатами, которые им предоставляла государственная система распределения, оба рассматривали продовольственные пайки по фиксированной цене как позорный символ обнищания как их самих, так и всей страны, а также как символ режима, который они презирали. Однако Бабин и Готье были интеллектуалами-антикоммунистами средних лет, и их опыт отличался от опыта других социальных групп. Д. X. Ибрагимова, изучавшая письма, приходившие в «Крестьянскую газету» в 1923–1924 годах, пришла к выводу, что значительная группа крестьян действительно выказывала иждивенческую психологию, но столь же большое число корреспондентов проявляло самостоятельность и ориентацию на рынок [Ибрагимова 1997]. Показательно также исследование мнений детей, проведенное в течение десятилетия после революции. Когда у детей, выросших в годы Гражданской войны, просили описать их любимые занятия, те придумывали такие ответы: «есть и пить чай с сахаром» и «стоять в очереди, когда женщины ругаются», но также упоминались «барышничать» и «продавать вещи на рынке» [Золотарев 1926: 82][64].
Единственный вывод, который мы можем сделать с уверенностью, заключается в том, что психология зависимости никак не сдерживала граждан. При всей важности очередей для народного потребления, в революционный период дефицит товаров не приводил к пассивности – скорее, он заставлял граждан проявлять инициативу и самостоятельно добывать себе продовольствие неформальными путями. Советские люди не только покупали продукты питания, топливо и другие товары первой необходимости у мешочников на нелегальном рынке, но и принимали непосредственные меры, чтобы обеспечить себя необходимыми потребительскими товарами. Так, сельские жители и в меньшей степени горожане реагировали на галопирующую инфляцию и нехватку промышленных товаров расширением своего домашнего производства: они выращивали овощи на огородах, ткали на ручных ткацких станках, изготавливали сбрую, мебель и сельскохозяйственные орудия в импровизированных домашних мастерских[65]. Они также участвовали в широко распространенном тогда воровстве, которое, наряду с кустарным производством и поездками в сельскую местность, было основным методом самопомощи, используемым городским населением. Например, обзор экономических тенденций в Харьковской губернии показал, что в 1920 году 40 % всего выпуска текстильной промышленности и 50 % пищевой продукции разворовывалось. Введение в апреле 1921 года вознаграждений в натуральной форме привело к снижению этих показателей, но до тех пор ни пропаганда, ни наказания не имели какого-либо видимого эффекта. Как отмечалось в докладе, «в условиях, когда 99 % рабочих занимались воровством, решения Дисциплинарных судов не производили большого морального впечатления» [Отчет Харьковского губэкосо 1921: 91].
Топливный кризис, углублявшийся весь революционный период, породил особенно яркие проявления «самоснабжения». Удивителен тот факт, что отопительные материалы не были включены в государственную монополию, при том что другие товары первой необходимости были национализированы еще летом и осенью 1918 года. До февраля 1920 года муниципальные топливные комитеты заключали договоры непосредственно с поставщиками и распределяли топливо (обычно это были дрова) между учреждениями и индивидуальными потребителями по своему усмотрению [Систематический сборник декретов 1919:202; Орлов 1918:213–221; Malle, 1985:221–222]. Учреждения имели приоритет при распределении, но в период Гражданской войны официальные поставки едва могли обеспечивать каждый класс потребителей «голодным пайком»[66]. Мемуарист Готье потратил огромное количество времени на заготовку дров для московского Румянцевского музея, которым он руководил. Даже в тех редких случаях, когда на железнодорожную станцию все-таки прибывал официальный груз, поставка не начиналась до тех пор, пока музей не выдавал перевозчикам «некоторое, и притом сравнительно небольшое, количество табаку, соли, спичек и папирос» или, в другом случае, до тех пор, пока музейные служащие сами не выгружали дрова. Важным источником топлива для музея был некий спекулянт, который одновременно являлся членом железнодорожного отдела ЧК [Готье 1997: 321, 325].
У рядовых граждан, особенно жителей столиц, почти не было возможности отапливать свои квартиры. Небольшие дровяные печи, известные как «буржуйки», стали стандартным оборудованием в каждом доме северных городов, население которых раньше полагалось на уголь и газ; но проблема получения дров все еще сохранялась. Как писал Готье в ноябре 1919 года, «вопрос о продовольствии заслоняет все остальное, кроме вопроса о топливе» [Там же: 324]. Во время самых сильных похолоданий, например, в ноябре 1919 года или феврале 1920-го, температура опускалась ниже нуля как на рабочих местах, так и в домах [Там же: 327, 387–388]. Американский корреспондент Маргерит Гаррисон описала процесс получения частным лицом топлива через официальные каналы в Москве в 1920 году, после официальной национализации снабжения:
Заготовка дров была делом времени и бесконечных формальностей. В первую очередь нужно было иметь трудовую книжку с указанием места работы заявителя. <…> Кроме того, для закрепления права на получение дров необходимо было иметь приказ с места работы, который нужно было предоставить в областное отделение Московского топливного комитета и обменять на приказ, подписанный в комитете, после чего нужно было дождаться распределения топлива в вашем регионе, затем пойти в назначенное место, встать в очередь и ждать выдачи топлива. Иногда, если вы не приходили пораньше, запас заканчивался и вам приходилось возвращаться в другой день [Harrison 1921: 95–96].
Знакомый, посвятивший Гаррисон в этот процесс, был вынужден везти дрова до дома (для этого горожане обычно использовали сани), рубить их на куски нужной длины во дворе и тащить вверх по четырем лестничным пролетам. Официально установленной нормы было достаточно, чтобы топить одну печь всего три месяца; несмотря на номинально проведенную национализацию, большую часть дров упомянутый Гаррисон знакомый получал из частных источников, приобретая их по договорам с крестьянами или с частными агентами, торговавшими дровами в городе. Гаррисон приехала в Москву уже после национализации дров в феврале 1920 года и не застала открытую продажу древесины на московских рынках. До этого момента мемуаристы писали, что на каждом рынке больших городов была отдельная секция с огромными поленницами [Там же: 46–47; 82; 95–96; Kudrey 1938: 53].
Жители Советской России, в придачу к покупке дров, заготавливали древесину и самостоятельно. В деревнях одним из первых видов революционных действий крестьян против помещичьих хозяйств был захват лесных участков. Однако, учитывая огромные лесные просторы России, нехватка топлива, как и продовольственный кризис, в основном затронула жителей крупных городов. Петроград и Москва лишились всех деревьев и стали похожи на пустыри в 1919–1920 годах; в украинском портовом городе Николаеве всего за два дня с центральных бульваров исчезли все деревья. Еще более характерной практикой был демонтаж мостовых (вымощенных деревянной брусчаткой) и деревянных домов для использования полученной таким образом древесины для растопки; только в Петрограде в 1919–1920 годах было снесено около трех тысяч деревянных домов (чуть более четырех каждый день) [Figes 1996: 604; Готье 1997: 295; Wells 1921: обложка]. Нехватка топлива нашла отражение и в юмористическом жанре: в одном из номеров любимого москвичами дуэта клоунов Бим-Бома были изображены трудности с добычей дров [Harrison 1921: 166–167].
Замена капиталистической торговли более мелкими и коллективными ее формами вызвала распространение форм самопомощи. Как остроумно отметил А. А. Гольденвейзер, «Национализация торговли означала, что торгует целая нация»[67]. На уличных рынках к бывшим торговцам присоединялись не только крестьяне и мешочники, но и солдаты, обменивавшие свою форму на буханки хлеба; аристократы, продававшие шелковые платья, граммофоны и позолоченные часы; даже рабочие, которые, согласно государственным исследованиям 1918–1920 годов, зарабатывали от 25 до 30 % своего дохода за счет периодических продаж. Рабочие и другие горожане, борющиеся за жизнь, по выражению Дэниела Брауэра, продавали поношенную одежду и предметы домашнего обихода, предметы, произведенные или украденные с целью обмена, а также дичь и меха, которые они добывали незаконно [Струмилин 1923: 29; Бюджеты рабочих и служащих 1929: 22][68]. Исключительно активны в этой торговле были железнодорожники благодаря своему доступу к транспорту и текстильщики – благодаря своему доступу к тканям. В Киеве и Харькове в 1920 году эти две категории работников получали две трети своих доходов от торговли [Дмитренко 19666: 241][69]. Свою роль в результатах этого года сыграла и почти полная демонетизация заработной платы. Если сторонник национализации С. Васильев уже в 1918 году был озабочен социально-психологическими последствиями массового участия в мелкой торговле [Васильев 1918: 7–8], то Ленин к 1920 году публично возмущался тем, что «в душе и действиях каждого мелкого хозяина» (большевистский синоним «крестьянина». – Дж. X.) была «маленькая Сухаревка» [Ленин 1958–1965, 42: 158].
Оба они преувеличивали новизну такой практики. Сельские или городские жители, почти все рабочие и ремесленники, а также многие крестьяне в дореволюционный период иногда покупали подержанную одежду. В условиях низкого дохода покупка поношенной одежды была нормой; люди с самым низким уровнем благосостояния были вовлечены в такой цикл купли-продажи, когда они продавали свою обувь, чтобы купить более рваную пару, но в придачу еще и пару брюк, или продавали брюки, чтобы купить рубашку. Продажа одежды и разнообразных предметов домашнего обихода не прибавляла существенных денег к доходу семьи в 1908–1913 годах – на нее приходилось от 1 до 4 % в среднем бюджете по сравнению с 25 и более процентами в годы Гражданской войны, однако купля-продажа подержанных вещей на базаре была достаточно привычным занятием для живущих в городах россиян бедных классов [Дружин и др. 1958: 29, 50–51, 122–123]. В этом отношении дезорганизация торговли после революции должна была гораздо меньше шокировать эти группы населения, составлявшие подавляющее большинство городских потребителей, чем стоявшие выше них на социальной лестнице.
Исследования бюджетов дают некоторые количественные данные об изменениях в потреблении за революционный период. В Москве среднестатистическое рабочее домохозяйство в 1918 году тратило на еду 71 % от всех своих расходов по сравнению с 45–60 % в довоенный период. Другие расходы приходились на одежду и обувь (8 %, снизившиеся с 14–15 %), которые теперь почти всегда покупались поношенными; жилье и топливо (6 %, хотя к 1921 году они выросли до 15 %); книги и газеты (2 %); гигиену (3 %); посылки и денежные подарки родственникам (4 %); всего 7 % шли на остальное[70]. Эти структурные изменения сопровождались поразительным ухудшением качества двух основных категорий товаров – продуктов питания и одежды: от разнообразия и изобилия большинство перешло к голодным пайкам и изношенной одежде[71]. В репортаже местного корреспондента о статистике труда в Мценском уезде (Орловская губерния) описание этого цикла потребления было проникнуто печалью: расходы абсолютного большинства жителей значительно превышали доходы (исключение составляли лишь хорошо зарабатывавшие холостяки); рабочие восполняли этот дефицит торговлей с крестьянами и сокращением расходов даже на базовые нужды. Их питание тех лет в основном состояло из ржаного хлеба и капустных щей; новая одежда была несбыточной мечтой; непродовольственные расходы ограничивались неизбежными тратами, такими как ремонт обуви или в крайнем случае покупкой пары подержанных ботинок. «Описание будней современного рабочего, – заключил корреспондент, – достаточно, чтобы на глаза навернулись слезы»[72].
Тем не менее большевики весьма гордились некоторыми изменениями в бюджете городских домашних хозяйств в 1918–1919 годах, в частности почти полным исключением водки как статьи расходов бедных классов, снижением выплат церковной десятины и небольшим ростом числа покупок газет и книг. Даже такой рассудительный социолог, как С. Г. Струмилин, видел в этих переменах свидетельство благотворного влияния революции на культуру рабочего класса, хотя в случае с водкой снижение потребления было связано с сухим законом, введенным еще царем в годы войны [Струмилин 1923: 26–27][73]. Это были не единственные структурные изменения, которые большевики могли считать позитивными. Например, сокращение расходов столичных рабочих на общественный транспорт на словах объяснялось более низкой стоимостью билета на трамвай, хотя на самом деле рабочие тратили меньше главным образом потому, что трамвай ходил в два раза реже, чем до войны [Там же: 25–26]. Арендную плату, на которую приходилось от 12 до 16 % бюджетов домохозяйств до войны, можно считать более обоснованным предметом большевистской пропаганды. При муниципализации городских зданий советские чиновники действительно добились улучшения положения малообеспеченных семей, резко снизив реальную стоимость аренды. Была ли возросшая доля расходов на продовольствие лишь отражением исчезновения арендной платы и водки, второй и четвертой из основных статей расходов городских домохозяйств в довоенный период? К сожалению, ответ на тот вопрос приходится дать отрицательный, поскольку в годы Гражданской войны осветительные и особенно отопительные материалы – в основном дерево и керосин – функционально заменили статью «жилье» в бюджетах населения [Там же: 24–25][74].
Важно отметить, что от экономического кризиса кто-то проигрывал, а кто-то, напротив, выигрывал. До голода 1921 года мешочничество было золотой жилой для более плодородных регионов страны. Мешочники не только взвинчивали рыночные цены на зерно и другие продукты питания, но и обеспечивали крестьян желанными промтоварами. Не имея возможности применять принудительные меры, мешочники могли получить зерно от крестьян, только предлагая взамен что-нибудь заманчивое. До середины 1918 года ткани часто заменяли деньги[75]. По мере того как условия торговли все больше смещались в пользу продовольственных, а не промышленных товаров, бартерные эквиваленты становились все более ценными и сложными. Согласно исследованию 1919 года, соль и хлопковая ткань, которые костромские мешочники предлагали в обмен на зерно, вскоре уступили место мылу, керосину, табаку и поношенной одежде. К середине 1918 года зерно предпочитали обменивать на чай, кофе, сахар и леденцы, а также на дорогие ткани, пиджаки, брюки, шали, карманные часы. Через полгода мешочники перешли к продаже кроватей, швейных машин, граммофонов, снаряжения для верховой езды и самоваров [Фейгельсон 1940: 77]. Крах сельскохозяйственного и промышленного производства, таким образом, неравномерно отразился на населении, вызвав резкое снижение материального благосостояния городских потребителей всех классов по сравнению с крестьянами, равно как и жителей менее плодородных севера и северо-запада по отношению к жителям более плодородного юга и востока страны.
Заключение
Большевики развязали свой поход против рынка на фоне Гражданской войны, которую они фактически начали с октябрьского переворота 1917 года. Примечательно, что в этой ситуации большевистские лидеры не сосредоточивали свое внимание только на победе в войне, но пытались параллельно провести и социальную революцию. Новая торговая политика стала одним из элементов их революционной стратегии социальных преобразований. Почти полная ликвидация частных магазинов после ноября 1918 года отражала стремление большевиков к радикальным действиям: экономика лежала в руинах – можно ли было найти лучший момент для смертельного удара по буржуазии? Учитывая слабость социалистического сектора в конце 1918 года, решение перейти от использования частной торговли к ее искоренению противоречило обязательствам большевиков по обеспечению граждан страны необходимым продовольствием. Унаследовав от царского режима и значительно расширив систему нормированного распределения товаров первой необходимости, большевики стали блюстителями зарождающегося государства всеобщего благоденствия. Насильственное закрытие частных магазинов в то время, когда социалистическая экономика была не способна их чем-то заменить, показало, что социальная программа классовой борьбы имела для большевиков большее значение, чем другие экономические и социальные аспекты.
Война против рынка велась рьяно, но она оказалась неосуществимой как в краткосрочной, так и в долгосрочной перспективе. Закрытие частных магазинов было в основном достигнуто, однако частная торговля вылилась в мелкие, примитивные формы, в которых расцвела. На протяжении первых лет власти большевиков распространялись базарная торговля и уличное лоточничество, поездки в поисках продовольствия и бартера, низкосортные кустарные производства, а также торговля услугами вразнос – так граждане искали стабильный доход на фоне роста цен на товары первой необходимости. В 1920 году, в победной эйфории, советские чиновники пытались искоренить во многих северных и центральных районах последние пережитки рыночной экономики. Однако их эксперимент провалился, как и начальные этапы борьбы с рынком в недавно отвоеванных периферийных частях империи. В годы Гражданской войны советские люди оказались способны выживать при минимальном уровне потребления, но потребление не было настолько гибким, чтобы меры наказания (сами по себе применяемые бессистемно) могли помешать им заботиться о своих потребностях через неформальный обмен. К весне 1921 года Ленин пришел к выводу, что строгая антиторговая политика неосуществима. Его заявление по этому вопросу стоит процитировать: «Мы в этом отношении очень много погрешили, идя слишком далеко: мы слишком далеко зашли по пути национализации торговли и промышленности, по пути закрытия местного оборота. Было ли это ошибкой? Несомненно» [Ленин 1958–1965, 43: 63][76].
Время Гражданской войны и послевоенные годы стали первым из трех катастрофических экономических кризисов, разразившихся в начальное тридцатилетие советской власти. Второй, с 1928 по 1933 год, был форсирован опрометчивой попыткой советских лидеров навязать российскому обществу социалистическое устройство; третий – вступлением Советского Союза во Вторую мировую войну. Трансформация торговли и потребления в пореволюционные годы создала прецедент для других указанных периодов, а также для многочисленных эпизодов голода в разных регионах и кризисов последующих тридцати лет. При первых же признаках бедствия советские граждане переходили в кризисный режим потребления, при котором исключались покупки товаров не первой необходимости и отбрасывались угрызения совести по поводу нарушения законов. С каждым кризисом происходило повторение «деградации» потребительской экономики, начавшейся в 1916–1917 годах и достигшей своего апогея позднее: нескончаемые поездки за товарами, массовое барышничество, или «спекуляция», резкие перемены в относительной стоимости продуктов питания по сравнению с промышленными товарами, крайняя нехватка всего и почти всеобщее снижение уровня потребления, по крайней мере в городских районах. Каждый кризис сопровождался попыткой советского правительства еще больше сократить серую зону частного предпринимательства – лоточничество, кустарную торговлю и неформальное предоставление услуг – по мере того как эта практика распространялась на фоне сбоев нормального снабжения. Придав форму целому комплексу кризисных практик торговли, революционный период положил начало семидесятилетним спорам о роли и приемлемых границах рынка.