Изобретение социализма
В первой главе были рассмотрены некоторые из аспектов, в которых опыт Первой мировой войны предопределил состояние и политику ранней Советской России. Стоит повторить, что ни послевоенная разруха, ни политика вмешательства в экономику не были уникальны для России. По всей Европе «Великая война» воспринималась как «тотальная» не в последнюю очередь из-за масштабов мобилизации общественных и экономических сил для военных целей. Война заставила государство вмешиваться в работу рынка беспрецедентными способами: в Британии и Германии, которые зашли дальше всех на этом пути, на военную службу призывали рабочих, производство подчинялось плану, а снабжение благами – от продовольствия до электричества – распределялось в рамках рационирования. Кроме того, во время войны европейские государства следовали общему для них инфляционному курсу, в результате чего обрушилась не одна валюта. Таким образом, магазины пустовали не только в России. Маргерит Гаррисон, которая находилась в Вене перед тем, как ее отправили освещать Советско-польскую войну, была одним из немногих очевидцев, наблюдавших обстановку в революционной России и имеющих возможность сравнить ее с происходящим в Европе. По ее замечанию, московские «заколоченные магазины, опустевшие улицы, дома с осыпающейся с обветшалых фасадов краской, заваленные снегом тротуары, длинные очереди терпеливо ожидающих выдачи пайков горожан у государственных магазинов» мало отличались от повседневных сцен, свидетелем которых она была в Вене, Варшаве, Вильно и Минске [Harrison 1921: 40, 46–47]. Рассматривая советскую экономику революционного периода, следует помнить об этом широком контексте: войны приводят к социальным и экономическим потрясениям, и чем продолжительнее и свирепее война, тем тяжелее эти потрясения. Русские (а также украинцы, белорусы и другие народы) на протяжении почти семи лет вели войны на своей территории. Условиям суждено было стать суровыми.
Тем не менее в ряде отношений экономика революционной России была примечательна. Ее уникальность состояла в продолжительности военной разрухи и, прежде всего, в принципиальной новизне связи между условиями военного времени и революционной социальной и экономической политикой. Что касается торговли, борьба с рынком ускорила и сделала повсеместным процесс закрытия магазинов, а также осложнила их замену иными формами торговли. Как было сказано в первой главе, антиторговая политика была введена большевиками скорее по социальным соображениям, чем экономическим. Проведя четкое разделение между «пролетариатом» и его «буржуазными» противниками и причислив торговцев всех мастей к буржуазному лагерю, большевики нацелились на владельцев магазинов, «кулаков» и прочих «мародеров торговли», чтобы нанести по ним удар под лозунгами «грабь награбленное» и «экспроприируй экспроприаторов»[77]. Классовая война не всегда мешала подвергшимся экспроприации предпринимателям наниматься на работу в советские учреждения, однако она сужала их перспективы занятости и жестко ограничивала им доступ к получению продовольствия и товаров в рамках рационирования.
В рамках классовой неприязни большевиков к торговцам, одновременно и бессознательной, и идеологической в своей основе, исчезновение частных магазинов было закономерным и желательным шагом. Вместе с тем верно и то, что экспроприация лавочников соответствовала зарождающемуся представлению о том, как должна быть устроена «социалистическая» экономика. Это представление, наполнившись содержанием в первые месяцы и годы после принятия решения о муниципализации частных магазинов, приняло радикально антиторговый характер; особенно поразительно то, что антиторговые настроения не ограничивались лишь неприязнью к частной торговле, а затрагивали также товарооборот в государственном секторе. На одном совещании за другим, в бесчисленных брошюрах и статьях большевистские экономисты и политики высказывали мнение о том, что при новом устройстве торговле нет места как таковой. Их глубочайшие надежды были связаны с тем, что торговля и ее коррелят – деньги – вскоре сойдут с исторической сцены. К марту 1919 года советская экономика была нацелена на то, чтобы неуклонно продолжать замену торговли планомерным, организованным в общегосударственном масштабе, распределением продуктов [Ленин 1958–1965, 38: 100; КПСС в резолюциях 1970–1972, 1: 427]. В таких рамках оставалось мало места для несогласия. Некоторые лидеры большевиков хотели национализировать потребительские кооперативы вместе с частными магазинами, другие же считали, что кооперативы должны продолжить существовать в качестве отдельных хозяйствующих субъектов, но должны подчиняться партийному и государственному контролю. Одни хотели упразднить любую уличную и рыночную торговлю, другие же думали, что граждане должны иметь законное право продавать такие товары, как грибы, ягоды и поношенная одежда. Кто-то считал, что следует заменить деньги некой трудовой единицей стоимости, а кто-то думал, что товары следует распределять исключительно по потребностям отдельных граждан. Мнения могли различаться в оттенках, однако военный коммунизм отражал общее предположение о том, что торговля в ее настоящем виде давно устарела. «Буржуазные» экономисты могли ставить знак равенства между распределением и торговлей вне зависимости от времени и места, но большевистские теоретики считали торговлю и рынок формами распределения, характерными только для капитализма. В пролетарском государстве эти формы обязательно будут заменены новой, более развитой, социалистической формой распределения[78].
В соответствии с этим предположением, распределительная политика военного коммунизма приобрела два разнонаправленных вектора. Разрушительная сторона этой политики состояла из комплекса мер по ограничению торговли и борьбе с ней, описанных в первой главе. Настоящая глава посвящена ее созидательной стороне – изобретению социалистического распределения. К окончанию Гражданской войны советской власти так и не удалось полностью искоренить рынок, однако она ввела альтернативную систему распределения товаров. Главная особенность этой системы заключалась в замене экономических механизмов бюрократическими процедурами. По крайней мере в теории цены определялись не спросом и предложением, а решением государства. Товары направляли на «распределительные пункты» через бюрократизированную систему поставок, в рамках которой грузы поступали в определенные регионы и распределительные сети. В рамках того или иного населенного пункта государственные учреждения распределяли все предметы первой необходимости среди потребителей посредством продуктовых карточек в городах, а в сельской местности – через систему выдачи с вводящим в заблуждение названием «товарообмен».
Основной вопрос, рассматриваемый в данной главе, звучит так: в какой степени распределительная система, возникшая в годы военного коммунизма, продолжала функционировать после 1921 года? В западной литературе, посвященной НЭПу, несоразмерно много внимания уделяется частной торговле, в то время как советские и российские ученые как минимум с середины 1950-х подробно исследовали социалистический сектор периода НЭПа. В работах лучших из них принимались во внимание исторические переломы и непредвиденные обстоятельства, но общим местом в этом массиве литературы был акцент на непрерывном развертывании «ленинского плана». Я выдвигаю предположение, что даже в социалистическом секторе новая экономическая политика привела к непредвиденным изменениям, связанным с легализацией рынка. В период НЭПа, по мере восстановления экономических отношений, распределение возвращалось к формату торговли. Однако военный коммунизм оставил после себя сложное наследие в виде идеологии, привычек и институтов, которые продолжили формировать практики государственной и кооперативной торговли. Многие из этих практик были закреплены в слове «бюрократизм» – универсальном пренебрежительном термине, который применяется к поведенческим побочным эффектам бюрократических систем. НЭП был нацелен на то, чтобы устранить неэффективность, вызванную слишком большим и неповоротливым централизованным управлением экономикой, однако как на административном уровне, так и ниже противоречия между политикой либерализации и привычками революционной эпохи не были окончательно разрешены.
Образование социалистической распределительной сети (1918–1921 годы)
Довоенные модели торговли были дезорганизованы не только вследствие исчезновения частных магазинов, что происходило во множестве стран в результате войны, но и вследствие развития «социалистических» каналов распределения. Петрокоммуна, петроградский всеобъемлющий административный орган, известна в англоязычной литературе. На пике своей деятельности в 1920 году Петрокоммуна служила местом работы для почти 10 % взрослого населения Петрограда: под ее управлением находилось порядка 250 крупных центральных столовых, 398 магазинов и 3948 рыночных торговых мест, под ее руководством приобретались и распределялись все основные продовольственные и потребительские товары [McAuley 1991: 280–286]. По размеру, охвату и степени интеграции Петрокоммуна выделялась среди социалистических учреждений периода Гражданской войны. К тому же она воплощала заветную цель большевиков – создать полностью централизованную, бюрократизированную, универсалистскую, управляемую государством экономику, оказывающую значительное влияние на повсеместное становление распределительной социалистической сети. К концу периода военного коммунизма (вторая половина 1920 и начало 1921 года) и другие муниципалитеты начали подражать администрации Северной столицы.
До того времени Петрокоммуна представляла одну сторону спектра социалистических учреждений, а большинство «распределительных пунктов» были сосредоточены у другого края этого спектра. Испытывая нехватку ресурсов и кадров для прямого управления распределением, местные органы самоуправления (в том числе поначалу и московский) обратились к потребительским кооперативам, которые в дореволюционную эпоху являлись серьезной альтернативой частной торговле[79]. Сформированное в 1860-х, движение потребительских кооперативов России быстро расширялось начиная с 1914 года и к моменту большевистского переворота охватывало примерно 20 тысяч потребительских обществ, насчитывая около 7–8 миллионов членов. Революция ускорила процесс: за два месяца число членов кооперативов выросло на 45–60 %, и к концу 1920 года в корпоративной прессе заявлялось о 30 миллионах членов и охвате услугами 70 % населения (включая членов семей). Этот по-настоящему взрывной рост числа кооперативов и входящих в них людей отразился в росте кооперативного сбыта с всего лишь 1 % от всей российской розничной торговли в 1912 году до примерно 28–35 % от торговли продовольственными и потребительскими товарами к 1918–1919 годам, причем большая часть оставшейся доли приходилась на частных продавцов. Несмотря на стремительное сокращение совокупной внутренней торговли России, объем кооперативных продаж продолжал расти в течение всего революционного периода[80]. Отчасти этот рост происходил автоматически, поскольку частные розничные торговцы покидали рынок, но также и благодаря вовлечению кооперативов в распределение продовольствия в рамках рационирования. Успех потребительских кооперативов зависел от особых отношений с Компродом, губернскими продовольственными комитетами (продкомами) и советами народного хозяйства (совнархозами), которые снабжали их товарами; он также зависел от усилий собственных агентов кооперативов, которые, как уже было сказано в первой главе, нередко являлись бывшими «специалистами» из частной торговли; наконец, от Центрального союза потребительских обществ (Центросоюза) – координирующего органа кооперативов.
В первые годы революции численное превосходство кооперативов гарантировало им определяющую роль в культуре обмена нарождающейся социалистической системы. Отличительной чертой, которую они унаследовали с дореволюционных лет, был моралистический взгляд на экономические отношения: именно это определяло очевидное сотрудничество кооперативов с новой властью, невзирая на их «буржуазную» демографическую основу. В кооперативной прессе на протяжении десятилетий господствовали нападки на «частную капиталистическую грабительскую торговлю», едва ли менее жесткие, чем нападки большевиков[81]. Морализм пропитывал коммерческую структуру кооперативов и придавал активистам ощущение своего дела как особой миссии: торговля в их понимании должна была удовлетворять потребности, а не манипулировать желаниями людей и извлекать из этого прибыль. Ассоциации потребителей сосредоточились на продаже товаров повседневного спроса и инвентаря и удерживали цены на низком уровне. Привлекательным витринам, рекламе и прочим современным методам стимулирования потребительского спроса они предпочитали небрежный подход к внешнему виду, характерный для традиционных розничных торговцев, при этом порывая с традиционной русской культурой обмена, решив, что цены как в денежной, так и в неденежной форме не подлежат обсуждению. Во всех этих отношениях традиции ассоциаций потребителей совпадали со стремлениями большевиков и задавали тон социалистической торговле.
Случаи, когда кооперативы вступали в конфликт с большевистскими властями и проигрывали, касались аспектов их культуры, связанных с независимостью, демократичностью и добровольностью[82]. Радикальное стремление большевиков к централизации и бюрократизации экономики постепенно приводило к преобразованию потребительских обществ из самоуправляющихся общественных организаций в аппарат распределения Компрода. Этот процесс начался довольно рано и прошел ряд этапов. В проекте декрета о «потребительских коммунах», который Ленин написал в декабре 1917 года, он выступает за объединение всех существующих кооперативных магазинов, складов, запасов и персонала в каждом регионе под управлением регионального правительственного органа, а также за обязательное включение всех жителей в новый региональный кооператив и упразднение членских взносов. В 1917–1918 годах «буржуазные кооператоры» смогли отсрочить введение этих мер, однако уступки, которых они добились (принцип добровольного членства, сохранение членских взносов и право начислять специальные налоги и сборы для не-членов, пользующихся их услугами), оказались недолговечными[83]. В Декрете Совнаркома от 16 марта 1919 года «О потребительских коммунах» были законодательно оформлены все основные принципы, предложенные Лениным в 1917 году, что продемонстрировало реальную возможность использовать кооперативы (вместо частного сектора) на условиях, диктуемых государством. Этот декрет, будучи глубоко антикооперативным (в том смысле, что кооперативы утратили последние из оставшихся у них дореволюционных прав), подстегнул очередное расширение кооперативной торговли, вытеснив Компрод и его местные отделения из розничного сектора. Развитые муниципальные органы снабжения столичных городов остались не тронуты, но по всей стране магазины, лавки и склады муниципальных продовольственных комитетов были официально переведены в ведение ближайшего кооператива, который становился единственным уполномоченным органом распределения нормированного продовольствия и товаров в каждом регионе[84].
Руководящим принципом принимаемых советской властью мер была централизация. Последующие декреты были нацелены на объединение и укрупнение существующих кооперативов. Еще в апреле 1918 года предполагалось, что в каждом населенном пункте или городском районе будет существовать не более двух потребительских обществ – одно должно быть открыто для всех граждан, второе – исключительно для представителей рабочего класса [Систематический сборник декретов 1919:158–159]. Если это постановление делало шаг навстречу идеологической цели создания «коммун», то вместе с тем оно отражало и конкретные экономические и политические мотивы. Объединенные кооперативы были призваны оптимизировать работу государственных и муниципальных органов снабжения, исключить возможность множественного членства[85] и устранить потенциальные очаги сопротивления – объединения со специфичной социальной базой, такие как кооперативы учителей или продавцов. Реализация этих планов значительно отставала от правительственных директив, однако за революционный период количество самостоятельных кооперативов действительно сократилось. К осени 1920 года даже кооперативы рабочих заставили влиться в соответствующие региональные «единые потребительские общества» (ЕПО), которые стали по своей структуре и охвату напоминать Петрокоммуну [Дмитренко и др. 1978:78–79,105–108; Труды ЦСУ 8 (2): 76; 8 (4): 129].
Централизация также способствовала превращению потребительских обществ, которые представляли собой слабо связанные друг с другом общественные организации (движения), в зависимые структуры государства (аппарата). Эта тенденция зародилась еще в марте 1918 года, когда губернские исполнительные органы получили распоряжение подчинить кооперативы специальным отделениям региональных совнархозов, в которых кооперативы будут иметь представительство меньшинства [Систематический сборник декретов 1919:159]. Надзор осуществлялся снизу вверх: к концу революционного периода Центросоюз (Центральный союз потребительских обществ) был зачищен от своего дореволюционного руководства в пользу нескольких делегатов из кооперативов рабочих и большего количества представителей государственных экономических органов, Компрода и ВСНХ[86]. «Кооперативная демократия» исчезла так же, как и административная автономия. Хотя выборы в правления кооперативов в революционный период продолжались, члены правления обычно назначались сверху, а их выбор регламентировался директивами органов советской власти относительно того, кто может в него войти, а кто не может. Частные торговцы и промышленники, священники, кулаки, бывшие члены царской жандармерии и прочие антибольшевистские группы если не на практике, то по крайней мере в теории исключались из правления, а рабочим-коммунистам гарантировалось несоразмерно большее число мест [Систематический сборник декретов 1919: 158, 163].
Наконец, при централизации расширение роли потребительских кооперативов в экономике происходило за счет их экономической независимости, прибыльности и даже финансовой состоятельности. До революции приобретаемые членами кооператива паи (обычно с ограничением в десять рублей на человека, чтобы отдельное лицо не могло извлекать из объединения чрезмерной прибыли или оказывать на него ненадлежащее воздействие) составляли оборотный капитал кооператива. Этот капитал дополнялся членскими взносами и, конечно, прибылью от продаж. В конце каждого года кооператив распределял проценты от прибыли между держателями паев по фиксированной ставке за пай, а остаток направлялся на модернизацию оборудования и пополнял кассовые резервы [Chambre et al. 1969: 14–16]. После революции денежные поступления кооперативов были ограничены мерами советской экономической политики – как в продажах (посредством контроля цен на большинство товаров первой необходимости), так и в накоплении капитала. Мартовский декрет 1919 года, по которому членство в кооперативах стало обязательным, одновременно упразднил членские взносы и приостановил обязательство покупать паи в кооперативе [Собрание узаконений и распоряжений 1919,17: 191]. Эти изменения, обостренные инфляцией, которая обесценила ранее накопленный капитал, ослабили финансовое положение кооперативов: теперь само их существование зависело от поддержки государства. В 1919–1921 годах центральные и губернские экономические органы поставляли потребительским кооперативам товары, даже не ожидая компенсации. Однако без капитала кооперативы не могли содержать свою физическую инфраструктуру и оборудование. Эта проблема будет преследовать их и в последующие годы.
К заключительному этапу периода военного коммунизма социалистическая распределительная сеть была в большей степени продуктом централизации и бюрократизации, нежели дореволюционного кооперативного уклада. Различия между «было» и «стало» оказались ощутимы даже в кооперативном секторе. Взять, к примеру, названия магазинов: в середине 1918 года все государственные и кооперативные магазины в столицах вынуждены были работать под такими вывесками, как «Одиннадцатый книжный магазин Московского совета», «Магазин одежды Центротекстиля № 1» и «Публичная столовая Петрокоммуны № 42»[87]. Эта мера, задуманная, очевидно, для рационализации распределения, отражала особое внимание большевиков к стандартизации как ключевому элементу революционного преобразования экономики и вскоре распространилась по всей стране. Такая практика стала стандартной: правила, будь то правила торговли, планировки магазинов, санитарные нормы или реклама, изначально введенные в Москве или Петрограде, постепенно распространялись все шире, в итоге охватывая «распределительные пункты» повсеместно. К 1920 году страсть к централизации и единообразию достигла такой силы, что центральное правительство попыталось законодательно закрепить единый график работы (с 9:00 до 18:00 с обеденным перерывом с 14:00 до 15:00) для всех кооперативных магазинов по всей стране. Единственный намек на локальное разнообразие в этом распоряжении состоял в том, что магазины могли обратиться за разрешением использовать альтернативный график – с 12:00 до 19:00[88]. С таким неуклюжим подходом неудивительно, что большевики в итоге признали за собой необходимость «учиться торговать»[89].
Впрочем, во время Гражданской войны это понимание еще не пришло. Нетерпимость большевиков к любой степени независимости отравляла их отношения с кооперативами, хотя последние им были нужны для распределения национализированных товаров. На ранних этапах этого сотрудничества многие советские чиновники придерживались мнения, что, поскольку кооперативы «буржуазны», их нужно преследовать или без разбора закрывать вместе с частными магазинами. Поскольку линией партии подчеркивалась необходимость задействовать кооперативы (Ленин даже якобы сказал в апреле 1918 года: «Что такое социализм, как не кооператив?» [Труды I Всероссийского съезда Советов народного хозяйства 1918: 297][90]), центральной экономической администрации даже пришлось убеждать местные власти оставить кооперативы в покое. Например, на Первом Всероссийском съезде Советов народного хозяйства в мае 1918 года заместитель председателя ВСНХ (Высшего совета народного хозяйства РСФСР) В. П. Милютин, уполномоченный объяснить политику власти в отношении кооперативов, призвал делегатов быть терпеливее к потребительским ассоциациям:
Милютин: Те сведения, которые мы получили с декабря и января, говорили о том, что пока кооперация оставалась вне рамок правильных взаимоотношений с советскими органами – естественно тут прокатилась целая волна разрушения кооперации на местах (возглас с места: ибо там была и спекуляция!). Здесь не только спекуляция была. Естественно было то, что, конечно, новая власть должна была создать свои органы и, конечно, по существу такое колоссальное количество, как 23 тысячи потребительных
Похожие разговоры звучали на многих собраниях большевиков, особенно в присутствии чиновников из администрации продовольственного снабжения. Хотя центральное правительство выпустило серию запретов на «национализацию» и «сепаратистские» закрытия кооперативных магазинов, те продолжали происходить в течение всего 1918 года. Тем временем в кооперативное управление вмешивались местные советы, совнархозы и комитеты бедноты (комбеды): чтобы помешать обеспеченным гражданам покупать товары, они распускали правления кооперативов или назначали в принудительном порядке в их состав известных коммунистов, устанавливали немыслимые налоги, реквизировали товары и денежные активы и вводили правила, не советуясь с членами кооперативов [Дмитренко 1966а: 297–298; Кабанов 1973: 164, 173, 187–188; Дмитренко и др. 1978: 78–81].
Несмотря на все изменения, навязанные большевиками кооперативам, недоверие власти к последним на протяжении Гражданской войны не ослабевало. Напротив, как и в случае с войной против рынка, победами Красной армии в 1919 году подогревались максималистские требования о замене потребительских кооперативов национализированными «коммунами», которые не просто будут находиться «под надзором» государственных органов, но и полностью встроятся в государственный аппарат. Эти аргументы были озвучены на IX съезде РКП (б) в марте – апреле 1920 года, на котором, по описанию ряда авторов, относительно кооперативов были высказаны мнения от «враждебных» до «нигилистических». Те же аргументы вновь прозвучали на чрезвычайно воинственном по атмосфере II Всероссийском продовольственном совещании в конце декабря того же года [Три года борьбы с голодом 1920:13–14; Ленин 1958–1965,38:164–165; Давыдов 1971:177–180; Дмитренко и др. 1978:110–111]. Несмотря на то что на обоих съездах политическое окружение Ленина отвергло эти требования, в них отразились настроения, широко распространенные среди рядовых коммунистов.
Чем же была обусловлена неприязнь коммунистов к кооперативам теперь, когда дореволюционное руководство последних было устранено и они успешно занимались распределением товаров? В литературе, посвященной кооперативам, указывается несколько причин. Во-первых, марксизм в утопической трактовке большевиков предполагал переход от экономики, построенной на торговле, отдельных корпоративных субъектах и традициях рынка, к экономике, в основе которой лежат коммуны и распределение товаров по потребностям. Во-вторых, недоверие большевистского правительства к кооперативам укоренилось в результате происходивших между ними в 1917–1918 годах столкновений и компромиссов; оно только укрепилось за месяцы и годы, последовавшие за фактическим государственным переворотом, поскольку представители кооперативов продолжали просить о повышении цен и прочих уступках в пользу норм рыночной экономики. В-третьих, несмотря на то что к началу 1921 года коммунисты уже полностью завладели Центросоюзом и губернскими кооперативными союзами, в первичных кооперативах (то есть самих магазинах) с момента объявления НЭПа работали дореволюционные «кооператоры», а иногда даже бывшие кулаки и частные торговцы. Наконец, потребительские кооперативы, вероятно, страдали из-за сельскохозяйственных и в особенности производственных кооперативов, которые по большому счету не были затронуты военным коммунизмом и укрыли часть производителей-капиталистов от национализации, позволив им перестроить свои фабрики в «артели» [Кабанов 1973: 249; Дмитренко и др. 1978: 87,125]. На этих реальных и надуманных основаниях почти все большевистские лидеры на протяжении Гражданской войны считали кооперативы куда менее надежными, чем государственные и муниципальные торговые предприятия.
В революционный период социалистическая распределительная сеть, конечно, не ограничивалась кооперативами: в нее входили Петрокоммуна и Московский продовольственный комитет; также в торговлю были вовлечены и несколько других государственных органов. Из первой главы читатели вспомнят, что в изданном в ноябре 1918 года декрете «Об организации снабжения» было установлено, что небольшие лавки подлежат «муниципализации», а крупные заведения должны быть «национализированы» или подчинены центрам, синдикатам или главкам (отраслевым органам снабжения), координирующим поставки определенного ассортимента товаров. Большинство из них занималось исключительно снабжением, поставляя товары в муниципальные органы распределения и кооперативы, но некоторые брались и за прямой сбыт товаров населению. Как следует из недавно опубликованных протоколов президиума ВСНХ за 1919 год, в тот год ответственных за экономическую политику беспокоила организация розничной торговли главками и национализированными фабриками, однако, судя по количеству таких обсуждений, случаев прямого сбыта было немного [Протоколы Президиума ВСНХ 1991–1993, 2: 66, 69, 93].
В отсутствие комплексной сети государственных магазинов в революционный период потребительские ассоциации неизбежно становились основой социалистического распределения. Такой порядок был выгоден новой власти, и в последующих декретах она расширила сферу действия потребительских кооперативов и еще сильнее привязала их к государству. Начиная с первых распоряжений о потребительских кооперативах, изданных весной 1918 года, политические решения советской власти постепенно приводили к разрушению финансовых, организационных и коммерческих основ кооперативного движения и перестройке их в единую бюрократическую систему под управлением государства. В этом качестве кооперативы выполняли жизненно важные для зарождающейся плановой экономики функции распределения – эту роль они сохранят на протяжении всех последующих десятилетий советской власти. Однако вместе с тем в глазах многих большевиков кооперативы имели один существенный недостаток: за революционный период кооперативы, подобно рынкам и заведениям сектора услуг, хотя и в несколько меньшей степени, образовали серую зону социалистической экономики. Такое положение вещей также просуществует с зарождения Советского государства до его заката – до времени, когда под словом «кооператив» будут понимать вновь узаконенные формы частного предпринимательства.
Рационирование, «товарообмен» и контроль цен
Реорганизация большевиками кооперативов была одним из проявлений бюрократизации – организующего принципа социалистического распределения в первые годы его существования. Большевистские теоретики надеялись, что этот принцип в конце концов распространится на все аспекты экономической жизни и рыночная «анархия» уступит всеобъемлющему рациональному плану. Хотя военный коммунизм как попытка продемонстрировать превосходство бюрократических методов координации производства над рыночными с треском провалился, результатом чего стало ускоренное «стратегическое отступление» к рыночным принципам в 1921 году, эта ситуация не сразу привела к пересмотру долгосрочных целей. Политэконом Л. Н. Крицман выразил широко распространенное среди большевиков мнение, написав, что ахиллесовой пятой военного коммунизма была не его бюрократизация как таковая, а недостаточная опора этой бюрократизации на план. В своей аналитической работе «Героический период великой русской революции» он писал, что снабжение стало «анархическим» и это отрицательно сказалось на экономике [Крицман 1925: 114–117]; однако в розничном распределении военный коммунизм сделал шаг вперед благодаря своей сознательной оценке потребительских нужд:
…при отпуске продукта обязательно выясняли, для какой цели нужен продукт потребителю, действительно ли он нужен в испрашиваемом количестве, и разрешали вопрос об отпуске в зависимости от оценки важности указанной потребителем цели и от состояния ресурсов данного продукта (его запасов и ожидаемого поступления), стремясь не выходить за их пределы [Там же: 117].
Идеалом, особенно среди членов продовольственной администрации периода Гражданской войны, был, по выражению одного автора, «тейлоризм в потреблении»: тотальная рационализация распределения согласно научно определенным физиологическим потребностям. Во время Гражданской войны аналогичные предложения довольно часто публиковались в экономической прессе[91]. Их характерной чертой было стремление свести весь спрос к потребностям – подход к потреблению, вполне оправданный в текущих условиях борьбы за выживание.
Несмотря на то что проекты полной рационализации потребления так и не были осуществлены, в ранней Советской России распределение товаров базировалось на бюрократическом определении того, кто что может получить. В городах это осуществлялось в контексте системы рационирования. Карточки, как и другие элементы социалистического распределения, были введены еще во время кризиса 1916–1917 годов, то есть до захвата власти большевиками. После революции главная цель рационирования, а именно обеспечение продовольствием городов и армии, не изменилась, но при большевиках изменился сам режим военного управления. Во-первых, охват системы рационирования стал масштабнее: в нее входил более широкий круг товаров – от основных продуктов питания до одежды, сельскохозяйственных орудий, металлических изделий и позже топлива; она реализовывалась почти во всех крупных городах, не считая столиц. Во-вторых, большевики коренным образом изменили условия, в которых осуществлялось рационирование, принудительно закрыв частные магазины. В-третьих, в отличие от царского и Временного правительств, которые применяли при рационировании продовольствия уравнительный подход, большевики избрали социально дифференцированную систему. Наконец, оплата за распределяемые еду и товары постепенно была приостановлена, пока в рамках новой экономической политики в операциях социалистического сектора не было возобновлено денежное обращение. Из-за своего масштаба, централизации и произошедшего в итоге отказа от кассового метода учета большевистская система рационирования составила веху в мировой экономике военного времени.
Во второй половине 1918 года в развитии системы рационирования наступил переломный момент, затронувший почти все ее указанные аспекты. Как мы видели, упразднение частных магазинов значительно ускорилось после выхода декрета «Об организации снабжения». В то же время государство все более настойчиво стремилось контролировать продовольственное снабжение. В августе была введена подчеркнуто дифференцированная система нормирования: в Москве и Петрограде получение продовольствия было реорганизовано на основе так называемого классового пайка, когда для разных классов использовались карточки соответствующих цветов. Этой системой был официально закреплен не только увеличенный паек для рабочих, занимающихся тяжелым физическим трудом (до 200 % от стандартной нормы распределяемого продовольствия), но и уменьшенный паек (50 % нормы) для «буржуазных» групп населения. На определение категорий пайка влияла как социальная политика, так и потребности: помимо рабочих, занятых тяжелым трудом, на дополнительное питание по самой высокой категории имели право беременные женщины и кормящие матери, а к буржуазии относили весь спектр «бывших» – от инвесторов и предпринимателей до священников. Если имеющиеся запасы подходили к концу, четыре класса должны были обслуживаться в порядке убывания приоритета. Вслед за столицами похожие системы были приняты и в других городах, пока в конце 1919 года правила рационирования не были стандартизованы в рамках единой политики (также основанной на классовом принципе)[92].
В политике рационирования имелись две лазейки, из-за которых возникали случаи расхождения теории с практикой. Первая из них была связана со статусом пищи, предлагаемой в кафетериях и прочих местах общественного питания, в которые на первых порах входили также частные рестораны и кафе. На протяжении большей части 1918 года при выдаче полной порции погашались продовольственные карточки на мясо и крупы, но посетители могли получать хлеб, сахар и яйца и без предъявления своих карточек. Одного этого было достаточно, чтобы сорвать планы рационализации продовольственного снабжения. И хлеба, и яиц в советской розничной системе в 1918 году чрезвычайно не хватало. В петроградских заведениях общепита эти продукты распределяли без карточек, в то время как положенные в рамках пайка яйца рядовым покупателям не выдавались и дети в больницах вынуждены были обходиться без них[93]. Правила, касающиеся приготовленной пищи, ужесточались постепенно, по мере того как столовые в столицах, особенно в Петрограде, становились главным каналом распределения продовольствия. К концу 1919 года более 750 тысяч жителей Петрограда получали свой паек в общественных столовых [Дихтяр 1961: 128–129; McAuley 1991:285].
Спустя значительное время после того, как изменилась практика в системе распределения, еще сохранялась неясность в вопросе о статусе пищи, которую подавали в столовых ограниченного доступа. Такие столовые, расположенные на фабриках и в государственных учреждениях, были предназначены для их сотрудников и обычно снабжались лучше, чем муниципальные столовые. Ярким примером была новая, образцовая столовая на Шлиссельбургских пороховых заводах под Петроградом, согласно докладу 1920 года:
Входишь в зал, и недоумеваешь первое время: где ты: в столичном кафе европейского города, или это на самом деле рабочая столовая? Сидящие за аккуратно раставленными рядами чистых, покрытых зеркальным стеклом, столиков, рабочие шлиссельбургских заводов в своем трудовом одеянии – выводят вас из недоумения. Раскрашенные и увешенные картинами стены местами сплошь уставленные блестящими, все отражающими зеркалами. Простор, чистота и свет огромного зала; цветы и пальмы, эстрада, где три раза в неделю играет оркестр, общая чистота и порядок. Нигде ни окурочка, ни соринки. Написано «не курить», и никто не курит, – дисциплину пороховники умеют держать, у них что слово – то и дело. Все это не уступает комфорту старых буржуазных кафе, но только как-то шире и просторнее и публика иная[94].
В этом описании – даже с поправкой на преувеличения – подчеркивается разница между «образцовым» кафетерием, в который были вложены финансовые и организационные ресурсы, и обычной общественной столовой. Как писали в той же газете через два дня, в обычных петроградских кафетериях нормой были плохо приготовленные блюда из неочищенного картофеля и не промытой крупы, безобразная обстановка и рабочие, основные силы которых уходили на кражу еды[95]. В итоге рабочие, имеющие доступ к обеспеченным фабричным столовым, пользовались двойной привилегией: они получали пищу, которая в количестве и качестве превосходила еду, предлагаемую за пределами фабрики, и им также приходилось отдавать за нее меньше карточек, поскольку их снабжение обеспечивали продовольственные бригады, которые формировались специально для дополнительной поддержки рабочих. В середине 1920-х годов доступ к кафетериям по месту занятости имели примерно 15 % городского населения, в то время как 33 % были постоянными посетителями общественных столовых [Труды ЦСУ 30 (1): 34][96].
От столь непоследовательного подхода к вопросу общественного питания больше всех выигрывали, пожалуй, сами чиновники центрального правительства. Получая официальное право на паек второй категории (150 % от базовой нормы рабочего/служащего), «ответственные работники» на высших государственных и партийных должностях имели доступ к кафетериям Совнаркома, ВЦИКа и Коминтерна в Кремле, а также к потребительским товарам в особо укомплектованных пищеблоках. В 1920 году, когда, по общему мнению, рацион простых москвичей уже несколько улучшился, нормы в кафетерии Коминтерна предусматривали по пол-унции масла и икры на завтрак, унцию сыра, пол-унции сахара и полфунта хлеба; на основное блюдо полагалось три четверти фунта мяса или птицы (либо их калорийный эквивалент в крахмалосодержащих продуктах), также выдавались хлеб, крупы и различные приправы. Неудивительно, что слухи о таком изобилии спровоцировали «серьезное недовольство», и тайная контрольная комиссия порекомендовала его умерить [Неизвестная Россия 1992, 2: 265–266][97].
Вторая лазейка в системе рационирования возникла в ходе процедуры определения размера выдаваемого продовольствия. Выдача «классового пайка» зависела от точной отчетности из учреждений и предприятий о «классе» своих работников. Фабричные комитеты, государственные органы и профессиональные объединения с самого начала поставили собственные институциональные интересы выше общей рационализаторской повестки большевиков. Это проявилось в тенденции к утаиванию ресурсов – характерной черте поведения на социалистических предприятиях, которая просматривалась уже к середине Гражданской войны. В середине 1920-х годов председатель ВСНХ А. И. Рыков подверг эту тенденцию критике, назвав ее психологическим пережитком капитализма:
Кроме организационных мер, для разрешения вопросов снабжения необходимо преодолеть собственническую психологию, от которой работники настоящего переходного периода не смогли еще отрешиться и которая сказывается на деятельности каждого экономического органа и каждого комиссариата.
Эта психологическая черта заключается в том, что единственной целью деятельности администрации фабрик, заводов, главков, губсовнархозов, продорганов и органов Наркомзема является не то, чтобы помочь во что бы то ни стало поставить на ноги общее дело всего хозяйства, а то, чтобы спасти любой ценой то маленькое дело, которым ведает отдельный товарищ или данный экономический орган. Отсюда часто наблюдаются такого рода случаи, когда организации и их руководящие органы, состоящие из безусловно честных и преданных людей, не только не стремятся дать полные сведения о своих запасах и фондах, утаивая то, что у них имеется, но и стремятся во что бы то ни стало обеспечить себя на возможно дальний срок теми материалами, которые им не только не нужны на ближайшее время, но и не понадобятся и на протяжении долгого времени вперед.
Часто можно наблюдать такого рода случаи, что в то время как из какого-нибудь города ездят за небольшим количеством цемента за много сотен и тысяч верст, тут же на какой-нибудь текстильной или другой фабрике лежат тысячи пудов цемента, которые могут понадобиться этой фабрике только через год-два или более [Рыков 1990: 136–137].
В области продовольственного снабжения та же «собственническая психология» (или, другими словами, «институциональный эгоизм») приводила к тому, что администрации или фабричные комитеты пытались заполучить как можно большее количество продовольствия, выделяемого их работникам, раздувая списки на получение пайка. Наиболее ярким проявлением этой тенденции был феномен «мертвых душ», то есть завышение числа зарегистрированных «едоков» над численностью жителей или работников. Это было замечено уже в июне 1918 года, когда треть пайков в Петрограде оказалась избыточной. В 1920 году по всей городской системе рационирования доля избыточных пайков могла достигать 40 %, а в системе рационирования на железных дорогах – почти 50 % [Там же: 135; Струмилин 1923: 29–30]. Предприятия и профсоюзы особенно усердно стремились увеличить количество продовольствия для своих работников; систематически не сообщая о прогулах, они активно выступали за продовольственные поездки и за повышение пайкового класса своих работников[98].
Как выяснилось, прошения о присвоении более высокого класса часто завершались успехом. Общая тенденция в эволюции советского рационирования состояла в расширении списка. К апрелю 1920 года, когда проходил второй круг общегосударственной стандартизации, формальное право на дополнительные «особые» пайки наравне с рабочими, занятыми «особо тяжелым» физическим трудом, получили работники и чиновники, чья занятость, как считалось, имела «особенно важное государственное значение», и «лица, занимающиеся особо квалифицированными видами умственного труда»[99]. Последовали и дальнейшие уточнения. Отдельно указывалось, что право на «особые» пайки имели члены исполнительных комитетов губернских, районных и городских советов; члены коллегий центральных, всероссийских и губернских органов и их отделов; члены центральных комитетов и администраций всероссийских или губернских профессиональных организаций. То же относилось и к школьным учителям, университетским преподавателям, операторам-телефонистам, стенографистам, солдатам Красной армии в увольнении, трудовым инспекторам и всем, кто работал в ночную смену, – список так велик, что в нем уже нужно было выделять более узкую подгруппу с особыми привилегиями[100]. Дополнительные преимущества можно было получить, если добиться включения себя или своего коллектива в ведомости военного снабжения, которые, разумеется, давали право на более качественное продовольствие, чем полагающееся по гражданским спискам. Военные пайки, которые получали служащие на фронте и в тылу, различались (это обсуждалось внутри Красной армии), и по ним дополнительным продовольствием обеспечивались также и члены семей солдат. Опять же, прошения гражданских предприятий и учреждений о включении их в списки на получение военных пайков часто удовлетворялись. Помимо комиссии Компрода по снабжению рабочих продовольствием, которая утверждала прошения об «особых» дополнительных пайках, в сентябре 1919 года было учреждено Бюро по переводу на красноармейский паек для упрощения регистрации в списках военного снабжения служащих оборонных фабрик, персонала ЧК, Красной гвардии, представителей учреждений искусств, политических агитаторов и членов множества других групп [Carr 1952, 2: 232][101].
Если изначальное регулирование продовольственного снабжения представляло собой попытку уравновесить физические потребности с карательной социальной повесткой, то указанные отклонения от нормы при распределении продовольствия были результатом прагматических соображений. Для решения ряда первоочередных задач советские руководители применили к продовольствию инструментальный подход. Связь между голодом или сытостью и политическими настроениями проходила красной нитью в разведывательных сводках периода Гражданской войны, и военные советники время от времени предлагали мобилизовать продовольственное снабжение в качестве тактического оружия[102]. На политическом уровне это почти наверняка играло роль, что показывает очевидный городской уклон «продовольственной диктатуры»: например, приоритет отдавался снабжению рабочих из северных промышленных городов, которые являлись главными сторонниками большевиков.
Власть использовала продовольственное снабжение для повышения производительности приоритетных групп рабочих. Это выражалось в щедром расширении границ категорий пайкового снабжения и увеличении числа столовых. Согласно сводкам ЧК из Петрограда за февраль 1920 года, улучшенные пайки были эффективны: там, где рабочие начинали получать красноармейские пайки, росла производительность[103]. Получая больше продовольствия из официальных источников, люди с меньшей вероятностью пропускали работу из-за поездок за продовольствием или на базар и могли сосредоточиться на своем труде. Похожая логика применялась и к наиболее значимым работникам – руководящей элите. Специальное довольствие для кремлевских чиновников не воспринимались ни как дополнительная льгота, как в случае «буржуазных специалистов» на службе у большевиков, ни как эквивалент крупной зарплаты, а просто как способ не давать проблемам с питанием отвлекать первых лиц от государственных дел[104]. Не в силах обеспечить всех граждан и даже всех рабочих достаточным количеством продовольствия, большевики взяли на себя вопрос приоритизации потребностей относительно государственных задач; с этой же целью они дали продовольственным комитетам некоторую свободу действий в распределении продовольствия. Пока из-за нехватки еды рационирование оставалось необходимым, лазейки в городской системе распределения облегчали удовлетворение нужд «наиболее значимых» потребителей.
Любопытно, что приоритеты, сформировавшиеся в 1918–1920 годах, господствовали в централизованной системе распределения и после того, как экономические условия изменились. Советское правительство продолжило заниматься «плановым» распределением продовольствия до 1924 года, хотя к августу 1922 года можно было увидеть докладную записку, где значилось, что «пайковое снабжение исчезло, за исключением армии и определенного контингента на социальном обеспечении» (ветераны с инвалидностью и т. д.)[105]. Однако не только эти группы населения получали продовольствие централизованно. Ежемесячные продуктовые наборы для чиновников высокого ранга оставались значительными: примерно 55 партийных и государственных чиновников в каждой губернии получали стандартные 60 фунтов муки и 11,5 фунтов мяса, а также растительное масло, соль, сахар, керосин, заменитель кофе, табак, мыло и спички. Хотя икра из кремлевского рациона исчезла, высший эшелон центрального аппарата продолжал получать в больших количествах овощи, яйца, молоко, масло и различные другие товары[106]. Кроме того, фабричные рабочие и работники транспорта, которые при военном коммунизме были обеспечены дополнительным питанием в кафетериях, остались бенефициарами целевых продовольственных фондов[107]. После 1920 года эпицентр голода сместился с северных промышленных городов к сельской местности на юге и юго-востоке страны, и советская продовольственная администрация не смогла адаптироваться к этой ситуации. В диссертации Кристофера Мизелла о голоде и продовольственной помощи в Татарской АССР содержится подробный отчет о централизованном распределении продовольствия после 1921 года: исследователь обнаружил в нем сильный уклон в сторону городских территорий и в сторону промышленных рабочих и инвалидов войны в частности. Крестьяне получали некоторую помощь от Американской администрации помощи (АРА), но если им что-то и предоставляло советское правительство, то почти всегда это было посевное зерно [Mizelle 2002]. Как будет видно из следующих глав, на долгие годы сохранилось еще одно наследие периода Гражданской войны: если государство вмешивалось в распределение продовольствия, оно действовало только в интересах верного ему городского класса.
Вследствие сокращения доступных большевикам запасов и из-за признанной необходимости снабжать как города, так и сельскую местность, структура распределения промышленных товаров в 1918–1921 годах отличалась от структуры распределения продовольствия. В 1920–1921 годах в распоряжении Компрода было в три раза больше зерна, чем в 1918–1919 годах, однако промышленных потребительских товаров оставалось все меньше и меньше. С самого начала Гражданской войны запасы выделялись лишь определенным заявителям и на определенные цели: Красной армии, которая получала лишь часть от того, что запрашивала (хотя с большим успехом, чем другие); рабочим фабрик, производящих потребительские товары, – чаще всего в качестве бонусов (натурпремирование), предназначенных для повышения производительности; лицам, чья «особо важная государственная значимость» предполагала особые продовольственные льготы; крестьянам, поскольку считалось, что в целях изъятия зерна нужно было пойти им на некоторые уступки. Большевики стремились жонглировать конкурирующими потребительскими запросами: с одной стороны, они связывали снабжение промтоварами и продовольственными пайками, с другой – отдавали приоритет «особенно значимым» городам и регионам. Что касается первого, ко времени введения классового пайка относится специальная выдача ткани и одежды. Получателям из назначенной группы обычно давали краткий перечень магазинов, где в качестве подтверждения права на получение соответствующего товара можно было предъявить свою продовольственную карточку[108].
Региональные диспропорции в распределении товаров также были вызваны усилиями по сосредоточению ресурсов для приоритетных потребителей. Хлопковая ткань, например, распределялась среди губерний на основании «важности данного района или губернии для продуктообмена» [Орлов 1918: 234]. Конкретно это означало, что в апреле 1918 года страна была разделена на четыре сельскохозяйственные зоны, и ткань выделялась на эти зоны по-разному: на самую производительную – по коэффициенту примерно метр на жителя в месяц, на наименее производительную – в четверть этой нормы. Снабжение городов было менее приоритетным и потому осуществлялось на самом низком уровне, но для особо важных и политически значимых городов (Москва, Петроград, Баку и Астрахань) делались исключения [Систематический сборник декретов 1919: 148–149, 351–356]. Применительно не только к ткани, а ко всем стандартным предметам потребления крестьян региональные диспропорции были обоснованы необходимостью любой ценой увеличить советское продовольственное снабжение. Выдавая потребительские товары в обмен на поставки продовольствия, режим надеялся дать крестьянам, живущим в основных сельскохозяйственных регионах, стимул выполнять свои обязательства по поставкам государству и не торговать с мешочниками.
Термином, выбранным для обозначения такого подхода к распределению в сельских регионах, – товарообмен — подчеркивалась взаимность и эквивалентность этого процесса. Однако во время голода эквивалентность оказалась недостижима. Некоторые советские чиновники отошли от первого эксперимента по товарообмену, полагая, что крестьяне их обманывали. В своей работе для Компрода Н. А. Орлов утверждал, что стоимость промышленных товаров, поставлявшихся в деревню в первые четыре месяца организованного «обмена», была гораздо выше стоимости продовольствия, которое правительство получало взамен [Орлов 1918: 350]. Подхваченные в свое время другими чиновниками сетования Орлова стали стандартной позицией советской историографии. По заявлениям советского правительства, к августу было отправлено более 42 тысяч грузовых вагонов «ценных промышленных товаров», в то время как государственные поставки сельскохозяйственных продуктов за тот же период составили 39 тысяч вагонов [Труды II Всероссийского съезда Советов народного хозяйства 1919: 97; Дихтяр 1961: 98-101; Дмитренко 1986: 55–57]. Орлов и более поздние историки обосновывали свою версию получившейся неэквивалентности фиксированным отношением стоимости продовольствия и стоимости промышленных товаров, а именно соотношением цен, распространенных перед Первой мировой войной. Крестьяне же, напротив, понимали стоимость в контексте рынка. С их точки зрения, стоимость зерна была равна количеству денег или товаров, на которое его можно было обменять на открытом рынке в конкретный момент, а поскольку к лету 1918 года количество денег и товаров значительно возросло, крестьяне воспринимали оплату «эквивалентами» как откровенно заниженную[109]. В результате товарообмен не только не упрочил союз между крестьянами и советским правительством, но лишь усилил их взаимное недоверие друг к другу.
Реакция большевиков на проблему заключалась в попытке сделать товарообмен обязательным сначала для губерний, составлявших житницу Советской России, а летом 1919 года – и для всей сельской территории России. На всех территориальных уровнях продовольственные органы и кооперативы должны были получать промтовары в соответствии с общим объемом заготовленного зерна. Нормы по промтоварам на человека для данного региона (уезда, района или деревни) определялись делением количества выделенных для региона товаров на число жителей. Прежде чем получить промтовары, потребители должны были предоставить доказательство выполнения своих обязательств по поставкам, и магазины несли ответственность в случаях, если товары попадали не к тем крестьянам [Систематический сборник декретов 1919: 351–356; Дихтяр 1961: 98-101].
Этот план усиливал коллективную ответственность в ущерб объявленным в рамках товарообмена целям эквивалентности и стимулирования, поскольку размеры пайков соответствовали совокупным продовольственным поставкам из деревни или уезда, в то время как уровни изъятия отличались от домохозяйства к домохозяйству. За счет коллективной ответственности руководство стремилось совместить принцип обмена и классовую политику. Если бы продуктовый обмен проходил на индивидуальном уровне, получателями выдаваемых государством промтоваров стали бы только зажиточные крестьяне, имеющие излишки урожая. По политическим и идеологическим причинам большевики не хотели этого допустить. На формирование конечного вида политики товарообмена (как и комбедов, которые должны были заниматься ее осуществлением) повлияло решение большевиков заручиться поддержкой узкого союза рабочих и беднейших крестьян, а не широкой рабоче-крестьянской коалиции. Соответственно, крестьяне-бедняки освобождались от обязательного изъятия зерна, но могли получать материальную выгоду от успешных реквизиционных кампаний. Таким образом, большевики направляли стимулы через посредников в лице бедных крестьян, которые, согласно их ожиданиям, обеспечивали бы желаемый эффект от этих стимулов с помощью принуждения других крестьян[110].
И все же, даже при условии, что стимулы производителей снижались из-за непрямой, коллективной структуры вознаграждений, товарообмен мог бы сработать, если бы продовольственные комитеты контролировали достаточные объемы товаров. Однако их запасы были мизерными. За первые восемь месяцев 1919 года – кульминации политики товарообмена – удавалось распределять менее одного фунта сахара на сельского жителя, от двух до трех метров ткани и по одной паре обуви на 40–50 человек. С учетом того, сколько товаров можно было получить от мешочников в тот же период, этого изобилия едва ли хватало, чтобы увести крестьян от свободного рынка [Carr 1952,2:233–234; Дихтяр 1961:100]. К 1920 году даже «умеренные» члены советской экономической администрации пришли к выводу, что товарообмен останется тщетным, «до того как рабочие организуют и пустят промышленность, создадут товарный фонд». В то же время бытовал взгляд, вызванный повышенной эффективностью заготовительных кампаний 1919–1920 годов: «путь принудительной заготовки – единственно правильный» [Рыков 1990: 124][111]. Попытки найти номинальные эквиваленты изымаемому продовольствию сошли на нет по мере того, как снижались запасы промышленных товаров и росли поставки зерна. Г. А. Дихтяр подсчитал, что после урожая 1919 года крестьянам было компенсировано лишь от 10 до 30 % стоимости поставленного ими зерна; если сделать поправку на изменение относительных стоимостей в революционный период, это означает, что за свое продовольствие они получили лишь крохотную часть рыночной стоимости [Дихтяр 1961: 101]. Примечательно, что Ленин со временем стал уделять меньше внимания эквивалентности в своих публичных обсуждениях товарообмена, описывая его как обязательную «ссуду» крестьян государству, которую государство выплатит к некой неопределенной дате в будущем [Ленин 1958–1965, 39: 123, 154]. Тем временем ткани, одежда и прочие промышленные товары перенаправлялись в армию и городским потребителям, которые начали замечать улучшение в поставках [Дихтяр 1961: 133–134; Дмитренко 1986: 116–122].
Товарообмен, как и продовольственные карточки, просуществовал до 1920-х годов, но с трудом дожил до этого времени, хотя и был перестроен в свете изменившегося подхода к крестьянству, предусмотренного Новой экономической политикой. Советские лидеры описывали НЭП как средство оживления и экспансии смычки, то есть объединения рабочих и крестьян вокруг советского правительства. Военный коммунизм вовлек в дело революции бедных крестьян, а с помощью НЭПа большевики нацелились привлечь на свою сторону более широкие слои населения, предложив уступки всему крестьянству в целом. Невзирая на непрекращающуюся нехватку промышленных товаров, правящие круги сначала возложили надежды на восстановление сельского хозяйства посредством возрождения товарообмена, однако происходящего теперь на добровольной, индивидуальной основе. В серии декретов, изданных в мае 1921 года, была изложена процедура, по которой промышленные товары будут выдаваться крестьянам: отныне вместо того, чтобы платить отдельному крестьянину, зависящему от выполнения всей деревней реквизиционной или налоговой квоты, кооперативам было дано указание платить напрямую отдельным домохозяйствам за продовольствие и сельскохозяйственное сырье. Оплата должна производиться промышленными товарами «крестьянского ассортимента» – в него вошли ткани, одежда, гвозди, металлический лом, сельскохозяйственные орудия, керосин, сахар и так далее – согласно фиксированному обменному курсу эквивалентных товаров, номинированных в новых, условных денежных единицах, «товарных рублях». Фактически они являлись инструментом учета: в 1921–1922 годах кроме товарообмена «товарные рубли» использовались для межведомственных расчетов, в которых бартер и другие безденежные операции продолжали играть значительную, хоть и уменьшающуюся со временем роль [Удинцев 1923:143,158–159; Малафеев 1964: 29].
«Обмен» с деревней осуществлялся через потребительские кооперативы на основе существующего разделения труда между кооперативами и государством. Отношения между кооперативами и правительственными чиновниками теперь выстраивались на новом языке – 26 мая Центросоюз подписал с Компродом генеральный договор (полгода назад о таком названии нельзя было и помыслить!), однако на деле кооперативы продолжали обеспечивать товарообмен и распределять грузы, поставляемые государственными органами, а Компрод занимался сельскохозяйственными заготовками и сбором продналога. Продналог, основанный на уже опробованном методе принуждения, был не столь безуспешен, однако товарообмен объявили неудачей еще до того, как Компроду удалось передать запасы своих подлежащих обмену товаров на распределение Центросоюзу [Удинцев 1923: 143; Чмыга 1958,1: 78; Малафеев 1964:29–30; Атлас 1969:166–191; Дмитренко и др. 1978:136–139][112]. Местные власти предпочли сбор налога обмену, который они часто запрещали во время проведения налоговой кампании, так как это могло привести к «нездоровым» последствиям: согласно одному широко распространившемуся докладу, «рабочие начнут разбирать фонды по рукам для анархического обмена»[113]. Перед кооперативами тем временем стояла незавидная задача убедить крестьян отдавать свою продукцию в обмен на «эквиваленты», стоимость которых все еще была значительно ниже рыночных цен на продовольствие, при том что сами кооперативы получали за свою работу лишь минимальную комиссию. В скором времени они отделались от этой программы. Как пишет В. П. Дмитренко, всего через несколько недель кооперативы Гомельской, Курской, Орловской и Брянской губерний перенаправили свои товары, предназначенные для товарообмена, в денежный товарооборот. К концу лета практически все остальные кооперативы в стране пошли тем же путем [Дмитренко 1971: 61][114].
В 1921 году идея, лежащая в основе товарообмена, так же как и в 1918 году, подразумевала, что при социализме требуется форма распределения, отличная от торговли. Подходящей альтернативой казался «товарообмен»: посредством него, как позднее писал Ленин, казалось возможным осуществить «некий непосредственный переход без торговли, шаг к социалистическому продуктообмену» [Ленинский сборник XXIII: 267][115]. Однако когда «прямой» обмен продуктов сельского хозяйства на продукты промышленности сменился обменом на деньги, надежды, возложенные на фундаментально новую форму распределения и, соответственно, на смычку города и деревни, были отброшены. С августа по октябрь 1921 года советское руководство неохотно санкционировало односторонний переход потребительских кооперативов к торговле. Сначала было узаконено использование денег в операциях с сельским населением; далее отдельные кооперативы и относящиеся к ним магазины получили право устанавливать цены с учетом местных условий; и, наконец, кооперативы были освобождены от своих «договорных» отношений с Компродом [Удинцев 1923; Чмыга 1958; Дмитренко 1971: 62–66]. Сложно избежать вывода о том, что товарообмен провалился, так как не отвечал интересам ни крестьян, ни самих кооперативов. Как ив 1918–1919 годах, политические идеалы привели большевиков к попытке построить экономику на основе социальной солидарности, а не экономических интересов. Хотя сам по себе этот идеал не является недостижимым: политика солидаризма в двадцатом веке была осуществлена в форме общества всеобщего благосостояния, однако общественного договора, на котором она основана, в послереволюционной России не было. Показательно и то, что при реализации новой политики большевики вновь поступились интересами не городских рабочих, специалистов и функционеров, а крестьян.
Безотносительно жизнеспособности этого предприятия, провал товарообмена в 1921 году также стал результатом организационных и материальных недостатков. Хотя при развертывании Новой экономической политики некоторые процедуры были пересмотрены, недостатки товарообмена оставались по большей части теми же, что одолевали его с самого начала. Как и в период Гражданской войны, безденежная форма обмена провалилась отчасти вследствие негибкости обменного курса эквивалентов, из-за которой кооперативы не могли конкурировать с нарождающимся частным сектором. Но главная причина провала товарообмена, конечно, заключалась в нехватке желаемых товаров у кооперативов. Выводы Цюрупы, сделанные в ходе первой кампании товарообмена, сохраняли актуальность и в 1921 году: без товаров крестьяне не желали отдавать свою продукцию[116]. Однако на этот раз руководство решило дополнить кнут пряником: для целей сбора налогов оставили принуждение, но вдобавок крестьян поощряли стремиться к получению оплаты за излишки своей продукции в объеме, который мог предложить рынок. С освобождением крестьянского рынка «пункты обмена товаров», относящиеся к социалистическому сектору, вынуждены были переориентироваться на рыночное ценообразование, чтобы получать хоть какую-то сельскохозяйственную продукцию.
Все вышеизложенное указывает на третий ключевой элемент бюрократизированного распределения в революционный период и первые годы НЭПа – на контроль цен. Эта политика тоже предшествовала военному коммунизму – ее вводило еще царское правительство в ответ на инфляцию военного времени, но, как и в случае с продовольственными карточками, большевики значительно расширили ее охват. Значение контроля цен достигло пика на первых этапах революции, когда установление цен и продовольственные карточки были основными рычагами регулирования распределения в руках сперва Временного, а потом и большевистского правительств. На протяжении Гражданской войны значение этой политики уменьшалось в результате прогрессирующей «натурализации», или демонетизации, экономики. В 1921 году контроль цен был возобновлен наряду с товарообменом и легализацией «местной торговли». Несмотря на то что контроль цен не показал особенно хороших результатов в переходный период, в последующие годы он тем не менее оставался входной точкой для государственного вмешательства в экономику. К концу 1920-х годов бюрократическое ценообразование стало одной из ключевых ценностей социалистической экономики наряду с планированием и общественной собственностью на средства производства. Введение стабильной и независимой системы цен стало большой гордостью советских руководителей. После смерти Сталина экономисты и партийные лидеры прославляли неизменно низкие цены в Советском Союзе как одно из главных достижений социалистической системы.
Как развивалась советская система цен? Поскольку общая тенденция ценообразования в революционный период хорошо изучена (главной особенностью ее можно назвать радикальное занижение стоимости сельскохозяйственной продукции по отношению к текущим рыночным ценам), здесь я остановлюсь лишь на нескольких конкретных моментах[117]. Приступив к курсу регулирования цен, советские плановики должны были разработать ряд принципов и методов для решения практической задачи назначения цен на товары. Одним из вариантов решения был курс, избранный некогда царским правительством в отношении цен на зерно: в рамках него на определенный период устанавливались верхние пределы цен, которые пересматривались в конце периода. В момент введения этой политики максимальные значения цен оставались несколько выше цен, преобладающих на рынке, то есть, вероятно, имелась тенденция подтягивать рыночные цены кэтомууровню [Дихтяр 1960:181–193;Lih 1990:19–22;Кондратьев 1991: 234–258]. С другой стороны, из-за роста денежной массы во время войны и обострения нехватки промышленных товаров инфляция становилась неизбежной. Таким образом, подход царского правительства к регулированию цен, в который входило установление ценовых пределов на многие сырьевые товары и продукты питания, можно охарактеризовать как «управляемую инфляцию»: государство позволяло ценам расти в ответ на действие рыночных сил и старалось направить инфляцию на плато; оставаясь на нем, правительство могло в течение нескольких месяцев получать военное и гражданское снабжение.
Большевики отвергли такой подход регулирования цен, однако собственной целостной программы взамен этой у них еще не было. Когда углубляющийся разрыв между так называемыми твердыми ценами и рыночными привел к невыполнению плана по государственным хлебозаготовкам, большевистское правительство тоже обнаружило необходимость пойти на уступки свободному рыночному движению цен. Однако в августе 1918 года цены на заготовку зерна были увеличены втрое, хотя, по выражению историка, все равно «уже в момент установления эти цены значительно отставали от вольных» [Устинов 1925: 34][118]. Предпосылку, лежащую в основе последующих корректировок структуры цен, через год описал С. А. Фалькнер, один из ведущих большевистских теоретиков по финансовым вопросам:
Деревня, без размышлений использовавшая все положительные для нее черты нового революционного порядка, весьма болезненно реагировала на все неудобные для нее черты его и воспринимала их как сознательно-волевую несправедливость по отношению к себе. Такой ей представлялось то разноречие в системе легальных цен, которое явилось результатом длительного (сезонного) закрепления цен продуктов сельского хозяйства на фоне постоянно повышающихся цен продуктов сельского хозяйства обрабатывающей промышленности. Выход напрашивался сам собою: следовало восстановить довоенную, единственно памятную деревне, товарную эквивалентность даже путем пожертвования некоторой частью товарных ценностей, имеющих в обладании города, для того чтобы добиться улучшения продовольственного снабжения города [Фалькнер 1919: 19].
Описание Фалькнера действительно было более беспристрастным, чем то, которое экономический аппарат советского правительства представил в 1918 году, когда была принята новая структура цен: В. П. Милютин описал тогда восстановление довоенных ценовых соотношений в радужных тонах на основании того, что они представляли «более или менее нормальные условия экономической жизни» [Милютин 1918: 6][119]. Как ни странно, несмотря на свое глубокое недоверие к рынку, советские руководители в итоге присвоили (правда, с видимой неохотой) довоенным рыночным ценам на товары статус «справедливой цены», в отличие от «аномальных» рыночных цен революционного периода[120].
Такой взгляд на цены 1914 года продолжал оказывать влияние на политику большевиков еще долгое время после того, как решение свернуть товарообмен в пользу мер принуждения освободило плановиков от необходимости предоставлять «понятные» эквиваленты меняемым товарам. В 1919 году ценовая политика вновь была вынесена на широкое обсуждение, и на этот раз ведущие экономисты надеялись построить целую систему «справедливых цен», в рамках которой деньги служили бы лишь удобным средством выражения реальной эквивалентности вещей. В первой половине 1919 года чиновники потратили на установление цен чрезвычайно много усилий: Комитет цен при Президиуме ВСНХ провел ревизию цен, среди прочего, на 950 различных продуктов текстильной промышленности, примерно 550 единиц кожевенной промышленности, 4250 металлических изделий и 1500 единиц химической продукции и установил их новую стоимость [Милютин 1919: 12].
Несмотря на такую бурную деятельность, статьи Милютина и Фалькнера, опубликованные в июле, ясно давали понять, что комитет все еще во многом действует наугад. Каждый из авторов предлагал свой подход к расчету твердых цен, и в рамках обоих за отправную точку принимались довоенная стоимость вещей и продуктов. Метод, за который выступал Милютин, можно описать как «экономику спроса». Предполагалось, что стоимость будет выстроена вокруг цен на потребительские товары и в конечном итоге вокруг цен на зерно. Они, в свою очередь, будут основаны на количестве денег в обращении (для установления уровней цен) и на идеализированной картине потребительского спроса (для установления соотношений эквивалентности). Эту картину предполагалось взять из данных о бюджетах рабочих домохозяйств дореволюционного периода, внеся в них лишь некоторые корректировки, отражающие предполагаемый «культурный прогресс» России. Метод Милютина, следовательно, едва ли представлял собой нечто большее, чем просто обходной путь, нужный, чтобы обосновать сохранение довоенной структуры цен[121]. Предложение Фалькнера, более искушенного экономиста, чем Милютин, можно было бы определить как «ценообразование предложения»: в нем должны учитываться денежная масса (темпы ее роста с 1914 года) и поставки сырья (темпы его сокращения). Поскольку за период Гражданской войны промышленное производство сократилось более резко, чем сельскохозяйственное, Фалькнер утверждал, что советская ценовая политика искусственно подняла сельскохозяйственные цены и что справедливая система цен будет еще сильнее скошена в сторону городских товаров. Опять же, основанием для этих расчетов служили «нормальные» цены первой половины 1914 года [Фалькнер 1919: 15–21]. Однако авторы обоих предложений забывали учесть, что гибкость спроса не всегда одинакова: как было показано в первой главе, на протяжении революционного периода из-за голода и изменения цен структура спроса претерпевала значительные изменения[122].
В 1920 году поиски системы ценообразования, которая бы отражала «реальные стоимости» товаров, продолжались, но демонетизация сделала их менее срочными. К 1921 году, когда стоимость товаров, получаемых рабочими в натуральном выражении, стала в тринадцать раз превышать их заработную плату в денежном выражении, демонетизация распределения потребительских товаров была фактически завершена. Эквивалентность все еще играла роль в межведомственных расчетах, но в интересах эффективности эти операции совершались без денежных переводов, а посредством манипуляций с балансами счетов в национализированных банках [Оболенский 1920: 7-11]. Как отмечал Атлас – историк, некогда бывший одним из архитекторов советской денежной политики, – интенсивное развитие процесса натурализации в 1918–1920 гг. обусловливалось факторами как объективного, так и субъективного характера: склонности советских руководителей рассматривать деньги как пережиток капиталистического общества и считать, что их исчезновение, согласно докладу Комиссариата финансов, подготовленному в декабре 1920 года, «приблизит нас к светлому началу коммунистического строя»» [Атлас 1969: 139, см. также 150–151]. Подобные настроения выражали на протяжении всего революционного периода. Среди примеров – доклад члена Комитета цен М. Н. Смит-Фалькнер на I Съезде Советов народного хозяйства в мае 1918 года, где она представляла социалистическое распределение не как обмен, «в котором деньги являются самостоятельным фактором ценообразования, а обмен человеческого труда на человеческий труд» [Труды I Всероссийского съезда Советов народного хозяйства 1918: 291]; озвученное в июле 1919 года Милютиным предсказание о том, что «с падением капиталистической системы умирает денежный фетиш, этот бог капиталистического мира, и денежный знак неизбежно превращается в трудовой талон на получение соответствующей продовольственной или вещевой порции» [Милютин 1919:11]; и постановление ВЦИК, принятое в июне 1920 года, в котором безденежные расчеты предлагались в качестве первого шага к «полной отмене денежной системы» [КПСС в резолюциях 1970–1972, 1: 427; lurovsky 1925: 33–34][123]. Позиция большевиков по вопросу денег была менее категоричной, чем может показаться из этих цитат: так, экономист Ю. Ларин отстаивал немедленное и полное упразднение денег, что относило его к крайне левому крылу партии, – но этот «субъективный фактор» помогал коммунистам рассматривать разрушение российской экономики как позитивный шаг.
Ценообразование в отсутствие денег оказалось невыполнимой задачей. В 1920–1921 годах экономистам было дано задание разработать «трудовую единицу стоимости» и сугубо «материальный», немонетарный государственный бюджет, однако эти проекты сошли на нет еще до объявления НЭПа [Davies 1958: 38–45; Атлас 1969: 141–150]. Последующую коренную перемену в задачах режима можно проследить по судьбе экономиста Г. Я. Роховича, который в 1921 году отправил Рыкову, Ленину и Молотову серию писем, в которых им критикуются «руководители нашей финансовой политики, при настоящих условиях ратующие за уничтожение денег и переход к натуральному обмену». Такие люди, утверждал он, «самые заклятые враги Советской власти, тем более что они пошли по ложному пути к осуществлению своих диких и вредных фантазий». Роховича не только не упрекнули за его проденежную позицию, но и пригласили присоединиться к Государственной общеплановой комиссии Совета труда и обороны (СТО)[124]. До окончания десятилетия, когда журналисты вновь возвестили о наступлении безденежной утопии, советская политика была нацелена на укрепление валюты и обратную монетизацию экономических отношений. Однако, как будет видно далее, эта политика не мешала возобновлению контроля цен, изъяны которого значительно повлияли на периодические кризисы периода НЭПа.
Ответный удар по бюрократии и социалистическая экономическая культура
После революции советские руководители сознательно выбрали построить бюрократизированную систему распределения. Чуткие к тяжелому положению городской бедноты, они решили развести доступность предметов первой необходимости с платежеспособностью горожан. Концентрация полномочий по принятию решений в руках людей, преданных большевистской идеологии и, в силу занимаемых ими должностей, разбиравшихся в экономике в целом, казалась единственным способом обеспечить рациональное и справедливое использование ресурсов. Однако этот оптимизм достаточно быстро усмирило наступившее осознание явной недееспособности бюрократизированной экономики. Бюрократизация имела тенденцию порождать бюрократизм, ассоциирующийся с неповоротливостью, нежеланием принимать решения и излишним перекладыванием бумаг на местах. Уже в декабре 1918 года чиновники, занимающиеся экономической политикой – от ультралевого Ларина до правого меньшевика Д. Ю. Далина, – начали сетовать на тот факт, что бюрократизм стал «характерной чертой социалистического правительства», и призвали к мерам по противодействию ему [Труды II Всероссийского съезда Советов народного хозяйства 1919:104–105,134]. Однако в условиях военного коммунизма это было бесперспективно: пока магистральной линией политики советской власти было ускорение бюрократизации и централизации, оставался и бюрократизм.
Каким бы нерешительным ни было движение большевиков в этом новом направлении в 1921 году, Новая экономическая политика изначально была антибюрократической инициативой. За легализацией «местной торговли» вскоре последовала серия декретов, дающих низкоуровневым советским учреждениям свободу самим заниматься своими нуждами. Текущие эксперименты по децентрализации были расширены: фабрикам было дано распоряжение создать «обменный фонд» для торговли с деревнями, переводя некоторые из своих цехов на производство потребительских изделий – ведь многие и сами втайне так поступали ранее [Атлас 1969: 173]. К концу лета децентрализация достигла такой степени, что магазины социалистического сектора могли устанавливать розничные цены «с учетом местных условий» на все, за исключением довольно короткого списка товаров первой необходимости. Таким образом, бюрократические методы вернулись к рыночным механизмам. Центральное правительство и Коммунистическая партия поощряли такой ход событий, пусть даже зачастую делали это постфактум. Однако и на «командных высотах» советской экономики, и на ее нижних уровнях от бюрократических привычек оказалось трудно отказаться, и сделать это становилось все сложнее с каждым месяцем, ведь главными альтернативами бюрократизму были только капитализм, коррупция и крах[125].
Противоречия между экономической культурой советской элиты и антибюрократическим курсом НЭПа можно продемонстрировать на двух примерах. Первый – ценообразование, которое после восстановления денежных отношений вернулось на передний план экономической политики большевиков. Вне зависимости от того, уделялось ли ценообразованию больше внимания, чем любому другому вопросу, или нет, по утверждению А. Н. Малафеева, с начала НЭПа и вплоть до фактического отказа от этой политики оно действительно было предметом бессчетного числа статей, докладов и обсуждений чиновников [Малафеев 1964: 7–8]. В ответ на провал демонетизированного обмена товарами были объявлены новые меры регулирования цен. Как было установлено Комитетом цен Комиссариата финансов, на потребительские товары первой необходимости, такие как соль, сахар, керосин, спички, табак и хлопковая ткань, будут удерживаться «твердые» розничные цены. Правительственное регулирование цен на остальные товары будет происходить на оптовом уровне, посредством установления твердых цен для оптового сбыта, осуществляемого государственными предприятиями, учреждениями и трестами. С учетом гиперинфляции, которая продолжала ускоряться в 1921–1922 годах вместе с экспоненциальным ростом денежной массы, твердые цены подлежали пересмотру каждый месяц с учетом в них динамики цен свободного рынка. Меры, принятые в 1921 году, фактически привели к возрождению стратегии «управляемой инфляции», которую проводило еще царское правительство во время войны, хотя и охватывали гораздо более широкий ряд товаров.
К началу 1922 года стало очевидно, что советская бюрократия потратила свои усилия впустую. Политику твердых цен повсеместно не соблюдали. Хотя два разных комитета цен продолжали публиковать ценовые курсы для национализированной промышленности, эти цены признавались исключительно «ориентировочными», то есть не обязательными к соблюдению [Там же: 30–32]. Однако это стало далеко не последним словом в вопросе о ценах в первые годы НЭПа. Предоставленные сами себе, советские промышленные управленцы действовали, руководствуясь тем, что Рыков в 1920 году определил как собственническая психология, – тенденцией развивать «то маленькое дело, которым ведает отдельный товарищ или данный экономический орган», не учитывая последствий для экономики в целом. Если при военном коммунизме такое отношение приводило к запасанию хозяйственными учреждениями ресурсов, то резкое прекращение государственного снабжения и финансирования в конце 1921 года заставило их распродавать свое материальное имущество для финансирования своей текущей деятельности; очень часто продавать приходилось ниже себестоимости. К середине 1922 года из-за повсеместного истощения запасов резкие скачки цен на промышленные товары уже казались неизбежными. Публикуемые правительством цены вновь были объявлены обязательными к соблюдению государственными предприятиями и экономическими органами по крайней мере в отношении потребительских товаров первой необходимости [Протоколы президиума Госплана за 1921–1922 годы 1979, 2 (2): 113–114].
Чего же можно было ожидать? Пока цены на промышленные товары стремительно росли, прения и резкие повороты в политике продолжались. Снижение продаж угрожало предприятиям и магазинам социалистического сектора массовым банкротством. Может быть, контроль цен следовало отменить, как предлагал осенью 1922 года Г. Л. Пятаков?[126] Может быть, следовало открыть внешнюю торговлю для частных торговцев, чтобы за счет экспорта зерна повысилась покупательная способность крестьян?[127] Может быть, следовало «заставить» кооперативы «снимать меньше прибыли» с основных предметов сельского спроса?[128] В конечном итоге «кризис сбыта», вызванный явлением «ценовых ножниц», спровоцировал принятие серии новых мер регулирования, в которые входило создание новых комитетов, принудительное сокращение цен и превращение торговой комиссии при СТО в комиссариат, наделенный полными регулирующими полномочиями. Автор вышедшей в 1925 году работы по экономической истории В. М. Устинов указал на суть проблемы с точки зрения плановиков, определив, что для расширения государственной торговли необходимо было
не только с точки зрения организационной, но и с точки зрения, так сказать, идеологической и, может быть, даже психологической. [И в этой трудной работе] необходимо было избежать двух крайностей: чрезмерной свободы государственной торговли, при которой она в своих методах и целях равнялась по частной торговле, и чрезмерной зависимости от административных органов, при которой она переходила в систему распределения [Устинов 1925:96].
Коротко говоря, довольно быстро проделав в 1921–1922 годах путь от твердых цен к концепции цен «ориентировочных», в 1923–1924 годах советские руководители уже не испытывали охоты возвращаться к «системе распределения». Однако если единственной альтернативой было превращение государственной и кооперативной торговли в «капиталистическую», то с «идеологической» и «психологической» точек зрения многие готовы были заплатить цену в виде бюрократизма[129].
Второй пример политических противоречий, присущих борьбе против бюрократизма, связан с теми способами добычи товаров, к которым прибегали розничные торговцы, относящиеся к государственному сектору. Еще в период Гражданской войны кооперативы и государственные учреждения нанимали закупщиков, чтобы приобретать у крестьян, фабрик и других владельцев ходовых товаров дополнительное снабжение. В конце 1920 года – в финальной, наиболее радикальной фазе военного коммунизма – наем торговых посредников был объявлен вне закона, однако запрет длился так недолго, что едва ли тянул на реальный перерыв в осуществлении этой практики [Дмитренко 1986: 173–174].
Договоры, аннулированные 1 января 1921 года, просто восстанавливались в марте. Более того, поскольку реформы НЭПа угрожали прекратить поставки Компрода, торговые организации были склонны расширять свои сети агентов, направляя одних в крупные города на поиски сделок с потребительским товаром и нанимая других для разъездов и закупки продовольствия в сельской местности. Советский чиновник, занимавшийся преследованием экономических нарушений, утверждал, что «к 1923 году уже не было ни одного треста, ни одного синдиката, ни одного торга, у которого не было бы своих послов-представителей» [Кондурушкин 1927: 30]. Курторг, государственное торговое учреждение Курской губернии, для целей снабжения десяти своих магазинов имел постоянных представителей в четырех городах (Москве, Ленинграде, Харькове и Орле) и в этом смысле был типичным примером; у более крупных торговых предприятий государственного сектора на зарплате состояли буквально сотни торговых агентов. Эти агенты могли оказывать значительное влияние на местную экономику центров снабжения; в 1926 году в Москве свои представительства имели свыше пяти с половиной тысяч агентов[130].
Привлечение агентов представляло собой антибюрократический подход к добыче снабжения, на первый взгляд, соответствующий руководящим принципам НЭПа. Наниматели ценили услуги торговых представителей; хотя с появлением товарных бирж и контрактов, напрямую связывающих фабрики и синдикаты с розничными организациями, оптовый рынок бестарных товаров постепенно упорядочивался, ближе к концу 1920-х годов большое число торговых представителей указывало на то, что личные контакты все еще способствовали заключению множества сделок[131]. Зачем же тогда советское правительство вело фактически непрекращающуюся кампанию против найма торговых представителей, создавая комиссии для борьбы с ними и постоянно урезая бюджеты хозяйственных органов в надежде устранить именно эти рабочие места? То, насколько ограниченной была борьба советского правительства с бюрократизмом, подчеркивают два аргумента против торговых представителей и предложенные им альтернативы.
Первый из аргументов касается эффективности. Центральное правительство и партийные чиновники воспринимали торговых представителей как очередное проявление «собственнической психологии». Изложение этой проблемы Рыковым, которое уже приводилось выше, на самом деле касалось торговых агентов: «…из какого-нибудь города ездят за небольшим количеством цемента за много сотен и тысяч верст» [Рыков 1990:137]. Могло казаться, что маркетизация, а следовательно, и наем представителей оправдывали стремление управленцев к получению прибыли, однако политические круги продолжали размышлять о дублировании функций, высоких трансакционных издержках и транспортных затруднениях, приписываемых деятельности этих агентов. Что еще хуже, конкуренция между представителями разных государственных и кооперативных организаций за одни и те же товары определенно способствовала инфляции. Однако когда рационализаторы брались за решение этой проблемы, они либо учреждали новый комитет (в частности, Комиссию по внутренней торговле при СТО – Комвнуторг, который вскоре привел к распространению торговых комиссий по всем городам и губерниям), либо стремились вновь объединить снабжение предприятий социалистического сектора [КПСС в резолюциях 1970–1972, 1: 588; Малафеев 1964: 32][132]. Таким образом, бюрократизация продвигалась как решение проблемы «неэффективности».
Еще более суровым был выбор, связанный со вторым аргументом против торговых представителей – идеологическим и моральным. По предположению критиков, торговые агенты привнесли в государственные и кооперативные учреждения «капиталистический» элемент. Публицистические работы, посвященные «частному капиталу» и советской экономике, описывали их деятельность в мрачных тонах. Например, А. Фабричный сравнил «внедрение частников» с раком:
Результатом такой работы является полное разложение кооперативной организации и коррупция тех работников государственного аппарата, с которыми кооператив приходит в соприкосновение. Уголовная квалификация частника при этом резко повышается. От злостной спекуляции он приходит к растратам, хищениям, взяткам и подлогам [Фабричный 1930: 37].
Вне зависимости от риторики определились два фактора, благодаря которым аудитории, к которой обращались большевики, такое нагнетание страха казалось оправданным. В отличие от обычных работников, торговые представители работали на комиссионной основе, получая суточные для оплаты расходов на проживание и долю за каждую сделку. Вкупе с тем фактом, что они работали по собственному расписанию и без правительственного надзора, такая схема в самом прямом смысле придавала их деятельности «частный», даже «капиталистический» характер. Как и частные предприниматели и особенно контрагенты, торговые представители были заинтересованы в выполнении заказа из-за своего процента от сделки; более того, выбор способов добычи ресурсов для снабжения целиком находился в их распоряжении. Часто они предоставляли услуги государственному сектору, одновременно занимаясь собственным сопутствующим делом: это означает, что благодаря государственным комиссиям и контактам закладывалась основа частных бизнес-империй. Олицетворением этой опасности был ленинградский миллионер Семен Пляцкий: он был богатым торговцем еще до революции, во время Гражданской войны сотрудничал с большевиками, а впоследствии, с переходом к НЭПу, стал торговым представителем национализированной металлургической промышленности. Он вновь нажил состояние в 1922–1923 годах, торгуя металлоломом и дроссами на открытом рынке. Говорили, что Пляцкий обладал связями в более чем 30 государственных учреждениях, и, несмотря на то что с 1922 по 1926 год он 18 раз привлекался к суду по подозрению в нарушениях, его осудили лишь в 1927 году. Комментирующих эту ситуацию большевиков возможное культурное влияние людей вроде Пляцкого пугало даже больше, чем возмущало перекачивание «из государственного кармана в карман частного контрагента, без какого-либо эквивалента» [Ларин 1927:22][133]. Опора на частных контрагентов и присутствие «капиталистов» в государственных и кооперативных административных органах могли сделать режим уязвимым к подрыву изнутри.
Не может быть сомнений в том, что взяточничество не было просто плодом фантазии большевиков и действительно играло важную роль в среде торговых представителей. Государственный обвинитель по экономическим делам И. С. Кондурушкин писал: «Взятка и спекуляция являлись основными приемами таких агентов, уполномоченных, представителей, которые считали законным своим правом “подработать”». Поскольку в 1920-е годы торговые представители часто использовались как посредники между государственными органами, «получалось как будто странно: госучреждение дает взятки госучреждению» [Кондурушкин 1927: 31]. Кондурушкин, конечно, в силу своей профессии был склонен подозревать наличие правонарушений и рассматривать судебное преследование как наилучший способ борьбы с коррупцией в государственном секторе. Чиновников торговых ведомств беспокоило другое. Выяснилось, что судебные преследования, в том числе широко освещаемые показательные судебные процессы, которые Кондурушкин почти непрерывно организовывал с 1922 года до конца НЭПа, приводили к отрицательным побочным эффектам. Далее приведена выдержка из ходатайства главы торговой комиссии А. М. Лежавы, сделанного им в 1923 году, в котором он просил прекратить уголовные разбирательства в отношении государственных торговых работников:
Наши процессы не вскрывают с ослепительной яркостью самых мрачных форм казнокрадства и взяточничества, чем только и можно было бы оправдать применения высшей меры наказания. Общее впечатление от минувших процессов остается такое, что смертной казнью мы ведем борьбу с вековым, бытовым явлением русской жизни.
Из моих повседневных сношений с многочисленными нашими хозяйственными работниками, как партийными, так и беспартийными, я выношу вполне определенное убеждение, что уничтожая по приговорам судов отдельных, выдающихся по своему практическому уму и энергии преступников, мы вместе с тем убиваем в массе оставшихся в живых честных и преданных работников энергию, творчество и инициативу. Это страшно, ибо такой паралич столь необходимой нам энергии, конечно, не ограничится кратким временем, но может стать глубоко разлагающим фактором. Воля к работе и творчеству в честных работниках этими приговорами убивается потому, что большинство наших процессов со смертными приговорами не оставляют в массе наших работников того убеждения, что действительно столь исключительно высокая кара применена справедливо и при наличии преступления, действительно страшного. Именно этим объясняется сплошь и рядом ныне встречающееся явление, когда, безусловно, верный и ценный ответственный работник всячески уклоняется от ответственного самостоятельного решения того или другого практического коммерческого дела, заявляя: «Не желаю быть посаженным на скамью подсудимых». Это значит, что наши репрессии пошли мимо цели, они взрывают нас самых. Жутко, что наши лучшие работники в своих чувствах и переживаниях так восприняли наш суд и закон[134].
Отказ принимать решения, отсутствие инициативы, постоянное обращение к вышестоящим инстанциям – очевидно, что альтернативой взяточничеству стал бюрократизм, стандартный режим работы социалистической экономики.
Из этих противоречий следует, что социалистическая экономика имела стандартный режим работы, который, по наблюдению Устинова, носил не только психологический, но и организационный и идеологический характер и который он может охарактеризовать как «уникальную экономическую культуру». Подобно нацеленным на обогащение и выживание психологическим установкам, воспитанным «подпольными» рынками периода Гражданской войны, социалистическая экономическая культура стала результатом совокупности аномальных условий, сложившихся в 1918–1921 годах. Для функционеров социалистического сектора военный коммунизм был прежде всего упражнением в бюрократизации: они занимались получением снабжения из губернского совнархоза или из филиала Компрода, подсчетом размера доли каждого пайка, погашением карточек и написанием отчетов. При НЭПе было урезано централизованное снабжение и ослаблен правительственный контроль, но пропорционального уменьшения объема документации, требуемой партией и правительственными учреждениями, не произошло. Неудивительно, что в 1920-х годах звучали комментарии, особенно со стороны оппозиции, в которых «бюрократизм» продолжали называть «проклятием государства и кооперативной торговли»[135]. В Политбюро с этим соглашались, однако вместе с тем главными уловками работников государственного сектора, желающих уменьшить бумажную волокиту, оставались уклонение от правительственного надзора и подкуп поставщиков. Бюрократизм или капитализм? Бюрократизм или коррупция? Такие ситуации безальтернативного выбора, позднее характерные и для ельцинской России, определяли форму, которую могла принять советская торговля в годы НЭПа.
Магазины государственного сектора при переходе к НЭПу
До 1921 года озабоченность советского правительства сектором торговли сводилась к контролю товаров — их изначальному получению и распределению в соответствии с планом. Торговля как таковая для этого процесса была почти неактуальна, и одним из последствий для историков стала скудость информации о государственных и кооперативных торговых сетях в 1918–1921 годах. Советских руководителей очень интересовало, сколько существует кооперативных ассоциаций и сколько людей в них состоит, поскольку эти данные влияли на выделение снабжения. При этом их не особенно заботило количество и расположение действующих магазинов государственного сектора. Изменилось это лишь с объявлением НЭПа, когда распределение стало играть менее значительную роль, а вновь возросшая значимость торговли говорила в пользу расширения сбора данных о торговых точках. Соответственно, 1922/1923 – первый год, за который имеются статистические данные о магазинах и их розничном обороте того же рода, что регулярно собирались до Первой мировой войны. В начале 1923 года была проведена перепись данных о городской торговле, и примерно в то же время в кооперативной прессе начала публиковаться разного рода информация о магазинах[136]. На основе этих и других показателей, а также пояснительной информации о государственной и кооперативной торговле первой половины 1920-х годов в этом разделе будет рассмотрено, как государственный торговый сектор перенес переход к НЭПу, и будет дана оценка связанным с этим переходом структурным изменениям, произошедшим с 1912 года.
Прежде всего случилось массовое «бегство» из сектора социалистической торговли. Что касается потребительских кооперативов, число их магазинов за 1918–1920 годы нам неизвестно. Однако степень кризиса можно оценить, исходя из того, что в ходе предпринятой летом 1921 года бесплодной попытки возобновить товарообмен 51 000 магазинов были назначены «пунктами распределения товаров». По прошествии полугода функционировать продолжали лишь 19 600. Согласно мнению одного из аналитиков периода НЭПа, этот коллапс объяснялся тем, что «государственные органы предпочитали кооперации частную торговлю как более гибкий и дешевый аппарат» [Макерова 1928: ПО]. При более глубоком анализе можно учесть и такие факторы, как ослабление финансового положения кооперативов в революционный период, из-за чего вновь заявленный упор на экономическую самодостаточность оказался недолговечным; потеря доверия в глазах крестьян, от чего больше пострадали потребительские кооперативы (по мнению крестьян, те уступили дискриминационным мерами государства); а также сокращение покупательной способности граждан, особенно в голодающих регионах[137]. Данные о выручке кооперативов наглядно подтверждают роль последнего фактора: в 1921–1922 годах в сельской местности кооперативы осуществили продаж лишь на 1 р. 9 к. на душу населения [Макерова 1928: 113].
Несмотря на первоначальный кризис, потребительские кооперативы вскоре вновь стали играть роль основного канала распределения в социалистическом секторе экономики. В начале 1922 года их влияние оставалось на самом низком уровне, однако в дальнейшем как количество магазинов и потребительских ассоциаций, так и объемы их продаж уверенно росли. К 1926 году число магазинов, которыми могли похвастаться потребительские кооперативы, составляло примерно от 60 до 70 тысяч, а число платящих взносы членов достигло 12,5 миллионов[138]. В 1921–1922 годах выручка кооперативов упала, составив 10 % от объема внутренней розничной торговли, но вскоре потребительские ассоциации вновь завоевали долю, которую они контролировали во время Гражданской войны (28–35 %), а к 1926 году на все кооперативное движение в целом уже приходилось почти 50 % розничного рынка. Учитывая, что в 1912 году кооперативы отвечали лишь за 1 % от всей торговли в стране, эти данные демонстрируют, насколько долгосрочным оказалось влияние революции на торговлю [Макерова 1928:114,117; Советская торговля. Статистический сборник 1956: 14].
Среди рабочих домохозяйств кооперативы играли еще более значимую роль. Рабочие кооперативы (этот термин теперь охватывал фабричные столовые и пищеблоки, а также ЕПО – единые муниципальные кооперативы, оставшиеся со времен военного коммунизма) составляли одну девятую от всех кооперативных магазинов, но обеспечивали более половины от их продаж [Макерова 1928: 118–119][139]. Как показали исследования бюджетов промышленных рабочих, в середине 1920-х на кооперативы приходилось почти 60 % расходов этой категории населения. Крупные фабричные и муниципальные ассоциации были способны обходить конкурентов из частного сектора, поскольку они не только пользовались налоговыми послаблениями и несли более низкие транспортные расходы, но и удерживали операционные затраты на низком уровне за счет масштаба сделок. Кроме того, свою роль сыграли и субъективные факторы: промышленные профсоюзы прикладывали значительные усилия, чтобы способствовать вступлению фабричных рабочих в кооперативы, и все социалистически ориентированные рабочие с большой вероятностью предпочитали совершать покупки в кооперативных магазинах [Макерова 1928: 118–119; Советское народное хозяйство в 1921–1925 гг. 1960:458–459; Дмитренко 1971:193–198].
Несмотря на то что в начале 1920-х годов рабочие кооперативы представляли собой самую прибыльную часть системы потребительских кооперативов, в представлении советских лидеров кооперативы ассоциировались с ее наименее прибыльной частью – сельской торговлей. Рассматривая аграрное население в большей степени как источник сырья, нежели как совокупность потребителей, государственные органы, как и предприниматели, сосредоточили свои усилия в розничной торговле на более прибыльном городском рынке. Из выданных в 1921–1922 годах торговых лицензий на сельскую торговлю приходилось лишь от 10 до 20 % – по сравнению с 47 % от гораздо большей численности частных предприятий до Первой мировой войны[140]. Этот сдвиг ясно виден по плотности торговых точек, которая очень сильно отставала от среднего по стране довоенного показателя, который составлял 65 магазинов, лавок и рыночных торговых мест на тысячу жителей. В 1923 году этот порог не был достигнут даже в городах: максимальное их количество в крупных и небольших городах Центрального промышленного района составляло 37 постоянных розничных торговых точек (включая рыночные прилавки) на тысячу жителей. В это же время в городах северо-восточной части России это число составляло 13, а в сельских регионах – от 2 до 16 торговых точек. Сельская розничная сеть впоследствии расширилась, но даже в 1926 году на каждые десять деревень приходилось примерно четыре частных магазина, один потребительский кооператив и один сельскохозяйственный кооператив или государственный магазин[141]. Это, в свою очередь, сыграло роль в экономическом ослаблении сельской торговли, на которую в 1923–1924 годах приходилось лишь 18 % от общего объема продаж в стране и которая обеспечивала лишь 4–5 % от подушевой выручки городских торговых точек. По подсчетам В. П. Дмитренко, крестьяне совершали от 40 до 50 % своих покупок в городе по сравнению с 20 % покупок, совершаемых в сельских кооперативах, и от 30 до 40 % покупок у сельских частников. Однако в пропорциональном объеме продаж действительно произошло «возвращение к норме»: к 1925 году на сельские частные предприятия приходилось 25 % всего объема розничной торговли – чуть меньше соотношения, которое считалось нормой ранее, хотя и по отношению к более крупному общему объему 1910–1913 годов [Советское народное хозяйство в 1921–1925 гг. 1960: 461; Дихтяр 1960: 82–83; Дмитренко 1971: 207][142].
Как показывает оценка Дмитренко, кооперативы ассоциировались с сельским рынком не из-за их многочисленности (в первой половине 1920-х годов частные торговцы превосходили их как численно, так и по объему торговли), а потому что они были представителями государственной торговли в селе. В противовес частному и государственному секторам, розничная сеть кооперативного сектора была перекошена в сторону деревень; примерно 70 % лавок, относящихся к потребительским обществам, были расположены за пределами городских населенных пунктов [Макерова 1928: 117]. Ориентированность кооперативов на сельскую местность приобрела политическую значимость во время разгоревшегося в 1923 году кризиса «ценовых ножниц»: тогда низкая покупательная способность крестьян стала объектом активных политических дискуссий. Одним из немногих предложений, с которыми согласились почти все советские руководители, стала идея о необходимости расширения кооперативной торговли, поскольку она представляет собой менее затратную систему сбыта, фактически не ставящую целью извлечение прибыли[143].
К сожалению, эта концепция больше соответствовала желаниям, чем действительности. Сельские частные торговцы обычно назначали более высокие цены и забирали себе больше прибыли, в то время как сельские кооперативы несли значительно более высокие затраты. Чем менее крупным был розничный торговец в деревне, тем ниже были его накладные расходы. Хотя сельские кооперативы нельзя назвать большими хозяйствами (в Одесской области, например, в них работали в среднем по два продавца, по одному бухгалтеру и охраннику[144]), они тем не менее были крупнее типичного частного магазина с одним работником и тем более типичного разъезжего торговца. Стагнации объемов выручки в сельской местности могли время от времени способствовать процветанию кооперативов, отпугивая конкурентов, как это происходило во внутренних сельских районах Рязанской губернии. Но чаще всего из-за недостаточной выручки деревенские кооперативы не имели достаточно капитала для поддержания базового ассортимента, и такое положение незначительные прибыли, характерные для кооперативной торговли, лишь усугубляли. Многие потребительские ассоциации попадали в порочный круг задолженности: в отличие от частных торговцев, которые большинство товаров закупали у производителей, синдикатов и городских магазинов за наличные, кооперативы почти все приобретали в кредит[145]. Кроме того, некоторые кооперативы продолжали продавать крестьянам товары не за деньги, а за зерно, что увеличивало проблемы с денежными поступлениями, которые на протяжении всего периода НЭПа носили затяжной характер[146].
В конечном счете, несмотря на льготные налоговые и транспортные ставки, которыми пользовались кооперативы, частные торговцы как минимум в середине 1920-х годов имели преимущество за счет разницы в масштабе. Это особенно ясно видно в сфере снабжения – логично предположить, что кооперативы получали привилегии благодаря своему участию в гигантском закупочном консорциуме (Центросоюзе). Центросоюз действительно закупал товары по более низким ценам, чем те, что платили частники, и в конце 1920-х это приведет к значительному перевесу рынка в пользу кооперативов. Однако опора сельских кооперативов на бюрократическую систему поставок накладывала ограничения на капитал и приводила к долгим задержкам, пока закупленные товары по пути к деревенскому магазину переправлялись через целых шесть промежуточных пунктов. Поэтому торговые организации социалистического сектора, располагающие достаточными ресурсами, предпочитали самостоятельно нанимать агентов по закупкам. Эта ситуация объясняет и жизнеспособность «мешочничества»: разъезжий торговец, свободный от оплаты аренды и имеющий множество возможностей уклоняться от налогов, мог быстро вернуться в город, когда его запасы истощались. Согласно выводу одного из первых исследователей сельской частной торговли, «ассортимент их значительно шире и богаче, чем у кооперации, и более удовлетворяет потребностям местного населения» [Стариков 1927: 37][147].
К декабрю 1923 года, когда последние уклонисты вновь стали платить за добровольное членство, потребительские кооперативы переросли свой статус аппаратов. Московские чиновники уже не могли просто заставить их появиться или работать по команде. Пока крупные рабочие кооперативы (ЕПО, ЦРК) на протяжении периода НЭПа оставались чрезвычайно бюрократизированными организациями, другие кооперативы, в том числе подавляющее большинство деревенских ассоциаций, возвращались к былому гражданскому духу. Как в первые десятилетия двадцатого века, в 1920-х годах потребительские кооперативы получили широкое распространение в российских деревнях не только потому, что получали распоряжения сверху, и даже главным образом не потому, что их учредители рассчитывали на получение прибылей, а потому, что сельские жители действительно нуждались в товарах. Кооперативы формировались, когда кворум местных жителей решал, что кооператив обеспечит деревню более широким выбором товаров и предложит их по разумным ценам. Тем не менее частичный возврат к дореволюционной организационной структуре, как уже было показано, не помешал существованию двух экономических тенденций, сохранившихся со времен войны, а именно – расширению кооперативного сбыта как в абсолютных, так и в относительных значениях и ухудшению финансового положения кооперативов.
Кроме того, потребительские ассоциации были обременены еще одним проявлением наследия военного коммунизма – подозрениями со стороны большевиков в их «более капиталистической, нежели социалистической» и «менее пролетарской, нежели буржуазной» природе. Долгосрочной задачей советских руководителей было вытеснение кооперативами частной розничной торговли, однако они также хотели, чтобы это произошло на их условиях – то есть на условиях централизованного планирования и контроля. Вне рабочих кооперативов подобного надзора недоставало: сельских потребительских ассоциаций, созданных по государственной инициативе, и сельских представителей компартии было крайне мало. Не обязательно соглашаться с мнением Рабкрина, приписывающим изъяны кооперативной розничной торговли «кулакам, бывшим торговцам и иногда даже священникам», которые якобы захватили контроль над правлениями сельских кооперативов, чтобы представить, что потребительские общества время от времени служили ширмой для частной торговли. В своем исследовании 1923 года Я. А. Яковлев привел в пример один сельский район под Курском. Единственным кооперативным магазином в селе Зуевка, зарегистрированным как часть кооперативной сети (многолавкой), на самом деле управлял «сын купца»; в этом якобы кооперативе не было членов, и он не принимал взносов. Описанное Яковлевым представляется достоверным, поскольку он упоминает, что лавка в Зуевке пользуется успехом и крестьяне положительно оценивают ее владельца: «Человек он для нас полезный» [Яковлев 1923:54–55][148]. Хотя использование кооперативов в качестве налоговых убежищ в большей степени ассоциировалось не с потребительскими ассоциациями, а с производственными артелями (которые, очевидно, играли такую роль в революционный период), несложно найти другие примеры того, что Ю. Ларин назвал лжекооперативами[149]. Тем не менее ни в одном источнике нет указаний на их количество или предположений, что значительная доля потребительских ассоциаций имела мошеннический характер. В стойком недоверии большевиков к кооперативам следует видеть более глубокий мотив: к общественной инициативе те испытывали не меньшую неприязнь, чем к инициативе частной, ориентированной на прибыль.
Учитывая такое отношение, большевики были вынуждены поддерживать хрупкое равновесие. Руководящим принципом НЭПа было использование спонтанных общественных сил и инициативы для консолидации экономики социалистической России. Однако, как стало видно в ситуации с торговыми представителями, этот принцип вступал в конфликт с инерцией бюрократизации, которая определяла «социалистическую» экономическую культуру. Идеи Ленина о кооперативах, изложенные в его поздней значимой статье «О кооперации», выявили эти противоречия и конкретизировали их: статья, опубликованная в мае 1923 года, стала отправной точкой для всех последующих политических дискуссий, посвященных вопросу кооперативов. Еще более явно, чем в 1918 году, Ленин связывал кооперативы с социализмом и настаивал на том, чтобы они сохранили свой традиционный характер как независимые общественные организации с добровольным членством, взносами, выборами и ориентацией на рынок. Однако в то же время он заявлял, что государству следует создать условия для того, чтобы кооперативы продвигали интересы власти: кооперативы следует делать все более централизованными, наблюдать за ними и заставлять работать в рамках плана [Ленин 1958–1965,45: 369–377][150]. Очевидно, что кооперативы занимали промежуточное положение в социалистической экономике.
Одним из результатов этих противоречий, причем имеющим долгосрочные последствия для советской экономической системы, стало возникновение методов контроля. Подходы, принятые в начале 1920-х годов для обеспечения надежности операций в торговом секторе, на протяжении последующих 30 лет фактически оставались неизменными. В число таких подходов, как уже отмечалось ранее, входили широко освещаемые кампании против неправомерных действий в торговле, примечательные показательными судами и жесткими карательными санкциями. Среди них также была и кадровая реорганизация. В заключении своей статьи «О кооперации» Ленин писал, что «выборы» не подразумевают, что власть должна передать кооперативы «буржуазным партиям» – неудивительно, это понятие, учитывая усиливающиеся в начале НЭПа репрессии против членов других российских социалистических партий, теперь распространялось на меньшевиков и социалистов-революционеров (эсеров). Чистки в кооперативах, начавшиеся в период военного коммунизма с выдворения «буржуазных кооператоров» из администраций Центросоюза, проводились в одном месте за другим [Морозов 1969: 184–186; Дмитренко и др. 1978: 167–168; Дудукалов 1978: 94]. Изгнанные эсеры, кулаки и прочие по возможности заменялись назначенными сверху коммунистами, прошедшими недавно организованные курсы по кооперативной торговле. Однако число прошедших эти курсы не успевало за кадровыми потребностями кооперативов. Как и в период Гражданской войны, мобилизация коммунистов в ряды кооперативных управленцев главным образом влияла на кооперативные союзы центрального и республиканского или губернского уровней, хотя даже в деревнях от 15 до 20 % членов кооперативных правлений к 1924 году составляли коммунисты [Морозов 1969: 187; Дмитренко и др. 1978: 167–178][151].
Ситуация с потребительскими кооперативами в период НЭПа была отчасти сродни ситуации декабря 1917 года. В то время они функционировали в рамках видоизмененной рыночной экономики, но уже представляли собой крупные организации, имеющие прочные связи с государственной системой распределения, и, как предупреждал Ленин в проекте своего декрета о потребительских коммунах, к тому времени уже стали уязвимы перед государством. С того момента до середины 1920-х годов, безусловно, утекло много воды и произошло много изменений. Среди них – появление отдельной, особенно покладистой, но при этом и особенно успешной категории потребительских ассоциаций – «рабочих кооперативов»; упадок финансового положения кооперативов; уход Центросоюза от роли центрального координирующего органа (он стал исполнительным органом кооперативов, а позднее – национальным органом по закупкам и распределению потребительских товаров). Уязвимость кооперативов, таким образом, не исчезла. Хотя советские авторы признавали, что в конце 1920-х годов частный сектор вытеснялся кооперативами в гораздо большей степени, чем предприятиями государственной торговли, в 1930-х годах уже кооперативы подвергнутся разграблению со стороны государства.
Государственная торговля, напротив, окончательно оформилась в начале 1920-х: после Гражданской войны она дала начало множеству торговых сетей, которые будут преобладать в советских городах вплоть до 1991 года и позже. Если кооперативы прошли через период упадка с последующим урезанием расходов после объявления НЭПа, то главной тенденцией, характерной для предприятий государственной торговли в эти годы, был количественный рост. Реформы НЭПа привели к тому, что каждый комиссариат, отраслевой орган и центральное учреждение были вынуждены бороться за денежные средства, так же как и кооперативы. Однако, как уже отмечалось, эти учреждения часто обладали реализуемыми активами и находили выход из трудных ситуаций, получая разрешения на торговлю, чтобы распродать эти активы. Комиссариат просвещения, например, вышел из периода Гражданской войны, имея контроль над Государственным издательством (Госиздатом), киноиндустрией, звуковыми записями и школьными принадлежностями; Комиссариат сельского хозяйства распространил свою юрисдикцию на запасы алкоголя и объекты хранения зерна; Компрод организовал мукомольное производство и торговлю всеми видами пищевых продуктов; Комиссариат здравоохранения руководил сетью аптек. Даже Государственный банк, Госбанк, активно торговал потребительскими товарами через 60 своих отделений (в публикации 1923 года Госбанк описывался как «фактически единственная централизованная организация коммерческого типа» [Буринов, Бородлин 1923: 119]). Более того, банк и другие правительственные органы владели контрольным пакетом акций в нескольких квазигосударственных корпорациях, наиболее важной из которых был «Хлебопродукт», крупнейший в России поставщик зерна в 1922–1923 годах [Там же: 107–141].
Зажатые в рамки разрешениями, преследующими такие неэкономические цели, как «регулировать рынок» и «продавать как можно дешевле», государственные учреждения были гораздо эффективнее в оптовой торговле, чем в розничной. Например, в Рязани госучреждения господствовали на оптовом рынке: на них приходилось 88 % выручки от продаж на городской товарной бирже. Крупными игроками были также 12 синдикатов и трестов, представляющих соляную, сахарную, спиртовую, винную, рыбную, полуфабрикатную, спичечную, текстильную, швейную промышленность, производство швейных машин и издательское дело, – в первые несколько лет НЭПа все они уже открыли торговые дома в городе. В то же время госучреждения почти не были напрямую вовлечены в розничную торговлю в провинции: в каждом сельском районе, не имевшем потребительской ассоциации, был один государственный универсальный магазин (который обычно был идентичен магазину рабочего кооператива – ЦРК) и один неспециализированный. На данном этапе НЭПа такое разделение труда соответствовало ожиданиям политического руководства: на XIII съезде партии была единогласно поддержана идея оставить розницу социалистического сектора потребительским кооперативам и сконцентрировать коммерческую деятельность государственных учреждений на более масштабной оптовой торговле [Директивы КПСС и Советского правительства по хозяйственным вопросам 1957, 1: 472; Советское народное хозяйство в 1921–1925 гг. 1960: 450].
Несмотря на это решение, в начале 1920-х годов в розничной торговле появилось два характерных типа государственных коммерческих предприятий. Первым был аналог «Хлебопродукта» в розничной торговле. Отнесенные по классификации к государственной торговле, такие предприятия на самом деле являлись коммерческими корпорациями (паевыми товариществами), в которых госучреждениям принадлежали все или большинство акций. По масштабу они были обычно национальными или общерегиональными и управляли множеством розничных торговых точек в определенной рыночной нише. Одним из примеров является украинская корпорация «Ларек», у которой к концу 1922 года были отделения во всех крупных украинских городах. Как следует из названия, «Ларек» управлял сетью мелких магазинов и киосков, которые, согласно своему уставу, продавали табак, спички, чай, кофе, бакалею и «другие потребительские товары для массового рынка». К концу 1924 года одесское отделение «Ларька» имело 289 торговых точек и закрепило за собой почти четверть объема всей розничной торговли города, в том числе 62 % от всей государственной торговли и, что еще более удивительно, 88 % от «мелкой розницы» – категории, в которой в других городах господствовали частники. Ассортимент «Ларька» был разнообразен: там можно было найти пуговицы, расчески, галстуки и косметику, все традиционные предметы мелкой торговли, но также и текстильные и кожевенные изделия, а в 1925 году «Ларек» стал крупнейшим в городе розничным продавцом фруктов и овощей. Эта чрезвычайно успешная корпорация опровергает представление о том, что государственные предприятия по определению были неэффективны и неприбыльны. В период НЭПа торговые предприятия государственного сектора вынуждены были работать на коммерческой основе; и хотя «Ларек» критиковали за сбыт товаров частным поставщикам или за сомнительное качество фруктов, которые там продавались, он также продемонстрировал, что умело захватывает и расширяет свою долю рынка. «Ларек» оставался крупным розничным продавцом по меньшей мере на протяжении 1930-х годов[152].
Вторая и в большинстве регионов страны менее успешная разновидность государственной розничной торговли была организована на губернском уровне торговым отделом (торготделом, или торгфинотделом) губернских совнархозов (губсовнархозов). В ее случае негативную роль часто играло наследие военного коммунизма: подобно кооперативам, в 1921–1922 годах предприятия губернской правительственной торговли пережили кризис, связанный с тем, что центральное правительство отозвало субсидии и поставки. Крупные активы совнархозов (торговые помещения, «муниципализированные» и «национализированные» с 1918 по 1920 год) отчаянно нуждались в ремонте; более того, совнархозы не имели опыта в получении товаров на контрактной основе и в управлении магазинами с учетом итоговой прибыли. Хорошим примером служит Курторг – торговое представительство, учрежденное Курским губернским совнархозом. Когда торговый отдел начал сдавать в аренду площади национализированных магазинов, он зарезервировал за Курторгом семь самых лучших в центре Курска и по одному в каждом административном центре. Некоторые из них уже занимали тресты и синдикаты, которые пришли сюда в период Гражданской войны, и в таких случаях торговый отдел просто позволял Курторгу их захватывать и давал распоряжение, чтобы работники магазинов сохраняли свои места. Привычки Гражданской войны было трудно искоренить; но Курторг смог отреагировать на новые экономические условия, разместив представительства в четырех городах за пределами губернии и предложив торговым агентам в магазинах малых городов долю в их выручке[153].
Несмотря на примеры столь успешной коммерческой ориентации, деловая активность губернии развивалась неуверенно. Казалось, Курторг обладает даром приобретать товары, которые никому не будут нужны, – отчасти потому, что местные производители, с которыми легче было заключить договор на поставку, производили именно такую некачественную продукцию. Самой серьезной ошибкой Курторга стала закупка примерно двухсот пар обуви, которые приходили в негодное состояние за две недели, потому что подошвы были сделаны из картона. Это привело к распространению «самых невыгодных слухов», которые «подрывали престиж» и «набрасывали тень… на общую деятельность всего государственного учреждения и лиц, стоящих во главе его»[154]. Хотя недостатки снабжения редко бывали настолько абсурдными, они все же регулярно обнаруживались. Безнадежно убыточные сельские магазины Курторга постоянной критиковались на правительственных совещаниях за то, что запасались только дорогими и ненужными товарами, в то время как даже крупные магазины губернской столицы либо пустовали, либо не располагали существенным набором потребительских товаров, таких как ткани, женская одежда или льняные изделия, или – что еще чаще – предлагали подборку «случайного характера», то есть разношерстные товары, которые Курторг недавно приобрел. Эта слабость магазинов Курторга привела к тому, что в 1923 году розничные продажи в губернии составляли на 74 % ниже уровня 1900 года [Труды ЦСУ 8 (4): 284]. В 1922–1923 годах новые губернские торговые бюро (губторги) процветали, как правило, только в Москве, Петрограде и богатых ресурсами сибирских губерниях [Дудукалов 1978:45–49]. Тем не менее губторги и муниципальные горторги были довольно стойкими: несмотря на то что в начале 1930-х они были теснее связаны с центральным торговым комиссариатом, им удалось пережить НЭП.
Для восстановления торговли губернским органам самоуправления и кооперативам оставалось уповать лишь на местные ресурсы и кадры, и в период с 1921 по 1923 год они испытывали трудности. Как бы то ни было, крупный социалистический сектор не давал просто вернуться к довоенной торговой модели в неменьшей степени, чем проблемы рынка после семи лет войны, голода и коллапса промышленности. Военный коммунизм оставил отпечаток не только на российской культуре обмена (бюрократической в социалистическом секторе, беспринципной и ориентированной на выживание в частной торговле), но также стал причиной возникновения большого количества учреждений и организаций, вовлеченных в распределение товаров: ЕПО, ЦРК, торготделов и трестов. Более того, Гражданская война оказалась лишь началом того, что биологи могли бы описать как всплеск чрезвычайного эволюционного творчества. В начале 1920-х годов, по мере того как госучреждения на всех уровнях вынуждены были приспосабливаться к экономическому ландшафту НЭПа, множились новые формы и организации социалистической торговли. Любопытно, что в свете дальнейшего исчезновения этих условий организационные формы, появившиеся в начале периода НЭПа, очень часто представляли собой «кроновые виды» – не тупиковые ветви эволюции, а сущности, имеющие кластер связанных с ними видов и обладающие значительной выносливостью. От аптек, открытых Комиссариатом здравоохранения, до сетей магазинов под управлением губторгов – многие государственные торговые предприятия времен НЭПа были живы и здоровы и шесть десятков лет спустя. Однако это не относилось к кооперативам, которые в сталинские годы заставили эволюционировать вновь.
Заключение
Настоящая глава началась с метафоры, позаимствованной из механики – изобретения, – и закончилась метофорой из естественной истории – эволюции. Этот сдвиг в терминологии был сделан с целью подчеркнуть серьезное изменение, произошедшее в Советской России в период, когда социальная революция и Гражданская война уступили место восстановлению и обеспечили малую толику социального спокойствия. Военный коммунизм – закрепленный законом экономический уклад революционного периода – проистекал отчасти из неизбежных лишений, но прежде всего он стал результатом сознательных политических решений. С наступлением НЭПа социалистическую экономику отпустили в свободное плавание ее же создатели: спонтанные общественные силы теперь могли, по выражению большевиков, стихийно реагировать на меняющиеся рыночные условия. Если новые формы социалистического распределения революционного периода (ЕПО, продкомы и т. д.) были изобретены советскими руководителями на самом верху, то формы периода НЭПа опирались на намного более широкий набор общественных, политических и экономических акторов. Социалистической экономикой уже не управляла единая политическая воля.
Трактовка социализма как «изобретения» проистекает как от идеологически мотивированного, так и от стихийного изводов русской революционной политики. Очевидно, что Ленин, излагавший в декабре 1917 года свои мысли о потребительских коммунах, имел представление о том, как должно быть организовано социалистическое распределение; однако нельзя сказать, что он настойчиво следовал этому представлению в последующие годы. Скорее, он и его сподвижники реагировали на предполагаемые краткосрочные возможности и ограничения, идя на частичные компромиссы, совершая резкие повороты и вводя новшества, при этом все время придерживаясь изначальной повестки в среднесрочной или долгосрочной перспективах. Поэтому изобретение социализма предполагало довольно скорое определение основных задач социалистической экономики, что, впрочем, не мешало советским руководителям импровизировать в поисках форм и механизмов, которые могли бы их воплотить. Такая импровизация со стороны продолжалась весь ранний советский период, будь то эксперимент с безденежным распределением и учетом в 1920–1921 годах или лицензирование правительственных корпораций в 1921–1922 годах.
Руководящим принципом, лежащим в основе большинства мер экономической политики периода Гражданской войны, была централизация. Мной эта тенденция была описана в двух аспектах: во-первых, как рациональная попытка обеспечить использование дефицитных ресурсов в соответствии с приоритетами большевиков и их представлением о потребностях; во-вторых, как вид личной убежденности руководства в ценности централизованного принятия решений, – убежденности, которая выходила за рамки свидетельств о действительных преимуществах и недостатках и была к ним невосприимчива. Следуя словам пары проницательных комментаторов 1920-х годов, мной было сделано предположение о том, что когда прагматичные аргументы в пользу централизации и бюрократизации пересматривались, они все еще продолжали оставаться в виде психологического и идеологического осадка. Политические игроки высокого уровня, чья вера в справедливость таких устоев была закреплена участием в победах революционного режима, в борьбе с его трудностями и в его преступлениях, не стремились отказываться от идеи связать социализм с государственным бюрократическим управлением. Эта инерция бюрократизации была источником трений в период НЭПа, поскольку официальная политика шла в другом направлении.
В более низких эшелонах структуры советской власти прагматическая, идеологическая и психологическая приверженности бюрократизированной системе часто закалялись под воздействием давления и инерции работы внутри подобной системы. Что особенно важно, «командная экономика» военного коммунизма формировалась не в вакууме, а в контексте чрезвычайной нехватки ресурсов, с одной стороны, и жестокого государственного террора – с другой. Угрозы репрессий заставляли многих большевистских функционеров вести себя осторожно: подчиняться вышестоящим чиновникам-бюрократам даже в пустяковых вопросах; занимать выжидательную позицию, наблюдая, какие ресурсы сами по себе поставлялись через бюрократическую систему снабжения; по большей части воздерживаться от проявления инициативы, предпочитая ей составление отчетов. Этот поведенческий и организационный синдром, выявленный и изобличенный в первые месяцы после захвата большевиками власти как особая патология социализма, не мог быть исцелен, пока его продолжал подпитывать военный коммунизм. Даже после 1921 года власть продолжала опираться на репрессии, что способствовало закреплению бюрократизма, который, в свою очередь, препятствовал реорганизации торговли в социалистическом секторе.
Бюрократизм также не был единственной поведенческой адаптацией к политике большевиков. Если бюрократизм стал отличительной особенностью зарождающейся социалистической экономической и политической культуры, то такой же ее особенностью стала и «собственническая психология» – синдром, диаметрально противоположный склонности к бумажной волоките. Многие большевистские функционеры реагировали на бюрократизацию экономики, не пассивно ожидая указаний сверху, а активно запасая ресурсы, добиваясь у начальства особых привилегий, подкупая поставщиков и идя на риски. Благодаря этим методам они иногда могли поддерживать работу своего конкретного национализированного предприятия, пусть даже и ценой перенаправления дефицитных ресурсов от других, более острых нужд. Как и бюрократизм, этот «институциональный эгоизм» оказался структурным изъяном социалистической экономики, который не предвидели ее архитекторы. Конечно, он больше подходил для рыночной конъюнктуры, сложившейся после 1921 года, чем для военного коммунизма, но все же он неизбежно столкнулся с бюрократическим осадком, выпавшим в верхних эшелонах государства.
Смогли ли большевики «научиться торговать»? К этому вопросу мы вернемся в следующих главах, но применительно к восстановительному периоду, который продлился с 1921 по 1925 год, свидетельства неоднозначны. С социалистическим сектором связаны некоторые успешные примеры, такие как «Ларек» и «Хлебопродукт», но природа и методы работы этих предприятий вызывали смешанные чувства у социалистов старой закалки. Как писал А. 3. Гольцман в предисловии к одной из многочисленных аналитических работ, посвященных частному сектору периода НЭПа,
[Государственные коммерческие предприятия] зачастую сливались с частнокапиталистическими формами. Так, например, форма акционерных обществ присуща как частнокапиталистическому объединению капиталов в СССР, так и мобилизации государственных капиталов; наем и увольнение рабочей силы с внешней стороны одинаковы в частных и государственных предприятиях; обмен продукцией между различными государственными предприятиями происходит в форме купли-продажи товаров и т. д. По форме деятельность социалистически организованных предприятий трудно еще отличима в этот период от частнокапиталистических. В нэповской тьме все кошки серы (Предисловие А. 3. Гольцмана к [Мингулин 1927:11])[155].
В таком неоднозначном контексте недоверие большевиков к торговле – результат сочетания идеологии дореволюционного кооперативного движения, марксистского революционного движения, а также практик «спекулятивных» рынков времен Гражданской войны – стало приложением к экономическим институтам, государственной и кооперативной торговле. Наказания, чистки, мобилизация коммунистов, политическое и профессиональное обучение стали стандартными методами противостояния антисоциалистическим тенденциям, присущим коммерческой деятельности. При таком тяжелом наследии недоверия неудивительно, что утопическая мечта о социализме без торговли вновь заявит о себе менее чем через десятилетие после того, как она была объявлена фантазией и ошибкой.