Социальная история советской торговли. Торговая политика, розничная торговля и потребление (1917–1953 гг.) — страница 9 из 21

Основой бюрократического командования является бедность общества предметами потребления с вытекающей отсюда борьбой всех против всех. Когда в магазине товаров достаточно, покупатели могут приходить, когда хотят. Когда товаров мало, покупатели вынуждены становиться в очередь. Когда очередь очень длинна, необходимо поставить полицейского для охраны порядка. Таков исходный пункт власти советской бюрократии. Она «знает», кому давать, а кто должен подождать.

Лев Троцкий. Преданная революция (1936)

Глава четвертаяВозрождение военного коммунизма

Во второй половине 1920-х годов хрупкий компромисс между бюрократическим и рыночным подходами к торговле рухнул. Лавочники-частники бежали с рынка или изгонялись силой, оставляя зияющие дыры в структуре торговли. Пока коллективизация ввергала сельскую местность в пучину хаоса – фактически новой гражданской войны, голод вернулся в Южную Украину, откуда перекинулся на другие регионы. Ухудшение экономической и социальной обстановки, углубление продовольственного кризиса и исчезновение частных предпринимателей заставило государственных и кооперативных торговцев менять графики работы, методы, отношения с центральной администрацией и запасы. К 1930 году НЭП потерял свою актуальность в сфере торговли.

Традиционные оценки решения Сталина о сворачивании НЭПа подчеркивали приоритет индустриализации. Согласно этим оценкам, необходимость выхода за рамки дореволюционной промышленной инфраструктуры, угроза войны (которая в 1927 году казалась неотвратимой) и консолидация личной власти Сталина привели к тому, что в 1928 году власти приняли «левую» программу широкомасштабной индустриализации. Для ее финансирования решили использовать сельскохозяйственный сектор, который производил большую часть экспортных товаров Советского Союза. Крестьян принуждали продавать зерно по ценам ниже рыночных, и после двух лет все более интенсивных, принудительных и безуспешных заготовительных «кампаний» в 1927 и 1928 годах Сталин принял радикальную двунаправленную стратегию. Во-первых, крестьян заставили вступать в коллективные хозяйства, чтобы сделать их более сговорчивыми и в то же время обеспечить производительность за счет размаха этого предприятия. Во-вторых, были закрыты альтернативные пути сбыта крестьянами сельхозпродукции и покупки промышленных товаров. По мере усиления действия антирыночных реформ произошло переплетение противодействующих факторов: потрясения, происходящие с каждым новым вмешательством государства в рынок, требовали дальнейшей реструктуризации бюрократических принципов, что, в свою очередь, подливало масла в огонь революционных стремлений коммунистов. К концу десятилетия начало казаться, что политика интеграции крестьян в экономику исключительно на «социалистических» условиях выполнима. Сталин и его соратники стремились одним революционным усилием покончить с двумя российскими бедами: «частным капиталом» и «отсталостью»[219].

Представление о переходе от эволюционного экономического восстановления к революционной реконструкции, то есть от «большевизма» к «сталинизму», до сих пор по большому счету убедительно. Что касается торговли, принудительное устранение частных магазинов в период с 1928 по 1931 год, несомненно, следует трактовать в более широком контексте экономических и социальных потрясений. Необходимо отметить, что торговая политика двигалась в направлении коренного пересмотра НЭПа еще до того, как частная торговля была сметена вихрем революционной реконструкции в конце десятилетия. Ухватившись за маркетизацию 1921 года как за спасательный круг, советские лидеры держались за нее только до тех пор, пока она была необходима, чтобы оставаться на плаву. Частные предприниматели вынуждены были постоянно доказывать свою пользу социалистической системе, в то время как власти оставляли за собой право менять условия предпринимательской деятельности в случае изменения обстоятельств или приоритетов. Как уже было отмечено, власти начали пользоваться этим правом еще в 1923 году, когда из-за кризиса ценовых ножниц представителям администрации пришлось вмешаться в процессы ценообразования и организации снабжения. Во второй половине десятилетия хронический дефицит товаров заставил последних сталинистов отказаться от следования НЭПу и ускорил коренное переосмысление роли частной торговли в экономике. К 1928–1929 годам, когда пятилетний план, казалось, возродил надежду на совершение социалистической революции в производственных отношениях, экономические власти с энтузиазмом представляли себе торговый сектор «без капиталистов – малых и больших», как позднее писал Сталин [Сталин 1952–1953, 13: 203].

От такого наступления на «капиталистов» пострадал в первую очередь рынок, или, другими словами, экономические механизмы общественного распределения ресурсов, товаров и затрат. Сокращение объемов продаж частного сектора в конце 1920-х годов и в особенности все меньшая роль частной торговли в потреблении рабочего класса заставили представителей власти поверить, что можно обойтись и без «частников» – однако альтернатив им, помимо централизации и бюрократизации, у Сталина было не много, а эти методы были опробованы и признаны непригодными еще в период с 1918 по 1921 год. Экономическая политика конца 1920-х годов была пронизана новой риторикой планирования, но при этом на практике реконструкция торговли означала возвращение к прежним инструментам бюрократического распределения. Была значительно расширена политика контроля цен, крестьянам был снова навязан «товарообмен» вместо обмена сельхозпродукции на рыночные эквиваленты, а для распределения продовольственных и промышленных товаров в городской местности был восстановлен «классовый паек». Даже в кооперативах, которые служили основой социалистической торговли в период НЭПа, произошла серия увольнений избранных ранее руководителей, а сами кооперативы подчинили государственным органам в рамках бюрократической системы. Символом этих изменений (сопровождавшихся также усилением репрессий, напоминавших репрессии революционного периода) стало включение Народного комиссариата внешней и внутренней торговли (Наркомторга) в состав нового органа – Народного комиссариата снабжения (Наркомснаба), который стал реинкарнацией могущественного Народного комиссариата продовольствия времен Гражданской войны.

В данной главе рассматривается движение соратников Сталина по пути переустройства торговли. Я выдвигаю аргумент о том, что в данном случае кризис снова стал причиной экономического радикализма, особенно когда восприятие кризиса политиками затронуло важнейшую сферу продовольственного снабжения. И снова «чрезвычайные меры» довели социалистическую экономику до такой степени централизации, которая не была по большому счету ни жизнеспособной, ни желаемой. Руководителям заводов и другим представителям советской власти на местах снова приходилось всеми правдами и неправдами снабжать рынок потребительскими и промышленными товарами в достаточном объеме, чтобы сохранить свое «маленькое дело» [Рыков 1990:136]. Наконец, как мы увидим в последней части этой главы, «огосударствление» экономики привело к возрождению уличной торговли, поскольку дефицит товаров и резкое сокращение количества магазинов вынудило граждан добывать средства для оплаты покупок на полулегальных базарах.

НЭП, взгляд снаружи: торговая политика в тени товарного голода

Кризис ценовых ножниц, происходивший с 1922 по 1924 год, был кризисом стагнации и инфляции: высокие цены на промышленные товары ослабляли спрос, что привело к снижению сельскохозяйственной производительности и поставило под угрозу банкротства фабрики социалистического сектора. Этот эпизод станет уникальным для всей советской истории. С середины 1924 года характерной трудностью советской экономики стала не сложность реализации промышленных товаров, а постоянный дефицит этих товаров по преобладающим регулируемым ценам. Нехватка потребительских товаров привела к разрушению центральной идеи, лежащей в основе концепции использования государством частного сектора и, соответственно, торговой политики периода НЭПа, а именно – убежденности в том, что частные предприниматели могут внести свой вклад в дело строительства социализма. Хотя принцип использования частного сектора не был отвергнут полностью, переоценка его полезности означала, что он отныне перестал сдерживать естественное стремление Коммунистической партии подавлять частных торговцев. Это способствовало сдвигу левых взглядов, согласно которым частное предпринимательство должно было быть полностью искоренено, в сторону политического мейнстрима. История советской торговой политики после 1926–1927 годов – это история постоянно усиливающейся войны против частной торговли даже в большей степени, чем было принято считать ранее.

Самые заметные изменения происходили на рынке хлопчатобумажной ткани – хрестоматийно дефицитного товара в середине 1920-х годов (и, разумеется, на протяжении следующих 25 лет). В обществе, в котором у каждой второй городской семьи была швейная машинка, а большая часть предметов гардероба шилась дома или заказывалась у портного, хлопчатобумажная ткань была самой важной статьей расходов на одежду. Только на оборот текстиля приходилась треть частной торговли в 1924–1925 годах и 12 % розничных продаж социалистического сектора в 1928 году [Banerji 1997: 108; Советская торговля. Статистический сборник 1956:46][220]. Поэтому неудивительно, что, когда текстильные синдикаты и государственные оптовики начали сокращать продажи ткани частным предпринимателям в 1923–1924 годах, торговцы делали все возможное, чтобы добыть необходимые поставки через альтернативные каналы. Одним из источников таких поставок были кустари, которые ткали разные виды грубой ткани на ручных ткацких станках и продавали их крестьянам. Однако так как частные торговцы в основном работали в больших и малых городах, они были чрезвычайно заинтересованы в получении именно фабричных тканей, которые предпочитали городские жители. Государственные розничные торговые точки, особенно в Москве – центре текстильной промышленности, – постепенно отвоевывали у частного сектора рынок оптовых продаж. Согласно серии исследований, проведенных с 1924 по 1926 год, у столичных частных торговцев был более обширный запас тканей, чем у небольших розничных магазинов, принадлежащих государственным и кооперативным сетям, однако ткань хранилась исключительно небольшими отрезами от трех до десяти метров. Несомненно, такие отрезы покупались в социалистических розничных магазинах. К лету 1925 года, когда из-за хронического дефицита текстильных товаров впервые прозвучал термин товарный голод, частные торговцы на регулярной основе платили своим агентам за отслеживание поставок в государственные и кооперативные магазины и за то, чтобы те стояли в очередях за товарами, когда происходил завоз. Очереди формировались практически сиюминутно, и в зависимости от длины очереди ткань продавали отрезами по три, пять или десять метров. Крупные частные предприниматели могли нанимать целую толпу инвалидов, которая занимала для них места в очередях, а мелкие торговцы сами стояли в очереди по несколько раз, после чего отвозили приобретенные товары на базар. Для снабжения торговцев в губерниях появились целые фирмы «специалистов по очередям», которые занимались пересылкой товаров. Стоит отметить, что, как известно, в государственных магазинах приобретали товары и кооперативы, однако именно закупки частных торговцев к 1926 году «несомненно, приобрели массовый характер»[221].

Яркой демонстрацией всей сложности сочетания рыночной экономики с контролируемыми оптовыми ценами служит термин очередничество, придуманный критиками этого явления. Рост зарплат в городах (после урожая 1925 года и роста доходов в сельской местности) без соответствующего расширения текстильного производства или импорта привел к тому, что рынок мог поддерживать только довольно высокие розничные цены. Поэтому частные торговцы могли окупить свои затраты на специалистов по очередям так же, как социалистические торговые организации постоянно возмещали свои затраты на найм «представителей». На самом деле агентов частного сектора, нанимаемых для выстаивания в очередях, во многом обвиняли в том же, в чем и торговых представителей предприятий социалистического сектора: из-за них росли трансакционные издержки, они отнимали у общества время и рабочую силу, способствовали перебоям в снабжении и подрывали нормы гражданской нравственности, занимаясь подкупом охраны магазинов и грузов. Цены на текстиль в частном секторе вскоре значительно превысили цены в государственных и кооперативных магазинах [Малафеев 1964: 40][222]. Рассматривая эти изменения с рационализаторской точки зрения, можно понять, почему очередничество вызывало натиск со стороны советских властей.

Подчеркивая пользу частной торговли, Ленин явно не имел в виду пользу от специалистов-очередников. Даже В. В. Новожилов, в те годы – главный борец за рыночное ценообразование и конкуренцию, в 1926 году называл доходы частных торговцев текстилем «неосновательными» и «спекулятивными» [Новожилов 1926: 78]. Большинство членов советских политических кругов были менее сдержанны в выражениях как на публике, так и на закрытых правительственных совещаниях. Работы о «частном капитале» и «частной торговле», публиковавшиеся с 1927 года, рисовали предпринимателей подозрительными, преступными личностями – проворными в вопросах получения «легких денег», но также паразитирующими и коррумпированными[223]. Неудивительно, что правительство удвоило свои усилия, чтобы ограничить возможность покупать и продавать текстиль, пряжу и нити только предприятиями социалистического сектора; разумеется, для частных торговцев приобретение заводского текстиля теперь стало еще сложнее и дороже. Многие торговцы были вынуждены закрыть свое дело, в то время как другие присоединялись к очередям за товарами. Уже в 1926–1927 году закрытие 60 частных текстильных магазинов в Ростове заставило главу торгового отделения Рабкрина (Рабоче-крестьянской инспекции, радикально настроенного государственного инспектората) задуматься о «невероятно интересном явлении полного устранения частников с текстильного рынка». Из-за недостатка товаров заводского производства в Саратове, Свердловске, Харькове, Тифлисе и Днепропетровске разорялись частные текстильные магазины[224]. Те перекупщики текстиля, которые не хотели закрывать свое дело, должны были демонстрировать на крайне невыгодных условиях свою «полезность» социалистической экономике. К концу 1927 года «многие частники» дали понять представителям инспектората, что они «с радостью подпишут контракт с Комиссариатом торговли» и обязуются продавать текстиль по цене ниже, чем в кооперативных и государственных магазинах. Действительно, шесть из семи торговцев из моей базы данных, продолжавших работать в 1927 году, перешли на подобные договорные отношения в своей коммерческой деятельности [Там же][225]. Несмотря на подобные договоренности, доля текстиля в объеме розничных продаж частного сектора упала с 30 % в 1923–1924 годах до 5 % в 1928–1929 годах[226].

Очередников и их нанимателей в 1928 году начали привлекать к уголовной ответственности и арестовывать, однако в то же время сохранялись условия, которые привели к появлению очередничества[227]. Даже в 1930 году, когда распределение текстиля в социалистическом секторе уже регулировалось карточками, а большинство частных магазинов было закрыто, очередничество все еще подпитывало то, что оставалось от частного рынка. В феврале 1930 года нарком финансов РСФСР В. Н. Яковлева направила тайную записку в Политбюро, где пояснила, что ситуация на текстильном рынке практически не улучшилась:

…в торговле продуктами промышленности частный капитал почти совершенно перестал выполнять какие-либо полезные функции. Его деятельность начинается с злоупотребления и преступления и результатом своим имеет понижение реальной заработной платы рабочего, поскольку он (капиталист. – Дж. X.) вздувает цены на дефицитные товары. Особенно ярко это выявляется на примере торговли текстильными товарами. Обследования налоговых инспекторов показывают, что в частных лавках почти нет товаров в кусках, он по преимуществу в мелких отрезках. Следовательно, текстильный товар в лавку частного торговца попадает в результате скупки мануфактуры, полученной по карточкам, в порядке спекуляции и создания очередей в государственных] и кооперативных] магазинах. В частной же лавке он продавался по тройным и выше ценам. То же можно сказать о большинстве товаров галантерейной торговли (катушки, иголки и проч.). Та же часть товаров, кот[орая] по текстилю и ряду товаров галантереи поступает в частные лавки не в порядке спекуляции талонами, добывается частником из государственных] и кооперативных] магазинов незаконным порядком, ибо частных фабрик по этим товарам у нас нет. Можно смело сказать, что лишь незначительная] часть частной торговли промтоварами получается частником от кустаря и из мелкой частной пром[ышленности]. Преобладающая часть попадает к нему в незаконном порядке[228].

Описания Яковлевой методов, используемых торговцами текстилем, может, и повторяли обвинения, звучавшие на протяжении предыдущих пяти лет, однако ее вывод отражал измененный баланс сил в экономике в период, когда реконструкция шла полным ходом. В прошлом цель ограничивалась «контролем» частного капитала, теперь же нарком предлагала, чтобы новая политика учитывала «характер деятельности частного капитала», так же как и «его значительную долю в совокупных продажах», и стремилась обеспечить «полную ликвидацию частного капитала». Ее рекомендация была простой: «…в области торговли промтоварами частная торговля может быть запрещена законодательным путем»[229].

Дефицит заставил властей сбросить маску терпимости, определявшую их взаимоотношения с частной торговлей, обнажив прятавшееся под ней глубоко укорененное недоверие. Особенно поразительно, что руководитель главного финансового органа страны настаивала на «бесполезности» огромного класса частных предпринимателей, когда самой очевидной пользой, которую они приносили, были уплачиваемые ими налоги. В 1926–1927 годах частные торговцы составляли 1,2 % экономически активного населения, зарабатывали 4 % национального дохода, и на их долю приходилось примерно 9 % прямых налоговых поступлений, получаемых центральным правительством. Учитывая несколько классовых пошлин, одноразовые сборы и непрямые налоги, частные предприниматели в некоторых регионах финансировали до двух третей губернских и муниципальных бюджетов [Ball 1987: 68–69, 73–75; Banerji 1997: 210–211]. Ликвидация «торговой буржуазии» означала, что доходы, ранее получаемые от этого класса, необходимо было возместить с помощью «категорий рабочих», в то время как индустриализация поглощала государственные средства в беспрецедентных масштабах. Однако контраргументом против той пользы, которую частная торговля приносила своими налогами, все чаще служили свидетельства ее «паразитарного» характера. Приметность представителей частных предпринимателей в очередях за текстильными и другими товарами; статусное потребление небольшой прослойки богатых нэпманов, концентрация которых в Москве делала их очень заметными; а также высокие цены в частных магазинах привели к пересмотру властями их полезности для социалистической экономики[230]. В период с 1927 по 1930 год, как ранее в 1918 году, усилия частных торговцев по извлечению прибыли во все более рискованных условиях дефицита, снижения цен и растущих налогов казались политикам, имеющим предубеждения по отношению к коммерческой деятельности, причиной экономических сбоев, а не их симптомом.

При всем переполохе вокруг рынка текстиля, он оставался одним из самых централизованных сегментов потребительской экономики. Хотя власти еще все заботило то, что через руки частных торговцев проходит даже минимальная доля заводской текстильной продукции, состояние рынка тканей тем не менее поддерживало их уверенность в том, что социалистический сектор занимает «командные высоты» экономики. Менее централизованные секторы экономики, особенно рынки сельскохозяйственной продукции и сырья, не давали чиновникам подобных поводов для самоуспокоения. Одно дело – осуществлять государственный контроль рынка, имея дело с национализированными заводами, и совсем другое – с отдельными крестьянами, которые сами поставляли товары. Читатель помнит, что именно сельскохозяйственные товары (зерно, мясо, фрукты, пиломатериалы, кожа, рыба и вино) обеспечивали и обогащали самых крупных частных предпринимателей периода НЭПа. Частные торговцы на этих рынках конкурировали с социалистическими, так как были в состоянии заключать сделки на более выгодных условиях, чем считали приемлемым советские политики. В итоге закупщикам для социалистического сектора приходилось либо идти навстречу ожиданиям крестьян, предлагая не меньше, чем их конкуренты из частного сектора, либо прибегать к принуждению – подходу все более привлекательному в контексте стремительного роста затрат на снабжение. Хотя рынки этих товаров и значительно отличались от текстильного, здесь идея полезности частного предпринимательства также пострадала из-за товарного голода второй половины десятилетия. Очередным поворотным моментом стал 1926/1927 налоговый год, когда советскую политику по отношению к частной торговле снова стала определять возобновившаяся классовая война.

Самой явной демонстрацией этих изменений является рынок кожаных изделий, на котором на протяжении большей части периода НЭПа важнейшую роль играли частные торговцы. Кустари производили до 80 % обуви и кожаных изделий, продавая их как через кооперативы, так и – в большей степени – через собственные мастерские или частные лавки. На рынке обуви количество частных торговых предприятий по отношению к магазинам социалистического сектора составляло шестнадцать к одному, и на них приходилось 68 % объема продаж всей обуви [Внутренняя торговля СССР за 1924/1925-1925/1926 годы… 1928:39][231]. В то время как горожане отвергали ткани кустарного производства в пользу промышленного текстиля, проведенные в Москве и Харькове в середине 1920-х годов опросы показали, что обувь потребители, напротив, предпочитали покупать кустарного производства. Товары сапожников были практичными и недорогими по сравнению с обувью «праздного» стиля, которую производил крупнейший советский завод «Скороход» [Banerji 1997: 111][232].

Частные торговцы занимали удобное положение посредников между крестьянами-поставщиками кожсырья и большим числом кустарей-дубильщиков и обувщиков. В 1925/1926 году Всесоюзный кожевенный синдикат едва контролировал половину оборота кожсырья, при этом на долю частников, которые чаще всего торговали в малых масштабах в одном регионе, приходилось 46 % [Лиманов 1927: 50, 55]. То, что произошло на кожевенном рынке в следующие несколько лет, отражало общую тенденцию всех сфер крестьянского производства. Ради сохранения своих командных высот (это понятие охватывало крупнейшие сырьевые рынки, а также крупномасштабное производство) власти аннулировали арендные контракты кожевенных заводов и удвоили свои усилия по монополизации того, что они называли заготовками, то есть первичных закупок кожсырья. Крестьян принуждали подписывать соглашения, по которым они должны были продавать Всесоюзному кожевенному синдикату определенный объем кожсырья по установленной цене[233]. Однако в контексте усиливающегося дефицита текстиля, металлических изделий и других товаров первой необходимости назначенные правительством низкие цены снижали стимул крестьян продавать свое сырье. Последовал дефицит. В конечном итоге попытки государства монополизировать рынок кожевенного сырья возымели обратный эффект: смягчая условия сделок так, чтобы пробудить интерес крестьян, частные торговцы сумели захватить даже большую долю рынка, чем имели раньше.

В последнее время обнаруживается все больше информации о последовавших за этим правительственным фиаско репрессиях против торговцев кожей. Согласно недавно опубликованным документам, ОГПУ провело свою первую «операцию» против частных торговцев кожевенного рынка с ноября 1926 по май 1927 года [Трагедия советской деревни 1999–2000, 1: 86–88]. В Ленинграде эта операция спровоцировала «крупные аресты среди торговцев кожевенными изделиями» и последующую ликвидацию пяти компаний[234]. Хотя подобный поворот событий был признан успешным (кожевенный синдикат впоследствии перевыполнил план заготовок на 5 %), он не помешал «частному капиталу» возобновить свою деятельность «под личиной спекулянтов/перекупщиков» следующей осенью. Частные торговцы снова платили за кожсырье на 50-100 % больше, чем государство, «подрывая возможность Всесоюзного кожевенного синдиката выполнить свою программу заготовок» [Тамже: 86–88; 100–102]. В связи с этим в сентябре экономическое управление ОГПУ приказало местным правоохранительным органам начать «детальное и всестороннее исследование материалов, касающихся рынка кожевенного сырья» с целью установить личности частных забойщиков, торговцев кожсырьем, дубильщиков, торговцев дубленой шкурой, продавцов разных кожевенных продуктов и их представителей, а также частных лавочников, в ассортименте которых были кожевенные изделия. В список были включены даже продавцы химических солей, используемых при дублении кожи [Там же: 86–88]. Вооружившись списком имен, экономическое управление предложило Высшему совету народного хозяйства (ВСНХ) провести еще одну, более масштабную операцию. ВСНХ ее одобрил, но направил предложение в Совнарком. К концу апреля 1928 года в ходе первых «массовых операций» сталинской эпохи было арестовано в качестве «спекулянтов и антисоветских элементов» 2964 «частника», занятых на кожевенном рынке[235].

По поводу этого инцидента можно сделать несколько замечаний. В том, что касается принятия бюрократических решений, данный эпизод представляет ОГПУ как активного участника развития экономической и социальной политики в 1926–1927 годах. ОГПУ подготовило эту операцию по собственной инициативе, предложив ее проведение традиционным руководящим органам только после составления списка имен. Кроме того, решение реализовать эту операцию было принято не в партийной части структуры власти, а в высших кругах правительства. Оно открыто обсуждалось на расширенном совещании коллегии Совнаркома (несколько месяцев спустя, отвечая на вопрос об этом совещании, секретарь Рыкова в основном вспоминала пламенную речь А. Д. Цюрупы, выступившего против этого предложения), хотя Рыков предпочел не выносить вопрос на голосование. Это собрание показало, что методы ОГПУ всем были известны и в необходимости разъяснять их вслух никто не нуждался. В записке заместителя председателя ВСНХ Н. Б. Эйсмонта, открывшего обсуждение в Совнаркоме, подробности совещания описаны неоднозначно:

ГПУ разработало и подготовилось к «операции» в отношение частников-заготовит[елей] кожсырья. Положение на рынке таково, что ВСНХ и мы одобрили эту «операцию», но ее необходимо провести крайне осторожно, без лишнего шума, без больших арестов и по согласованию [с] местными парткомами. Все это ГПУ предусматривает. Но без Вашего ведома пойти на это нельзя[236].

Наконец, чиновники (и секретарь Рыкова, которая сохранила записку «на всякий случай») прекрасно знали, что предложенная операция противоречит советским законам. Это знание не помешало А. И. Микояну надавить на Рыкова в телефонном разговоре, чтобы тот принял положительное решение, как не помешало самому Рыкову принять это решение, несмотря на протесты Цюрупы[237].

Если не принимать во внимание внутрипартийные интриги, репрессии против частных торговцев кожевенной продукцией поднимают принципиальные вопросы о советской экономической политике в период с 1926 по 1928 год. В 1924 году политики продвигали потребительский спрос как двигатель роста. Почему же они не интерпретировали высокие цены на заготовки кожи (или зерна, или льна, или древесины, или яиц) как механизм увеличения доходов крестьян и, соответственно, стимул для потребительского спроса? Почему эти цены также не рассматривались в качестве стимулирующего фактора для снабжения и, как следствие, в качестве подтверждения «полезной» функции частной торговли? К сожалению, ответить на эти вопросы можно только гипотетически, но может показаться, что все дело – в склонности лидеров страны ставить нужды городского населения на первое место. В. Беленко убедительно показал, что дефицит текстиля в 1924–1925 годах был результатам роста доходов городского населения, а не избыточного спроса в сельской местности [Беленко 1926]. Однако после двух удачных урожаев в 1925 и 1926 годах крестьян в городских очередях за промышленными товарами стало заметно больше. Как мы увидим далее, типичной реакцией со стороны кооперативов на увеличение спроса со стороны сельского населения был отказ отпускать товар крестьянам, так как способность кооперативов поглощать избыточный спрос через повышение цен была ограничена законодательством и политическим давлением. То, что центральные власти одобряли и систематизировали подобные действия, показывало, что они рассматривали крестьян в большей степени как источник сырья, чем как потенциальную потребительскую базу[238]. Цены на товары необходимо было поддерживать на уровне, доступном для городских рабочих и служащих, чьи растущие ожидания должны были подстегнуть расширение советской промышленности и укрепить поддержку режима. Крестьянам же отдавалась противоположная роль – терпеливо ожидающих своей очереди получить промышленный товар, продолжая предоставлять сырье по ценам ниже рыночных. Наконец, торговцев вообще вышвырнули с экономической сцены, как только второй состав этого масштабного спектакля (государственные учреждения снабжения в каждом секторе рынка и розничные магазины потребительских кооперативов) полноценно освоил свои роли.

Кампания против торговцев кожей, перекинувшаяся впоследствии на другие «заготовительные» рынки, и кампания против торговцев текстилем вылились в еще одну волну репрессий в 1929 году. В этот раз принуждение сочеталось с налоговой политикой, которая все больше подчинялась программе ограничения – а в конечном итоге и упразднения, а не использования частной торговли. Летом 1926 года был введен новый обременительный налог – дополнительный сбор за «сверхприбыли» – для предпринимателей с патентами двух самых высоких разрядов; в мае следующего года он распространился на небольшие лавки: его применяли в случаях, когда нормы прибыли превышали произвольно установленный стандарт. Также были повышены арендная плата и налоги на личные доходы, включая плату за детское образование, коммунальные платежи и подоходный налог, и к 1926/1927 году только эти обременения выкачивали 18,8 % прибыли, увеличившись с предыдущего года на 50 % [Ball 1987: 68–69]. Когда частные торговцы получали расчеты своих налогов с учетом введенных изменений, многие принимали решение не продлевать срок действия своих патентов и закрывали магазины. К 1929 году, после противоборства между Народным комиссариатом финансов и Рабкрином, эти решения задним числом были квалифицированы как уклонения от налогов. Отделение Рабкрина, занимавшееся частной торговлей, объединило свои усилия с ОГПУ, чтобы вместе провести «чистку» Наркомата финансов, который предположительно «собирал слишком малые налоги» с частного сектора, так как не смог добиться выплаты налогов торговцами, прекратившими свою предпринимательскую деятельность; в то же время началась кампания против самих бывших торговцев. Сумму неуплаты оценили примерно в 150 миллионов рублей, 50 миллионов из которых приходились на торговцев и бывших предпринимателей только в Москве[239].

Кампания против «неплательщиков налогов» демонстрирует характер войны с рынком в конце периода НЭПа даже ярче, чем аресты торговцев кожевенной продукцией в 1927–1928 годах. Как и в ходе проводившейся одновременно с ней атаки на крестьян-кулаков, эта операция по сбору недостающих налогов была четко скоординирована несколькими учреждениями: Рабкрином и ОГПУ, комитетами партии на всех уровнях, финансовыми институтами, прокуратурой и следственным подразделением милиции. Также в ней принимали участие и простые граждане, мобилизованные «из числа активных гражданских рабочих, безусловно, твердых и дисциплинированных товарищей» с крупных заводов, а также «представители военных подразделений, делегаты от женских боевых частей, бригады “легкой кавалерии” (то есть комсомола. – Дж. X.), студенты и другие». Число «общественных» представителей варьировалось от 54 в Махачкале, столице Дагестана, до семи тысяч в центре текстильной промышленности городе Иваново. Что касается территории за пределами Москвы, по которой нет доступной информации, кампании оказывали содействие примерно 29 тысяч рабочих и других «активистов»[240].

Основной действующей единицей этой кампании была бригада. Типичная бригада состояла из группы рабочих, ее возглавлял как минимум один вооруженный представитель правоохранительных органов, а также предполагалось участие как минимум одной женщины и стольких чиновников, сколько могли выделить местные органы исполнительной власти. Каждая бригада получала список имен и адресов торговцев, как продолжающих работать, так и бывших, которые задерживали уплату повышенных налогов в период с 1927 по 1929 год. Несмотря на определенные «транспортные трудности» в маленьких городах, бригадам было приказано проводить свою «оперативную работу» по ночам. Обычно ночная работа выглядела следующим образом: после полуночи приходили по одному из указанных адресов и начинали барабанить в дверь, требуя впустить, после чего быстро проводили инвентаризацию всего ценного имущества в доме и «арестовывали» его (в случае последующей пропажи каких-либо инвентаризованных предметов владельцы несли уголовную ответственность). Женщина, работающая с бригадой, в это время должна была проводить персональный досмотр каждого проживающего по этому адресу. Могли быть изъяты финансовые документы. Неделю или две спустя, после получения подтверждения от правоохранительного органа, вторая бригада во главе с чиновником-финансистом должна была определить стоимость жилища и дать указания по его конфискации. Металлы и драгоценности отправлялись в Наркомат финансов СССР; меха, ковры, произведения искусства и антиквариат – в экспортный фонд Наркомата торговли; мебель, посуда и другие предметы домашнего обихода – в потребительские кооперативы для их продажи «трудящимся гражданам, в первую очередь рабочим». Лошади, молочные коровы и другой скот отгонялись в ближайшие коллективные и государственные хозяйства, наконец, право регистрации в жилом помещении отводилось местному жилищному органу[241].

В Москве, где эти операции были опробованы в середине 1929 года прежде, чем их распространили на весь Советский Союз, они были направлены на целый спектр предпринимателей – от владельцев захудалых пивных и бильярдных в рабочих районах до бывших ювелиров и шляпников с главных торговых улиц Москвы. Большинство имели патенты трех высших категорий, то есть были владельцами стационарных лавок, подлежащих дополнительной налоговой нагрузке на сверхприбыль. Однако некоторые едва могли позволить себе арендовать киоск или торговое место на рынке; закрывали список бывшие владельцы похоронных бюро, парикмахеры, продавцы мясных консервов и владельцы маленьких производств[242]. Самым распространенным итогом для таких людей был арест. Из 112 «неплательщиков налогов» из четырех административных районов, чье местонахождение было известно в начале весны 1930 года, 22 теперь отбывали тюремное заключение сроком от полутора до десяти лет, восемь были насильно перемещены в спецпоселения (обычно в Нарымский и Енисейский районы на отдаленных территориях Северо-Востока) и 19 ожидали суда. Остальные либо были безработными и их обеспечение зависело от накоплений или помощи родственников, либо работали в кооперативах и из их зарплаты вычиталась часть в счет уплаты налоговой задолженности. Кто-то сдался и присоединился к ОГПУ; несколько человек пытались свести концы с концами, занимаясь ремонтом, пошивом или другими работами в относительно нерегулируемом секторе оказания услуг. У каждого из них конфисковали имущество в счет налоговой задолженности, и большинство находилось «под наблюдением» финансовых и силовых ведомств[243].

Общесоюзная кампания не имела того успеха, на который рассчитывали чиновники. Она началась в конце ноября 1929 года, через несколько месяцев после пробной операции в Москве, и к началу 1930 года в результате ее проведения было «возвращено» лишь 32 миллиона рублей от изначально подсчитанной суммы в 150 миллионов. Рабкрин без колебаний возложил вину за эту неудачу на Наркомат финансов, преступная снисходительность которого якобы стала изначальной причиной самого появления этой проблемы, а также на организационный недочет: инспекция заключила, что граждане, принятые в состав бригад, не должны были заранее знать о том, в чем будет заключаться их работа, так как из-за слухов, распространившихся перед началом операции, торговцы могли оказаться предупреждены заранее[244]. Действительно, когда операция была в самом разгаре, в торговых кругах ходили слухи о происходящем. Несмотря на большое число мобилизованных для этой операции людей, ночные рейды продолжались в течение недель и даже месяцев, и, согласно московским отчетам, 20 % указанных в списках предпринимателей смогли спрятаться или сбежать[245].

Хотя эти рейды и были направлены против практики уклонения от налогов, это не должно затушевывать их очевидно незаконную природу. Нарком финансов Яковлева признала это в своей записке от 4 февраля 1930 года, направленной в Политбюро, в которой она рекомендовала запретить частные продажи промышленных товаров. После обзора количественных показателей частной торговли за 1928/1929 год она обратилась к кампании по сбору неуплаченных налогов:

…должно быть срочно изменено наше законодательство в смысле усиления репрессии по отношению к неплательщикам налогов и расширения практики конфискации имущества за эти преступления. В настоящий момент это законодательство отражает вчерашний день и построено на основе ограничения роста частного капитала. Можно без колебаний сказать, что вся практика взыскания недоимок за последние месяцы противоречит закону, и прокуратура на месте вынуждена придумывать пути обхода закона. Законы, и Уголовный кодекс в первую очередь, должны быть пересмотрены с точки зрения скорейшего вытеснения частного торгового капитала, а не ограничения его роста[246].

Таким образом, Яковлева может служить первым ярким примером подхода сторонников Сталина к переустройству торговли. В ее случае фоном служила институциональная борьба за власть в то время, когда «настороженность» – характеристика, обычно не используемая для описания Наркомата финансов, – перевешивала сдержанное и бережное отношение к экономическим ресурсам. В то же время предложения Яковлевой отражали существующие перекосы на рынке, бывшие результатом дефицита потребительских товаров. Предлагать крестьянам более высокие цены за кожсырье или другие сельскохозяйственные продукты, так же как и стоять в очереди в государственный текстильный магазин, являясь частным торговцем, само по себе не противоречило закону, однако Яковлева была не единственной, кто трактовал эти действия как нарушение общественного договора периода НЭПа. Старое недоверие к «посредникам» вновь заявило о себе, создав предпосылки для войны на уничтожение против частной торговли.

Одним словом, товарный голод выявил «паразитарную» и «пагубную» сторону частной торговли и заставил усомниться в ее полезности. В дискуссиях по вопросу товарного голода возможность полностью ликвидировать частную торговлю неоднократно упоминалась наряду с идеей большого промышленного рывка. Хотя эти предложения не поддерживались публично ни Сталиным, ни правительством, ни партией до конца десятилетия, вновь проявившийся скептицизм по отношению к идее полезности частной торговли находил отражение во все более обременительных налогах, которыми облагался частный сектор, и в первую очередь в учащающихся и все более серьезных случаях государственного принуждения. Хотя эти новые тенденции в конце концов и разрушили частный сектор, не стоит утверждать, что они явились отступлением от изначальных целей НЭПа. В конце концов, еще в 1923–1924 годах некоторые торговцы стали жертвой внесудебного принуждения, а феномен «торговых пустынь» (районов без каких-либо магазинов) появился в том же году. Для сторонников политики Сталина уничтожение частного предпринимательства в период с 1927 по 1931 год не представляло собой отречения от идеи его полезности, а скорее стало ее кульминацией: с самого начала предполагалось, что польза, приносимая частным сектором, исчерпает себя, как только социалистический сектор «научится торговать».

Для Яковлевой и других обратной стороной переоценки роли частного сектора была их растущая уверенность в государственной и кооперативной торговле. Что заставило Сталина и его соратников поверить, что социалистические торговые сети теперь были способны сами справляться со всем распределением в стране? При обзоре политических дискуссий конца 1920-х можно предположить, что эта уверенность основывалась на ограниченном наборе количественных показателей. Качественные недостатки оставались ярко выраженными и в конце 1920-х годов, однако при рассмотрении этих недостатков представители власти имели склонность все чаще обвинять в них частный сектор, а не социалистические предприятия.


Таблица 4.1. Сравнение розничной торговли частного и социалистического секторов, 1924–1930 годы (в млн рублей по текущим ценам)


Источник: Советская торговля. Статистический сборник: 14.


Первый качественный показатель был довольно простым: какая доля торговли в стране приходилась на частных предпринимателей? Как показывает табл. 4.1, после 1926 года эта доля начала уменьшаться. Однако эти средние показатели не отражали существующих региональных различий. Только в РСФСР, ситуацию в которой особенно интенсивно обсуждали в ходе переговоров на высшем уровне, роль частной торговли в 1928/1929 году варьировались от примерно 5 % в северной и центральной части Европейской России до 38 % в Киргизии.

В целом, согласно разным оценкам, частная торговля играла более важную роль в национальных республиках и регионах РСФСР, а также на Дальнем Востоке[247]. Важно то, что власти делали выводы о способности страны справиться без частной торговли, основываясь на средних всесоюзных и российских показателях, в сочетании с информацией, полученной из Москвы, Ленинграда и нескольких других крупных городов. Очевидно, что такая выборка данных вызывала преувеличенную уверенность в том, что социалистический сектор достаточно компетентен для торговли в восточной и западной перифериях страны, а также в сельской местности по всей стране.

Второй количественный показатель, который убеждал власти в состоятельности государственной и кооперативной торговли, измерял пропорциональный вес социалистического и частного секторов в потреблении домохозяйств. В 1920-х годах было опубликовано множество аналитических работ, рассматривающих бюджеты домохозяйств, в которых содержалась информация о доходах и расходах, о количестве различных товаров, которые покупали граждане, и о каналах, через которые они совершали покупки[248]. Несмотря на некоторые неточности, связанные с субъективной оценкой респондентов, эти работы, безусловно, были важным источником для любого вида анализа потребления или торговли в Советском Союзе, и советские власти рассматривали их именно так.

Что важно и характерно, отчеты, поступающие в правительство в конце 1920-х годов, касались исключительно бюджетов городских жителей и почти исключительно – промышленных рабочих. В соответствии с данными, опубликованными в период с 1922 по 1927 год, эти отчеты показывали растущую долю кооперативов в обеспечении рабочих потребительскими товарами разных секторов по сравнению с частными торговцами (см. табл. 4.2). Политические круги были воодушевлены тем фактом, что в ноябре 1929 года в среднем всего 7,4 % расходов рабочих на непродовольственные товары приходились на частный сектор, а в Ленинграде и Харькове тот же показатель упал ниже 4 %. Даже в республиках и регионах за пределами РСФСР роль частного сектора как источника промышленных товаров для заводских рабочих едва превышала 10 % их расходов на такие товары. Более того, учитывая, что цены на промышленные потребительские товары в частном секторе были в среднем на 66,3 % выше, чем в кооперативных магазинах, это означало, что в реальном выражении (или, как это называют в торговой статистике, в натуральном выражении, как противопоставление объему продаж) лишь 4,6 % из приобретаемых советскими рабочими промтоваров они получали от частных продавцов[249].

Частный сектор продолжал играть существенную роль в потреблении рабочими продовольственных товаров, но даже здесь обследования бюджетов отмечали постепенный спад. В Москве в ноябре 1929 года всего 4,5 % расходов рабочих на продовольствие приходилось на частный рынок (включая крестьян и профессиональных торговцев)[250]. За пределами крупных промышленных центров и в особенности в наиболее плодородных сельскохозяйственных районах на частный рынок все еще приходилось 35 % продовольственных расходов рабочих. Разбивка исследования по продовольственным категориям показала, что на частном рынке городские рабочие почти не покупали хлеб, сахар и соль, но приобретали большую часть фруктов и молока (65 %) и значительную долю овощей (38 %), других молочных продуктов (36 %) и мяса (15 %). Стоит повторно отметить, что эти доли были гораздо выше в южных и восточных районах Советского Союза[251].

Таков был контекст предложения о запрете частной торговли промышленными товарами, которое внесла Яковлева в феврале 1930 года. На основе исследований бюджетов заводских рабочих она и другие представители власти заключили, что частное предпринимательство играет ничтожную роль в снабжении потребителей промышленными товарами и, разумеется, служит в основном для «обесценивания реальных зарплат рабочих».


Таблица 4.2. Частная, кооперативная и государственная торговля как источник товаров для городских рабочих, 1923–1929 годы (данные с ноября)



Источники: [Бюджеты рабочих и служащих 1929: 87]; ГАРФ. Ф. 374. ОП. 28. Д. 3862. Л. 10–14.


Однако нельзя сказать, что это было главной причиной их беспокойства: тут же автор исследования частной торговли, проводимого Рабкрином с 1928 по 1930 год, призвал правительство расширить продажу ограниченных промышленных товаров «по повышенным ценам (вдвое, втрое и т. д.)»; сахар и некоторые текстильные продукты на момент 1929 года в самом деле были отложены для продаж по более высоким ценам[252].

Факт остается фактом: о состоятельности представителей социалистической торговли правительство судило на основе явно нерепрезентативных источников. В отличие от представителей других социальных групп, заводские рабочие выигрывали от существования системы рабочих кооперативов – этот компонент социалистической торговли функционировал успешнее всего. Что важнее, в 1930 году численность заводских рабочих составляла всего от 10 до 12 миллионов при общей численности населения страны в 157 миллионов человек; они не представляли собой большинство городского населения и тем более большинство русских граждан, они были еще меньшей группой среди узбекского, киргизского и азербайджанского населения, а также других южных и восточных народностей, населявших Советский Союз. Решив устранить частные торговые предприятия, Сталин и его соратники поставили предполагаемые интересы московских рабочих выше, чем реальные интересы крестьян и кустарей по всей стране.

Хотя в конце 1920-х годов были предприняты попытки улучшить состояние государственной и кооперативной торговли, качественные аспекты магазинов социалистического сектора оставляли властям мало поводов для торжества. Несмотря на то что к 1930 году кооперативы привлекали покупателей своими низкими фиксированными ценами, постоянная нехватка товаров сделала эти магазины объектом всеобщих насмешек. Описания кооперативных магазинов, присылаемые в газету «Правда» и сделанные по большей части рядовыми коммунистами, подчеркивали дефицит практически всех товаров, кроме водки и косметики: «Одни пустые полки да флаконы духов» (Мордовия); «В кооперации ничего нет, кроме водки да вина» (Ростов); «Мы имеем в наших магазинах только вина» (Урал)[253]. «Несознательные» рабочие неминуемо заключали, что вина за эти и другие неприятности лежит на советской власти; члены партии винили «частников». Например, один коммунист, работник флагманского универмага анализировал существующие проблемы следующим образом:

«Кто-то» создал мнение, что бери то, что есть, сегодня и бери во что бы то ни стало, потому что на завтра ничего не будет и неизвестно, когда появится, потому что-де, мол, индустриализация. Доходит до боя витрин, выворачивания металлических ограждений, до дикой нечеловеческой давки.

В центральном универмаге (в рознице Мосторга, что на Петровке) из-за буйного напора такого покупателя создается угроза провала 4-го этажа. Публика наглеет весьма определенно и с каждым днем все больше и больше, причем развязывают антагонизм и провоцируют [толпу], создавая напряженную атмосферу, элементы, в первую голову бесспорно занимающиеся перекупкой[254].

Судя по нескольким эпизодам с 1928 по 1930 год, эта «напряженная атмосфера» была не на шутку серьезной. В Новороссийске толпа, собравшаяся перед кооперативным магазином, получившим поставку тканей, стала настолько неуправляемой, что одна покупательница укусила милиционера, а ее товарищи в очереди начали закидывать камнями охранников и штурмовать здание. В Москве покупатели избили продавщицу до бессознательного состояния, а во многих частях страны в очередях постоянно разгорались стычки на национальной почве[255].

Обосновано ли утверждение Ю. Ларина, высказанное им в 1918 году, что

когда вы видите «незначительные недостатки механизма» – например, когда в магазине в Москве есть всего двенадцать пар валенок, и покупателям приходится стоять в очереди на улице в течение двенадцати часов, только чтобы обнаружить на окне объявление, что в магазине всего двенадцать пар,

– источником моральных и организационных недостатков социалистического сектора является «менталитет частного торгового капитала» [Труды II Всероссийского съезда Советов народного хозяйства 1919: 100]? Даже некоторые члены партии отвечали на этот вопрос отрицательно. В одном городе неподалеку от Коломны, например, корреспондент газеты «Правда» обвинял «недотеп» из кооперативной администрации в «неумелых объявлениях» – пример, поразительно напоминающий о примере Ларина, приведенном за 12 лет до этого. Кооператив повесил объявление о том, что в продаже имеется обувь, и это привело к тому, что «публика» прождала в очереди всю ночь, а утром управляющий просто заменил объявление на другое, в котором говорилось, что обувь не будет продаваться, пока не будет получено «специальное разрешение»[256]. Если в данном случае тлетворное влияние спекулянтов было ни при чем, единственным убедительным объяснением возникновения подобного инцидента для сторонников коммунистов была личная некомпетентность конкретного управляющего кооперативом. К 1926 году В. В. Новожилов шел против общественного мнения, когда толковал повсеместную коррупцию и злоупотребления в государственной и кооперативной торговле как структурные последствия советской ценовой политики [Новожилов 1926: 78]. С этого момента позиция Кремля заключалась в том, что корнем проблем торговли в социалистическом секторе были объявлены именно отдельные лица, в особенности «классово чуждые элементы», а не политика, общие условия или экономические структуры.

Подъем бюрократизма: влияние продовольственного дефицита на систему распределения

Товарный голод вынудил потребителей вернуться к привычкам приобретения промышленных товаров, сложившимся в революционный период. Ожидание в очередях у государственных и кооперативных магазинов вновь стало отнимать у граждан свободное от работы время и определять их ежедневное расписание. Вопреки отказу политического руководства поднять цены, очереди были вызваны не сознательной стратегией управления дефицитными ресурсами, а непреднамеренным следствием их нехватки. Очереди очевидно напоминали о несовершенствах в секторе потребительских товаров и ставили советских чиновников в неловкое положение, заставляя их все чаще чувствовать себя обязанными подчеркивать случайный характер возникновения дефицита. К концу 1920-х годов публицисты если и описывали очереди, то как результат неважного управления магазинами со стороны государственных и кооперативных торговых предприятий; заговорщических попыток спекулянтов захватить большую долю рынка за счет дефицитных товаров; накопления запасов невежественными крестьянами; сбоев в организации снабжения. С этой точки зрения ликвидация очередей, являвшаяся общепризнанной целью, в итоге должна была зависеть не от действия экономических сил, а от рационализации институциональных механизмов, бдительного преследования правонарушителей и просвещения крестьянских масс[257]. Однако в краткосрочной перспективе одними лишь призывами к гражданской добродетели вряд ли можно было покончить со спекуляцией и накопительством, поэтому у чиновников осталось только одно возможное средство борьбы против очередей. Как писал в Политбюро один из представителей Наркомата внешней и внутренней торговли: «Основным средством борьбы с очередями по недостаточным товарам является в наших условиях нормирование их отпуска потребителям, с установлением различных норм снабжения для различных категорий населения»[258]. Ожидалось, что рационирование будет препятствовать накопительству и злоупотреблениям, так как будет ограничено количество дефицитных товаров, отпускаемых каждому покупателю ежедневно.

Необходимость повторной бюрократизации системы распределения ощущалась все острее, по мере того как в 1927–1928 годах стали возникать очереди, вызванные случаями дефицита уже в продовольственном секторе. В период между урожаями 1922 и 1927 годов продукты питания не считались дефицитными, хотя следует уточнить, что эта оценка справедлива только для 1925–1926 и 1926–1927 сельскохозяйственных годов. В первой половине десятилетия голод не был полностью искоренен. Несмотря на то что после урожая 1922 года Всероссийский комитет помощи голодающим (Помгол) был преобразован в Центральную комиссию по борьбе с последствиями голода (Последгол), срочные телеграммы с сообщениями о голоде в некоторых районах Поволжья и Туркестана продолжали поступать до конца 1923 года[259]. Этот голод также не был последним в период НЭПа. Возможно, в 1924/1925 году московские рабочие и сокращали свои запасы еды из-за вновь обретенной уверенности в завтрашнем дне, как полагали правительственные социологи, однако крестьяне северо-западной части России и Центрального сельскохозяйственного региона в том же году были вынуждены потреблять свои зерновые резервы, поскольку больше есть было нечего [Кабо 1928:149–156][260]. К концу зимы 1925 года сельские чиновники в Карелии и в Орловской, Рязанской и Костромской губерниях столкнулись с ежедневными выступлениями крестьян, исчерпавших свои продовольственные запасы, а в Тамбовской губернии, как сообщалось, голодали и остро нуждались в продовольственной помощи от 800 до 900 тысяч человек – почти 30 % населения. Во время этих вспышек голода крестьяне возвращались к привычкам, известным издавна: они употребляли в пищу суррогаты, такие как кора деревьев, трава, лебеда и мякина, забивали скот, просили подаяния у более зажиточных соседей и, наконец, покидали регион в надежде найти условия получше где-то еще[261].

Однако до конца 1927 года дефицит продовольствия оставался в значительной степени региональным явлением. Хорошие условия в одном регионе, особенно в Москве, которая с 1917 года выигрывала от действия мощных центростремительных сил, не гарантировали сытости в другом, однако дефициты продовольствия не ослабляли страну в целом. Парадоксальным образом, несмотря на несоразмерно большую долю разнообразных продовольственных и потребительских товаров, которые приходились на Москву, стремление кремлевских чиновников изучать состояние экономики за пределами собственных кабинетов заставило их почувствовать серьезность ситуации в 1927 году. Столичные рынки продовольственных продуктов потрясла серия вспышек паники среди потребителей, начавшаяся осенью 1926 года из-за нехватки сливочного масла, а вскоре за ними последовали случаи паники из-за соли, мяса, сахара, растительного масла и пшеничной муки. Подготовленные опытом бесконечных очередей за тканями и другими промышленными товарами, некоторые из ближайших соратников Сталина в связи с этими эпизодами начали выступать за повторную бюрократизацию системы продовольственного снабжения.

Еще одним примером движения сталинского правительства в сторону «реконструкции» торговли могут служить действия наркома по военным и морским делам Советского Союза К. Е. Ворошилова. Встревоженный серией вспышек продовольственной паники в столице, произошедших осенью 1927 года, Ворошилов во время паники, поднявшейся из-за муки, послал в Политбюро «срочную» служебную записку «особой секретности»[262]. В самом разгаре была тревога из-за предполагаемой войны, поэтому Ворошилов вполне ожидаемо выдвинул на передний план военные интересы страны:

Последние продовольственные затруднения в Москве, породившие громадные очереди у продуктовых магазинов и преимущественно в рабочих районах, представляют, безусловно, грозное явление. И не только потому, что, взятые сами по себе, эти очереди выражают какие-то серьезные недостатки нашей организации, какие-то значительные просчеты в наших планах, но, главным образом, потому, что легкость, с которой распространяется продовольственная паника, может создать тяжелое положение внутри страны при первом военном осложнении.

Для подготовки записки Ворошилов 1 ноября совершил обход московских кооперативов, в ходе которого он «беседовал с зав. магазинами, расспрашивал продавцов и, наконец, старался сам изучить состав очередей и их настроение». К счастью, он смог сообщить, что настроение «спокойное»: «…не было давки, злобных выкриков, шумного выражения недовольства». Более половины людей в очередях не были членами соответствующего кооператива, но подавляющее большинство проживало неподалеку. Чтобы обойти ограничения, повсеместно касающиеся количества товаров, которые каждый мог купить за раз (шесть килограммов для членов кооператива, три для остальных), они стояли в очереди семьями. Люди, очевидно, запасались впрок: во время кризиса спрос на белую муку взлетел в восемь раз и достиг уровня свыше семи тонн в день.

Ворошилов настаивал на том, что мука не в дефиците: на его взгляд, имела место людская «паника», а не реальный продовольственный «кризис». Все это время в московских магазинах было достаточно запасов ржаной муки и достаточно пшеничной муки для удовлетворения обычных потребительских нужд. Однако дела, вероятно, обстояли так же в феврале 1917 года, когда хлебные бунты в Петрограде привели к свержению монархии. Нет сомнений в том, что Ворошилову был известен прецедент десятилетней давности. Как и в 1917-м, возникновение охваченных паникой очередей в 1927-м стало отражением опасений народа по поводу будущего, в этот раз вызванных газетными сообщениями о плохом урожае в Украине и вездесущими слухами о войне. Ворошилов отвергал такие публикации как необоснованные и возлагал вину за всю эту ситуацию на прессу: «…печать сама сеяла панику, помещая часто непроверенные и просто неверные сведения о недороде пшеницы и о недостатке пшеничной муки». По его предположению, также следовало винить самих граждан в нерациональном запасании мукой.

Впрочем, Ворошилов признавал существование определенных проблем в структуре снабжения, которые требовали принятия ответных политических мер. Примечательной чертой эпизодов паники в Москве было то, что поводом для них послужил дефицит относительно дорогих продовольственных товаров: первосортной пшеничной муки, а не ржаного хлеба или ржаной муки, рафинированного сахара, дорогих сортов масла и мясных отрубов. Размышляя над этим, нарком обнаружил причину беспокойства:

Спрос на сахар-рафинад преимущественно перед сахарным песком, спрос на лучшие сорта мяса и на высшие сорта белой муки в рабочих районах является, с одной стороны, фактом положительным, потому что свидетельствует о росте материального благосостояния масс. Но, с другой стороны, общий экономический уровень не таков, чтобы переходить к питанию высокоценными продуктами. В наших условиях рост потребления крупчатки при низких внутренних ценах ударяет прежде всего по экспорту и является неслыханным видом самой непозволительной расточительности.

Одним из вариантов решения, конечно, было бы позволить ценам абсорбировать избыточный спрос, но Ворошилов не стал обсуждать этот вариант, вместо этого выступив за проведение административных мероприятий, чтобы предоставить центральному правительству более широкий контроль над продовольственным рынком. Эти мероприятия предполагали накопление стратегического запаса основных продуктов питания в крупных городских районах; разработку и внедрение реалистичных стандартов продовольственного потребления; введение всесоюзных стандартов для хлеба и муки и строгого запрета любого производства и сбыта муки сортов, не охваченных этими стандартами; разработку подробных планов продовольственного снабжения в случае войны; наконец, установление фиксированных цен на муку на частном рынке и введение уголовной ответственности для нарушителей. К слову, Ворошилов похвалил заведующих магазинами, которые энергично отреагировали на панику и смогли обслужить покупателей, мобилизовав в отделе муки весь торговый персонал.

Ворошилов не употребил слово рационирование, но трудно представить, как иначе в отсутствие ценовых скачков его «реалистичные стандарты» могли бы отвлечь потребителей от продовольственных продуктов более высокого сорта. Другие рекомендации были недвусмысленными. В них была подчеркнута важность резервов как инструмента государственного вмешательства в работу рынка – тем самым оформлялась господствующая линия советской экономической теории. Этот подход имеет давнюю традицию: как отметил Ричард Роббинс в своем исследовании голода 1891 года в России, правительства с незапамятных времен пытались справляться с продовольственными кризисами и устранять их посредством строительства амбаров [Robbins 1975: 14–15][263]. Учитывая недоверие большевиков к рынку, неудивительно, что строительство амбаров они предпочли альтернативному методу решения продовольственных кризисов, а именно невмешательству в ценообразование в сочетании с льготами. Еще до того как были устранены последние проявления голода 1921–1922 годов, был учрежден первый советский зерновой резерв – постоянный фонд посевного зерна, который назывался «неприкосновенным фондом», или непфондом. В 1926–1927 годах расширение стратегических запасов жизненно важных товаров совпало с ужесточением позиции сталинцев по отношению к частному предпринимательству, а также с их обостряющимся ощущением международной угрозы. В связи с этим был организован второй зерновой резерв, «государственный зерновой фонд», имевший следующие цели: прокормить население в случае голода, обеспечивать потребляющие регионы в периоды временного дефицита, а также дать правительству возможность наполнить рынок в случае резкого повышения цен[264]. В своих рекомендациях Ворошилов указывал на целесообразность создания дополнительных резервов в расчете на возможные военные нужды. Остается неясным, когда именно эта рекомендация была выполнена, но к 1931 году каждые несколько месяцев в бюрократических структурах действительно появлялись «планы мобилизации», а правительство обзавелось резервами всех основных продуктов питания. Сахар и мука, сушеные овощи, бобы и орехи, замороженные и консервированные мясные, рыбные и овощные продукты запасали в каждой губернии и почти в каждом крупном городе в рамках так называемой мобилизации, или «мобфонда», целью которого была поддержка продовольственного снабжения на начальном этапе войны. Региональные партийные руководители могли пользоваться мобфондом, как и другими фондами, находящимся в ведении Комитета резервов СТО, и прибегали к нему (с разрешения СТО или Совнаркома) как к краткосрочному решению в случае кризиса продовольственного снабжения. Нормативные акты предполагали, что эти запасы затем должны быть восполнены в течение месяца[265].

Если сталинский военачальник рекомендовал запасаться резервами на случай возможных военных и экономических потрясений, то органы безопасности в привычной для них манере упирали на репрессии. 29 октября, за три дня до того, как Ворошилов совершил свой обход магазинов, в качестве ответных мер на московскую «мучную панику» собственную докладную записку в правительство отправили заместитель председателя ОГПУ Г. Г. Ягода и начальник Экономического управления ОГПУ Г. Е. Прокофьев. Если Ворошилов возложил ответственность за панику на прессу и потребителей, то Ягода и Прокофьев посчитали проблему с мукой частью более широкого кризиса, в возникновении которого они безоговорочно обвинили частную торговлю. По их мнению, проблема объяснялась «спекуляцией, охватившей наиболее широко заготовительные рынки (мука, растительное масло, кожевенное сырье и полуфабрикаты, шерсть, пряжа и т. д.)». Например, «взвинчивая» заготовительные цены на зерно, частные торговцы делали невозможным выполнение организациями социалистического снабжения своих планов. Ягода и Прокофьев повторили свои доводы в пользу проведения массовой операции против торговцев кожсырьем и заявили, что уже провели «административные мероприятия» малого масштаба на мануфактурном рынке, а также предложили проведение массовых операций против хлеботорговцев. По их ощущению, применение жестких мер против «спекуляции» нельзя было доверить судебной системе, поскольку «суды практически не борются со спекуляцией»; даже «незначительное количество дел», направленных в суды со стороны ОГПУ, ожидало рассмотрения по два-три месяца. Учитывая изменчивость рынка, эти задержки делали бесполезными аресты как инструмент влияния на рыночную ситуацию. Вместо такого «нормального судопроизводства», как было сказано в заключение записки, было необходимо применение «быстрых репрессий, производящих на рынке немедленное оздоровляющее влияние» [Трагедия советской деревни 1999–2000, 1: 100–101].

Представители ОГПУ в конце концов добились своего – равно как и Ворошилов. Широко обсуждаемые «массовые операции» против торговцев кожсырьем проложили путь к более широкому применению репрессий ради решения краткосрочных хозяйственных задач. По мере накопления свидетельств продовольственного кризиса, в конце 1927 года «зерновая операция» обошла в повестке ОГПУ операцию в отношении торговцев кожсырьем и заняла в ней первое место. В последующие месяцы число арестов хлеботорговцев и мельников даже превысило число арестов торговцев кожами, и к апрелю 1928 года в общей сложности их число составило 4930 [Осокина 1999: 54–55; Берелович и др. 1998–2000,2:1035–1036]. Вдобавок к репрессиям против частных торговцев (которых часто определяли как кулаков, особенно мельников и хлеботорговцев)[266] Ягода и Прокофьев подчеркивали необходимость бдительности в отношении коррупции в кооперативах и государственных хозяйственных учреждениях, а также надзора за массовой печатью. Обе рекомендации были учтены. Карательные кампании и показательные судебные разбирательства, конечно, все время сопровождали социалистическую торговлю с 1922 года, однако в следующие несколько лет они заметно усилились[267]. Что касается газет, представление о том, что печать «дезорганизовывала» рынок, спустя два месяца было закреплено в чрезвычайном Постановлении Политбюро «О хлебозаготовках». Это постановление давало Вячеславу Молотову и Анастасу Микояну свободу обеспечить «постановку такой информации в печати о рынке, которая содействовала бы проведению мероприятий, организующих рынок и способствующих изживанию переживаемых затруднений» [Трагедия советской деревни 1999–2000, 1: 111–113]. Заодно это постановление ознаменовало серьезный шаг навстречу откровенной фальсификации сведений с целью мобилизации – по сравнению со смешением подлинной информации и манипуляций, характерных для газет периода НЭПа[268].

Кроме того, чиновники ОГПУ рекомендовали запретить транспортировку дефицитных продуктов и промышленных товаров за пределы Москвы и Московской губернии. Учитывая, что контроль за исполнением такого запрета потребовал бы колоссальных усилий, кажется маловероятным, что он действительно был введен. Как и во время Гражданской войны, ОГПУ пришлось бы размещать «заградительные отряды» перед каждым поездом, следующим из города, а также на каждой крупной дороге, свидетельств чему на данный момент не обнаружено. Тем не менее это предложение отразилось в мероприятиях, которые проводились в последующие пять лет для защиты жителей Москвы (или, точнее, «легальных» жителей Москвы) от чрезвычайных материальных трудностей. Некоторые из этих мер, по описанию Тимоти Колтона, были направлены на «разгрузку» столицы от представителей нежелательных социальных групп, и, следовательно, на сокращение числа людей, нуждающихся в продовольствии: выселение множества торговцев, священников и других жителей, лишенных прав (лишенцев), из муниципального жилья с 1929 по 1931 год; изгнание в ходе кампании паспортизации (с 1932 по 1934 год) кулаков, цыган и других граждан, не соответствующих требованиям для получения разрешения на проживание [Colton 1995: 210–211, 223–225, 270–272][269]. Другие меры, отражавшие обеспокоенность режима общественным мнением, включали в себя попытки наполнить столицу продовольствием и потребительскими товарами во время крупных праздников, первым из которых была годовщина Октябрьской революции, отмечавшаяся уже через неделю после публикации доклада Ворошилова[270].

К концу 1927 года советские лидеры больше не могли отрицать, что имеют дело с продовольственным кризисом, а не обычной «паникой». Основной причиной его был неурожай в крупных районах, производящих муку, приведший к созданию населением запасов и жесткому инфляционному давлению по всей стране, а также вызвавший крупномасштабный голод в Украине[271]. Из-за нежелания открыть советский рынок для импорта зерна и допустить рост продовольственных цен у политического руководства оставались лишь альтернативы, которые сводились в основном к разработке стратегий по увеличению доли продаваемого зерна и по растягиванию доступных запасов продовольствия. Решением первой проблемы стали накопление резервов и репрессии; еще одним будет коллективизация, рассмотрение которой выходит за рамки настоящего исследования. Результатом решения второй дилеммы стало введение классовых пайков, а с ним и восстановление бюрократической системы распределения времен Гражданской войны.

Из второй главы читатели помнят, что распределительная политика военного коммунизма была основана на трех механизмах: контроле цен, который все больше уступал требованиям демонетизации; рационировании, которое все больше разделяло потребителей по приписываемой им государством значимости и социальному классу; и так называемом товарообмене, который все больше терял свои моральные притязания на эквивалентность, поскольку в обмен на зерно государство предлагало крестьянам все меньше товаров. Несмотря на рост антиденежных настроений в связи с особенностями городского распределения товаров, в период с 1928 по 1931 год контроль цен не уступал демонетизации. Другие два механизма не только вновь легли в основу советской распределительной политики, но и в той или иной степени отразили динамику, имевшую место с 1928 по 1921 год. Кроме того, как и во время кризиса предыдущего десятилетия, эта динамика проявилась на фоне нового витка войны с частным сектором и форсированной реорганизации потребительских кооперативов.

Реконструкцию системы социалистического распределения привел в движение изменившийся подход к сельской торговле. Как в 1921 году (и ранее, с 1918 по 1920 год), реакцией партии на продовольственный дефицит стала попытка обойти рынок в предложении, привязав возможности крестьян в потреблении к сдаче ими зерна заготовительным органам. К концу 1927 года эта стратегия стала центральным элементом кампании сбора зерна: от 70 до 80 % доступных запасов промышленных товаров должны были отправляться в регионы с излишками хлеба «за счет оголения городов и нехлебных районов» [Трагедия советской деревни 1999–2000, 1: 111–114]. Не безосновательно трактуя это положение как возобновление товарообмена – стратегии времен военного коммунизма, предполагавшей «обмен» промышленных товаров (очень часто это были пустые обещания промышленных товаров) на изъятое зерно, – местные чиновники закрывали доступ к деревенским базарным площадям и не давали крестьянам совершать покупки в местных магазинах. К февралю со всех концов страны уже поступали жалобы о том, что «в провинции не продают мануфактуру и т. п. на деньги, а только на хлеб»[272]. Тем временем крестьяне подвергались незаконным обыскам, конфискациям зерна и другим «чрезвычайным мерам», которые неизбежно осуждались постфактум, но повторялись во время следующего заготовительного сезона. На этом фоне процветали слухи. Крестьяне справедливо подозревали, что НЭП подошел к концу [Савельев, Поскребышев 1931: 461–465, особ. 465; Carr, Davies 1969, 1: 3-105; Lewin 1985а].

Как и в 1921 году, обмен зерна на промышленные товары не опирался на коллективный подход, лежащий в основе первых кампаний товарообмена, а осуществлялся в индивидуальном порядке. Однако в последующие несколько лет коллективизация фактически обеспечила закрепление и преобладание модели военного коммунизма. Идея коллективной ответственности вновь возникает в изданных в мае 1932 года постановлениях о рынке, которые разрешали крестьянам торговать на рынке только в случае, если весь их район выполнил квоты по заготовкам. Она также проявлялась в районах, пораженных голодом в 1932–1933 годах, где доступ к рынку был заблокирован целым деревням, пока не были выполнены квоты, а кооперативам запрещалось поставлять товары в магазины в этих деревнях [Fitzpatrick 1994: 76–77; Penner 1998]. Уже в 1929 году каждой губернии и городу вновь была приписана норма потребления, согласно которой будут рассчитываться их потребности и будет отправляться соответствующее количество товаров. И вновь в конкуренции за промышленные товары выигрывали регионы с излишками зерна – наряду с Москвой, Ленинградом и промышленно развитым Донбассом [Davies 1989: 291].

Возрождение товарообмена отражало усиливающееся чувство безысходности, которое испытывали власти, видя состояние экономики в конце 1920-х годов. Осуществление этой стратегии базировалось на выполнении двух условий: на наличии у заготовительных органов значительных запасов желаемых промтоваров и неспособности крестьян заключать более выгодные сделки на стороне. Ни одно из этих условий не выполнялось во время Гражданской войны, невыполнимы они были и сейчас. Массовые операции ОГПУ против хлеботорговцев, вылившиеся впоследствии в «раскулачивание», могли снизить конкурентоспособность частного сектора на рынках заготовок, но полное искоренение частных торговцев было маловероятным. Более того, отсутствовали механизмы, которые могли бы не позволить крестьянам приобретать промышленные товары самостоятельно.

С другой стороны, состояние государственных финансов и институтов к концу НЭПа было значительно лучше, чем в его начале, и властям удалось упорядочить процедуру товарообмена: в декабре 1927 года потребительские товары перенаправлялись в хлебные регионы на основе чрезвычайных постановлений, но в последующие несколько лет эта практика была урегулирована. В конце 1929 года плановики уже были в состоянии выделять запасы для городских районов, сельских регионов, производящих зерно, и нехлебных сельских регионов на весь осенне-зимний квартал [Davies 1989: 286][273]. Через год поставки в деревни, осуществляемые поздней осенью, были полностью интегрированы в плановую экономику и получили новое название – стимулирование. Отныне каждый год во время сбора урожая баланс снабжения немного смещался в сторону деревни, поскольку крупные поставки «сельского ассортимента» промтоваров – сахара, махорки, трикотажного нижнего белья, шерстяных платков, валенок, тяжелой обуви, недорогого ситца, керосина, хозяйственного мыла, гвоздей, листового стекла и сельскохозяйственных орудий – отправлялись в деревни в качестве стимула для увеличения сельскохозяйственных поставок. В попытке как можно теснее привязать крестьянское потребление к официальной продаже зерна, некоторые из этих поставок присуждались в качестве награды за выполнение и перевыполнение плана на усмотрение местных партийных органов [Савельев, Поскребышев 1931: 803–805; Нейман 1935: 174–175][274].

Однако большая часть полученных из города товаров продавалась через деревенские кооперативы всем, кто мог предъявить свидетельство выполнения квот на снабжение, если только населенный пункт не отставал настолько сильно, чтобы спровоцировать запрет на продажи по всей деревне. Цены устанавливались на крайне высоком уровне. С 1929 по 1931 год Совнарком периодически выпускал распоряжения взимать доплату в размере от 25 до 33 % за продаваемые в сельской местности товары, и к 1932 году, по оценке Малафеева, в деревенских магазинах цены на основные потребительские товары в среднем были на 39 % выше, чем в городских[275]. Таким образом, несмотря на то что, по официальным данным, 1930 год считается рекордным в отношении доли, которую занимала сельская местность в розничном сбыте социалистического сектора, а 1935 год отмечается как год двадцатилетнего минимума, при рассмотрении тенденций движения цен становится очевидно, что процент товаров, продаваемых в сельской местности, снизился после 1928 года и достиг нижнего значения в 1932–1933 годах [Советская торговля. Статистический сборник 1956: 21][276]. Это едва ли удивительно, учитывая разрушение деревенского животноводческого хозяйства, голод, сопротивление крестьян и низкую эффективность коллективных хозяйств.

В сравнении с товарообменом времен военного коммунизма сталинская политика стимулирования была более систематической, и для ее осуществления имелось более значительное (хотя все равно недостаточное) количество потребительских товаров.


Рис. 2. Очередь за водкой в небольшом городе, начало 1930-х годов. Фото предоставлено Российским государственным архивом кинофотодокументов (РГАКФД)


В остальном отличительной чертой стимулирования начала 1930-х годов стала опора на продажу водки, что было результатом намеренной и успешной политики «выжимания» ресурсов из крестьян не только путем осуществления заготовок по ценам ниже рыночных, но и через использование их пристрастия к алкоголю. По инициативе органов экономического планирования производство водки было негласно расширено с 22,4 миллионов бочек в 1926 году до 65 миллионов в 1931 году. После этого года абсолютное количество производимой водки выровнялось, однако прибыли от ее реализации продолжали расти со сменяющими друг друга скачками цен. К 1932 году водка стала двигателем советской экономики: 19,4 % в государственной и кооперативной торговле составляла государственная монополия на водку, на которую приходились невероятные 33–39 % всех розничных продаж в сельской местности; в следующем году прибыли от водки обеспечили одну пятую бюджета центрального правительства[277]. Тракторы, удобрения и металлические изделия оставались в дефиците, швейные машинки, к которым в дореволюционный период проявляли большое внимание сельские и городские потребители, в начале 1930-х годов были в деревне совершенно недоступны, однако плановики обеспечивали бесперебойное снабжение водкой даже самых отдаленных уголков Советского Союза. Для 1930-х годов эта концепция была не нова: Сталин уже предлагал такой курс в 1923 году, и отказался от этой идеи через несколько месяцев, когда экономическое положение улучшилось. Согласно одной его служебной записке,

Я никогда не скрывал того факта, что свободная торговля алкоголем, несомненно, представляет собой политический минус (моральные причитания на этот счет я и тогда считал, и продолжаю считать излишними), но я считал, что, вместе с тем, этот минус мог бы компенсироваться экономическим плюсом[278].

Это, очевидно, стало манифестом плановиков в период с 1931 по 1933 год.

Неурожай 1927/1928 года оказался достаточно суровым, чтобы в городах вновь ввели меры по нормированию хлеба и других продовольственных продуктов. Кооперативы уже ограничили количество поставляемой ткани, металлических изделий и других дефицитных промтоваров, которые они отпускали одному покупателю за один раз; по мере обострения продовольственного кризиса естественным шагом было распространение тех же мер на хлеб, муку и зерновые продукты. Ограничения на продажу «в одни руки» были введены в Москве во время «мучной паники» 1927 года, а в начале 1928 года – в других частях страны[279]. За этим, естественно, последовало повторное введение хлебных карточек (рис. 3).


Рис. 3. Продажа хлеба по карточкам, Москва, 1929 г.

Фото предоставлено Российским государственным архивом кинофотодокументов (РГАКФД)


Учитывая уже широко распространившееся ощущение кризиса, ограничения на отпуск товаров в одни руки не были так эффективны для контроля за движением товаров, как карточки: покупатели могли купить больше, если занимали очередь повторно, и в результате ограничения в основном приводили к удлинению очередей. Проблему могли решить продовольственные карточки, хоть и с неминуемыми издержками: как знали чиновники из опыта 1917–1922 годов, дополнительный уровень учета, свойственный системам рационирования, вынуждал местные органы самоуправления и кооперативы нанимать целый контингент работников для проверки и контроля карточек. Невзирая на это, в мае 1928 года в Омске, центре зернопроизводящего региона Западной Сибири, начали выпускать карточки на хлеб и муку, а в начале лета за ним последовали города украинской житницы – Одесса, Мариуполь, Херсон, Киев и Днепропетровск[280]. К концу 1929 года карточки были введены в большинстве крупных городов страны.

Как и в 1918–1919 годах, дефицит продовольствия создал условия для столкновения между партией и кооперативами. Еще с тех пор, как в декабре 1923 года были восстановлены членские взносы, выборные правления кооперативов воспринимали себя как хранителей интересов пайщиков. Когда дефицит стал сказываться на деятельности потребительских кооперативов, они попытались защитить снабжение своих основных избирателей, давая право членам кооперативов покупать больше, чем сторонним покупателям. Однако как только были введены ограничения, вновь дало о себе знать давнее недоверие большевиков к кооперативам. В одном исследовании сельских кооперативов, проведенном в 1928 году, было показано, что представители кулацких домохозяйств становились членами кооперативов в два раза чаще, чем представители домохозяйств крестьян-бедняков, в то время как в городах несоразмерно большое количество мест в кооперативных правлениях занимали независимые профессиональные работники и торговцы [Дмитренко и др. 1978:255–256]. В свете этой информации коммунисты считали недопустимым, чтобы хлебные квоты связывались с социально отсталым явлением разделения на членов и нечленов кооперативов. Народный комиссар внешней и внутренней торговли Микоян подчеркивал эту ситуацию в 1928 году в докладе Центросоюзу: «Почему мы должны осуществлять поставки всем 100 процентам населения? Почему мы должны снабжать нэпманов? Простейший способ – установить норму, продуктовую карточку»[281]. По данным за июль 1929 года, Комиссариат торговли запретил магазинам социалистического сектора продажу любых продовольственных и основных промышленных товаров «нетрудовому» населению (торговцам, кулакам, независимым профессиональным работникам, священникам и т. д.), если только у государства не было монополии – в этом случае представители указанных групп населения могли покупать эти товары в уменьшенном объеме и по повышенным ценам [Davies 1989: 289].

Этот запрет, как и многие другие постановления, изданные в разгар коллективизации, в конечном итоге был смягчен. В мае 1930 года Центросоюз получил разрешение на восстановление определенных привилегий для членов кооперативов в противовес нечленам, но только в том случае, если соблюдение этих привилегий не сказывалось на основных продовольственных нормах [Савельев, Поскребышев 1931:701–703]. Однако с 1928 по 1931 год основной тенденцией развития советского распределения было движение в сторону централизации, систематизации и в то же время социальной дифференциации прав на потребление на условиях, определяемых государством[282]. В 1929 году один город за другим включался в централизованную систему снабжения, охватывающую все более широкий спектр продуктов. Помимо самого необходимого (хлеб, мука, злаковое зерно, мясо, сливочное и растительное масло, сахар и чай), Наркомат торговли взял под контроль промышленные товары, пользующиеся самым высоким спросом (белье, хлопок, шерстяные ткани, готовая одежда, обувь, табак и мыло) [Hubbard 1938:108–109; Davies 1989: 291]. Импровизированные системы нормирования, введенные отдельными муниципалитетами, постепенно превратились в единую национальную систему рационирования как продовольственных, так и промышленных товаров. В расширяющийся список подлежащих рационированию продуктов питания были включены яйца, овощи, яблоки и груши. Для индивидуального потребления разных категорий продуктов питания были введены ежедневные и ежемесячные национальные «нормы». На смену продовольственным карточкам на индивидуальные продукты питания пришли комплексные заборные книжки от местных советов; они, в свою очередь, вскоре были заменены национальными продовольственными книжками, которые выпускал Центросоюз [Davies 1989:295–297]. В итоге вся система оказалась под надзором Наркомата торговли, который был переименован в Наркомат снабжения, что должно было отразить нерыночную природу преобразованной экономики.

В процессе централизации возобладал принцип классового пайка времен Гражданской войны. Как и в период с 1918 по 1921 год, основной целью рационирования было обеспечение товарами городских рабочих и государственных чиновников, а также армии (хотя и в гораздо меньших объемах, чем в 1918 году) и растущего контингента сотрудников служб безопасности[283]. Жители городов вновь были классифицированы согласно их профессиональному статусу, и «рабочим» (в том числе инженерам, специалистам и управленцам, занятым на шахтах, заводах и других производственных предприятиях) выделялось примерно вдвое больше продуктов питания, чем служащим и взрослым иждивенцам. По сравнению с классовыми пайками революционного периода эта схема классификации выглядит, на первый взгляд, менее точно дифференцированной. Средний уровень увеличения пайка для работников, занятых ручным трудом (150 % от нормы городских служащих), был приведен к более высокому уровню в 200 %, а минимальный, «буржуазный», паек (50 % от нормы) был вовсе исключен. Однако эту разницу в большей степени следует считать воображаемой, а не реальной, поскольку рабочие, трудящиеся на производстве, связанном с опасностью для здоровья и жизни, или на исключительно ответственных должностях, получили право на добавки, а исключение буржуазного пайка было проявлением общей тенденции к отрицанию существования в СССР буржуазных групп населения.

Реальным новшеством системы рационирования конца 1930-х годов стала формальная подстройка уровней пайков под экономическое и политическое значение определенных предприятий и городов. В 1919-1920-х годах это происходило от раза к разу, когда профсоюзы лоббировали статус «тяжелого ручного труда», а управляющие фабриками пытались получить армейское снабжение. В начале 1930-х годов СТО подготовил всеобъемлющий ранжированный список городов, регионов и отраслей – подобно тому, как сельскохозяйственным регионам присваивались нормы потребления промтоваров. Было составлено четыре списка советских городов и производственных объектов от самых приоритетных столичных регионов и оборонных предприятий «особого списка» до низкоприоритетных малых городов, фабрик потребительских товаров и сельскохозяйственных концернов «третьего списка». Включенным в «особый» и «первый» списки полагались не только более крупные порции: продуктовые карточки для них охватывали большее количество продуктов питания и потребительских товаров, которые выделялись не из местных запасов, а из снабжения центрального правительства. Как и в годы Гражданской войны, обязательства по снабжению этих объектов выполнялись в порядке приоритета, поэтому потребители, включенные в эти списки, имели более высокие шансы на фактическое получение выделенных им пайков. Когда запасы истощались, свои пайки обычно теряли иждивенцы из всех категорий, а также рабочие и сотрудники из второго и третьего списков. Вся эта система закрепляла правило, которое позже будет узаконено в «Сталинской конституции» 1936 года: не «от каждого по способностям, каждому – по потребностям», как писал Карл Маркс, а «каждому – по его труду».

Бюрократизация системы распределения обнаруживала уже знакомую закономерность, вновь выявляя противоречащие друг другу тенденции в рамках экономической и политической культуры социализма. Если дефициты конца 1920-х годов заставляли граждан возвращаться к кризисной модели потребления, то советских чиновников они заставляли возвращаться к кризисной модели экономического управления. Первой реакцией, проявившейся еще в 1923 году, было ограничение цен, второй стала монополизация снабжения, третьей – объявление войны частному сектору, а четвертой – выделение товаров потребителям на основе их полезности для государства. Как и во время Гражданской войны, большинство руководивших экономической политикой понимало каждое такое действие как ограничение, продиктованное необходимостью. В конце концов они не могли дать крестьянам поставить под угрозу проведение индустриализации и позволить, чтобы последние жизненно важные запасы достались нэпманам и другим «недостойным» потребителям[284].

Однако как только реконструкция экономики была запущена, она стала подстегивать бескомпромиссных партийцев насаждать бюрократические меры утопического размаха. Революционер и советский экономист Ю. Ларин воспользовался этой возможностью и переиздал в виде книги серию статей, написанных им в 1915–1916 годах. Во введении к этому изданию он, высоко оценивая организационные новшества, которые ввел в Германии во время войны Вальтер Ратенау, как пример тотально планируемой, тотально мобилизованной, тотально рационализованной экономики, обратился к германскому и советскому «военному коммунизму» как ленинской идее «высшей стадии организации» [Ларин 1928]. В советской прессе 1929–1930 годов муссировались темы, напоминающие «Азбуку коммунизма»: журналисты провозглашали «переход к безденежной экономике» как реализации утопического коммунизма, а в редакционных статьях превозносилось справедливое распределение товаров, которое «социалистическая реструктуризация страны» наконец «сделала возможным»[285]. Словом, бюрократизация все еще находила идеологический и психологический отклик у значительного числа представителей политических кругов. Несмотря на то что реконструкция была спровоцирована кризисом, а не мотивирована благополучием, благодаря ей тщательно рационализованная экономика теперь казалась возможной, что усилило порыв ее архитекторов к бюрократизации.

В результате ситуация была доведена до абсурда и бюрократизация стала неуправляемой. К 1930 году высшие политические органы советского правительства – Совнарком, СТО, Центральный комитет Коммунистической партии – захлестнула бумажная волокита, связанная с вопросами потребительских прав. Буквально утопая в запросах на увеличение пайков для предприятий, регионов и профессиональных групп, эти органы оказались вовлечены в процесс решения каждой мелочи, например, вопроса о том, являются ли условия труда строителей метро «физически вредными»; имеют ли право «восточные торговцы» (главным образом персы и китайцы) получать пайки и в каком размере; следует ли сотрудникам домов отдыха получать еду в кафетериях вместе с их высокопоставленными гостями; как должны снабжаться переселенные кулаки, ученые и дети в пионерских лагерях; заслуживают ли какие-либо подгруппы пайков более высокого качества, чем определено нормой для группы и многое другое[286]. Как мечтали такие архибюрократы революционного периода, как Л. Крицман, «анархия снабжения» в неменьшей степени, чем «анархия распределения», была наконец заменена «сознательным определением потребностей». Однако ценой этого стал паралич центрального правительства как раз в тот момент, когда оно стало отвечать за подавляющее большинство аспектов экономической жизни страны.

Разгул бюрократизма с неизбежностью вызывал обратную реакцию, как и в 1921 году. Во-первых, экономический кризис продолжал усиливаться; во-вторых, политическое руководство вновь было уверено, что «вопрос власти» уже решен. В статье Сталина «Головокружение от успехов», опубликованной в 1930 году, был обозначен осторожный шаг в сторону отхода от военного коммунизма как экономической модели. Принудительное закрытие базаров вдруг было объявлено недопустимым, а местным комитетам партии поручили способствовать торговой деятельности крестьян на рынке. Спустя два месяца в Центральном комитете раскритиковали потребительские кооперативы за «бюрократизацию» и «неумение торговать» [Савельев, Поскребышев 1931: 701–703]. Реформы следующих нескольких лет были подробно проанализированы Р. У. Дэвисом. В мае 1931 года карточки на промышленные товары были внезапно отменены в пользу ограничений на отпуск товаров в одни руки, через десять месяцев ту же меру распространили и на большинство продуктов питания. Затем руководство урезало число граждан, имеющих право на пайки по второму и третьему спискам. Хотя централизованная система рационирования была полностью упразднена только в 1935 году, реформы планирования, снабжения и государственного финансирования в 1931–1932 годах стали такими масштабными, что вызывали сравнения с 1921 годом [Там же: 845–848; Davies 1996: 58–64, 94–97, 206–208].

При этом социальная дискриминация, лежащая в основе системы, существенно не изменилась. Реформы 1931 года возродили институт «особого снабжения» времен военного коммунизма, согласно которому военный персонал высокого ранга, служащие центрального госаппарата, высокопоставленные сотрудники ОГПУ и «мобработники», приписанные к каждому экономическому ведомству для подготовки к войне, должны были получать пайки уровня рабочих, включенных в особый список, а также значительные добавки как к продуктам питания, так и к промтоварам[287]. Члены номенклатурных элит, наиболее значимые партийные, государственные и промышленные лидеры в каждой области и районе имели те же льготы, что и члены Академии наук СССР, дореволюционные политзаключенные, «персональные пенсионеры» и бывшие члены Красной гвардии[288]. В теории в каждом пайке должно было указываться 20 ведущих граждан вместе с одним-двумя родственниками – в сумме до 50 потребителей – которые затем прикреплялись к специальным магазинам и получали доступ к льготным товарам[289]. На практике состав номенклатуры, уже разросшийся по сравнению с революционным периодом, за последующие несколько лет раздулся еще больше. Через два года только в Москве число людей, прикрепленных к специальным магазинам, выросло с 2300 чиновников и их родственников до 14 000 домохозяйств. В то же время росло и качество, и количество товаров, выдаваемых представителям высшего эшелона. К 1934 году руководство армией на Дальнем Востоке получало по субсидированным ставкам шубы, шелковую и льняную одежду, велосипеды, проигрыватели пластинок и швейные машинки[290].

Из-за централизованного распределения находящиеся на другом конце спектра частные торговцы, священники, бывшие царские жандармы и другие «классовые враги» оказались выброшены на свободный рынок в момент, когда они были отрезаны от источника доходов. Для немногочисленных зажиточных нэпманов, которым удалось избежать ареста, это было достаточно болезненно. Для подвергшихся экспроприации владельцев небольших магазинов это фактически означало обнищание, если только они не могли заработать на рынке или рассчитывать, что с продовольствием им помогут более обеспеченные родственники[291]. Не была забыта и этническая подоплека классовой борьбы революционного периода, поскольку на протяжении 1920-х годов среди частных торговцев евреи продолжали составлять большинство. В некоторых регионах бывшей черты оседлости политика раскулачивания была фактически направлена исключительно против них. Местные чиновники часто составляли списки кулаков из существующих списков «лишенцев» – людей, которым в силу их класса или профессии отказывалось в гражданских правах. В Западной области (в Белоруссии, безусловно, ситуация мало чем отличалась) до 80 % имен в этих списках были именами торговцев-евреев – число совершенно неприемлемое для представителей коммунистических убеждений, а в определенных районах целых 45 % представителей еврейского населения были лишены прав и, таким образом, подлежали раскулачиванию. Последовали уточнения: в начале 1930 года Западная область получила специальное послабление для торговцев-евреев, принимая во внимание «традиции многовекового угнетения» еврейского народа со стороны царского правительства, наложившие «след на психологию национальных меньшинств». Предполагалось, что евреи пройдут коллективизацию и получат землю, а городским мелким торговцам разрешат войти в кооперативы и, таким образом, получить право на снабжение пайками. К 1932 году некоторые подвергшиеся «неправильному раскулачиванию» торговцы-евреи были реабилитированы. Однако в других аспектах у этой политики было мало положительных результатов: еврейские колхозы были немногочисленны и слабы, еврейское население в основном голодало и подвергалось притеснениям[292].

Аналогичным образом добывать себе пропитание были вынуждены и крестьяне. С 1928 по 1931 год неурожай, коллективизация, раскулачивание и необоснованно высокие заготовительные квоты приводили к тому, что крестьяне, в том числе жители главных сельскохозяйственных регионов, оказывались самой уязвимой категорией населения. Органы центрального снабжения были завалены докладами о продовольственных дефицитах, вызванных голодом заболеваниях, потреблении пищевых суррогатов, народных волнениях из-за продовольственного снабжения и случаях голодной смерти в сельских районах, и не только во время вновь случившегося в 1932–1933 году голода в Украине. В телеграммах, составленных охваченными паникой партийными лидерами Казахстана и Восточной Сибири, сообщалось о ситуациях голода ежегодно с 1929 по 1933 год. Это часто совпадало с докладами ОГПУ о «негативном отношении» народа, возникающем из-за «сложностей» с продовольственным снабжением, – формулировками, будто взятыми из документов времен Гражданской войны[293]. Другие регионы переживали голод один или два раза, большинство в 1929 или в 1930 и 1933 годах. В реакции центра на эти заявления обычно выражалось больше обеспокоенности «политической ситуацией», чем страданиями советских крестьян. Как и в периоды с 1918 по 1920, с 1921 по 1922 и с 1924 по 1925 год, нежелание руководства перенаправить снабжение в деревню с 1928 по 1933 год показывает: предполагалось, что жизнями крестьян можно пренебречь. По сравнению с оперативной реакцией Политбюро на очереди в Москве, где ситуация была далека от опасной для жизни, неспособность облегчить последствия голода в деревне указывает на второй коренной изъян бюрократизированной системы, помимо собственно бюрократизма: на близорукость, или чрезмерную зацикленность руководства на положении дел в непосредственной близости от себя.

Корпоративизм на службе плана

Система рационирования вводилась как чрезвычайная мера, однако когда она уже функционировала, власти стремились использовать ее в интересах рационализации. Посредством устранения «спекулянтов»-посредников, ограничения цен и привязки прав на потребление к месту жительства и месту работы граждан система централизованного распределения направляла дефицитные ресурсы к советским потребителям в порядке их значимости для нужд индустриализации. Стоит ли говорить, что система работала не совсем так, как планировали ее архитекторы. Прежде всего она пошатнулась в аспекте отношений с крестьянством: оказалось, что крестьяне нуждаются в большем объеме продовольствия, чем предполагалось ранее, а коллективизация привела не к скачку вперед в сельскохозяйственном производстве, а обернулась серьезным шагом назад. Кроме того, для обеспечения функционирования бюрократизированной экономики советским лидерам приходилось полагаться на сотрудничество с местными чиновниками, чьи методы, мотивы и доступ к ресурсам не совпадали с политикой центра так же часто, как и совпадали. Местные исполнительные органы часто в одностороннем порядке либо сокращали нормы, поскольку им не удавалось осуществить запланированных поставок продовольствия, либо увеличивали их, чтобы успокоить народные волнения[294]. Если рассматривать ситуацию в регионах, осуществление плановой экономики было не меньше похоже на импровизацию, чем на выполнение плана.

Управление снабжением в Советском Союзе вполне можно охарактеризовать на примере инцидента, произошедшего в черноморском порту Николаеве в первые месяцы голода 1932–1933 годов. Несмотря на то что синдикаты не могли законно выдавать дефицитные товары без официального приказа, начальник снабжения Николаева оказывал давление на директора одного из мясных синдикатов, по три-четыре часа в день держа его в кабинете, угрожая и требуя выдачи мяса в течение нескольких дней подряд. Такие методы ни к чему не привели, и тогда городской совет вызвал милицию и забрал мясо силой. Директор мясного синдиката Решетников обратился с жалобой в бюро, созданное для расследования случаев превышения полномочий, но безрезультатно. Городские власти использовали свои связи и в итоге задним числом получили от украинского треста приказ, утверждающий «раннюю выдачу снабжения»[295].

Как видно из этого примера, несмотря на то что бюрократизация системы рационирования и снабжения консолидировала политику планирования в центре, влияние этой системы на местные власти, на чьи плечи возлагалось ее исполнение, очень часто давало обратные результаты. Как и в 1920 году, когда Рыков сетовал на «собственническую психологию» представителей местной власти, плановая экономика периода индустриализации произвела на свет стиль управления, прямо противоречащий принципам, ее породившим. В рамках системы рационирования расширилась ответственность местных исполнительных органов за продовольственное снабжение населения, относящегося к их юрисдикции. В то же время, поскольку очевидной целью системы было замещение «анархии» рынка сознательным управлением на основе плана, бюрократизация системы распределения урезала официальные полномочия местных властей по обеспечению своего населенного пункта снабжением. Нередко из-за этого затруднения они прибегали к неофициальным методам. Подобно планированию в промышленном секторе, рационирование привело к введению парадоксальной системы, в рамках которой центр выделял ресурсы, но от местных исполнительных органов, тем не менее, требовалось их заготавливать[296]. Таким образом, в противовес «науке планирования», царившей в Москве, на местном и губернском уровне система рационирования поощряла политическую культуру, основанную на искусстве заготовления продовольствия.

Другой заметный элемент распределительной политики – стратификация граждан по их потребительским правам – был с одобрением принят на местном уровне. Система рационирования возлагала на управленцев ответственность за снабжение жителей соответствующей административной единицы, но местные исполнительные органы имели основание сделать вывод о том, что они не в равной степени ответственны за благополучие всех граждан. Воспринимая списки пайков как указание начальства на разную степень значимости их получателей, местные власти обычно увеличивали неравенство в снабжении между группами населения, находящимися в начале и конце этих списков. Эта тенденция усугублялась тем, что на верхних ступеньках лестницы снабжения находились сами представители местной элиты: члены руководящих органов и их коллеги в социальных и политических кругах. Учитывая, что их собственные привилегии были закреплены государственной распределительной политикой, многие местные руководители, естественно, с особенным рвением посвящали себя снабжению верхушки общественной иерархии.

Отклонения в распределительной системе, ставшие результатом пристрастий местных властей, подвергались громогласной критике в прессе начала 1930-х годов, однако центр никак не выступал против инициатив местных властей. Более того, Сталин и его соратники были заинтересованы в том, чтобы, насколько это возможно, возложить бремя снабжения на плечи исполнительных органов местного уровня. Урок 1921 года заключался в том, что даже в социалистической экономике требуется использовать личную инициативу. Задача снова заключалась в задействовании этой инициативы ради выполнения установленных центром задач – прежде всего проведения индустриализации – несмотря на то что события 1927–1928 годов заставили сделать противоположные выводы, указав на опасность использования частного сельского хозяйства, промышленности и торговли, в результате чего политическое руководство стало еще более зависимым от инициаторов активности внутри социалистической бюрократической системы. Политика военного коммунизма предполагала использование двух средств. Во-первых, несмотря на то что выделение гражданского продовольственного снабжения «планировалось» на основе четырех базовых пайковых списков, сталинское руководство сохранило элемент личного усмотрения в вопросе классификации городов и фабрик и оставляло местным властям возможность убедить центр в чрезвычайной важности той или иной местной группы. И преимущества, и недостатки такой системы были известны еще со времен Гражданской войны. Что касается минусов, из-за этой системы правительственные учреждения были завалены прошениями о переводе в другой пайковый список, верхняя часть иерархии снабжения раздувалась, а обнаруживать «мертвые души» становилось сложнее. Что касается плюсов, то отдельные решения по каждому случаю позволяли центральным чиновникам оперативно реагировать на кризисные ситуации и пересматривать иерархию снабжения в соответствии с изменениями потребностей регионов и секторов.

Негласно поощряемые дискреционными процедурами, местные чиновники усердно выступали за улучшение снабжения. Централизованная система открыла новые каналы коммуникации с властями высшей инстанции, и мало кто из партийных секретарей и директоров фабрик не пользовался такими возможностями. В итоге на решения властей о назначении снабжения оказывалось сильное давление снизу. Трудности, приписываемые определенным профессиональным и региональным категориям населения, были вполне правдоподобны; соответственно, пользующиеся привилегиями сегменты системы рационирования расширялись, как и в революционный период, чтобы удовлетворить требования множества заявителей. За первые несколько лет действия системы центрального рационирования действительный состав пайковых списков обыкновенно превышал плановую численность соответствующего населения, а их контингент переутверждался на более высоком уровне – пока сама система не разрослась с 26 миллионов человек (в 1930 году) до 40,3 миллиона (в 1932 году) [Нейман 1935: 176]. Значительная часть этого расширения происходила в более приоритетных списках, что приводило к цепной реакции: с одновременным увеличением численности высокоприоритетных пайковых групп и сокращением общего объема продовольственного снабжения центр ввел дополнительное разграничение в верхней части иерархии, «список 150» самых высокоприоритетных оборонных предприятий, которым полагалось снабжение прямо из центра, в обход региональных органов[297].

Сильнее, чем процесс рассмотрения бесчисленных прошений, центральным органам планирования досаждал феномен «мертвых душ». Поскольку объем снабжения, поставляемого на каждое предприятие или в каждый город, определялся механическим умножением числа людей, находящихся в каждой пайковой категории, на количество товаров, выделяемых на каждого, местные исполнительные органы вели переговоры с центром о размере своего «контингента» и о пайковых списках, по которым будет рассчитан объем снабжения. Каждый местный орган надеялся, что утвержденный контингент будет превышать количество людей, которых нужно прокормить. На фабриках излишки служили подушкой безопасности на случай незапланированного сокращения снабжения и использовались как поощрение для работников, которых перспектива улучшения пайка могла побудить работать больше или оставаться на производстве дольше. Соответственно, управленцы набивали свои списки, как говорили в революционный период, «мертвыми душами»: именами прогульщиков и регулярно опаздывающих работников, уже лишенных пайков; бывших работников; покойных родственников; иждивенцев[298]. У нас нет возможности установить, насколько распространено было это явление, но оно определенно было массовым: в 1932 году в пайковых реестрах шести уральских фабрик значилось 10 495 «мертвых душ», а в 1931 году «мертвые души» составляли треть контингента московской фабрики «Красный Октябрь», насчитывающего 24 000 человек[299]. Как помнят читатели, в период действия политики военного коммунизма явление «мертвых душ» достигло колоссальных масштабов: как сообщалось, в 1920 году на их долю приходилось примерно 40 % всех продовольственных пайков.

Помимо гибкого подхода к распределению классовых пайков, политика военного коммунизма указала на второй метод учета местных интересов ради стремления к высокой производительности: вовлечение фабрик напрямую в заготовки и распределение продовольствия. Как и в ситуации с прошениями, вовлечение фабрик в процесс продовольственного снабжения имеет сложную историю. Фабричные продовольственные заградотряды снабжали рабочих дополнительной пищей, однако снижали производительность, поскольку участие в них отвлекало рабочих от прямых обязанностей. Единственным безоговорочно успешным аспектом снабжения на рабочих местах была организация кафетериев, которые для многих стали основным источником питания в период с 1919 по 1921 год. Однако в 1920-х годах сеть фабричных столовых сократилась из-за нехватки посетителей. Ученые-социалисты приписывали этот сдвиг высоким ценам на питание вне дома, а не предпочтению домашней пищи [Кабо 1928: 34, 54, 62–63, passim, 149–156; Бюджеты рабочих и служащих 1929:44]. Если бы фабрики могли предоставлять доступное по цене питание по месту работы, вероятность опозданий и прогулов после обеденных перерывов определенно снизилась бы, моральный дух повысился, а работники реже меняли бы место занятости. В 1930 году, во время краткосрочного увлечения властей политикой военного коммунизма, столовым даже приписали идеологическое значение «первого условия» для осуществления «перехода от мелкого одиночного домашнего хозяйства к крупному обобществленному», по выражению Ленина [Савельев, Поскребышев 1931: 803–805].

В последующие несколько лет количество мест общественного питания, прежде всего фабричных столовых, действительно значительно выросло. Согласно Г. Я. Нейману, автору работы 1935 года по истории советской торговли, к концу 1932 года в кафетериях питалось свыше 70 % рабочих «решающих отраслей промышленности»; столовые обслуживали ежедневно 14,8 миллионов человек по сравнению с 750 тысячами всего четырьмя годами ранее [Нейман 1935: 158]. Эта картина подкрепляется статистическими данными о розничной торговле и потреблении. Доля общественного питания в государственной и кооперативной торговле выросла с 4 % в 1928 году до 13 % в 1933 году. За тот же период расходы представителей рабочего класса на питание в кафетериях выросли с практически нулевой отметки до 18 % от их общих расходов на питание [Советская торговля. Статистический сборник 1956: 20][300]. Популярность, которой пользовались столовые, несомненно, была во многом связана с проведением политики по удержанию цен примерно на одном постоянном уровне в противовес росту зарплат и рыночных цен того периода[301]. И снова работники крупных и высокоприоритетных фабрик пользовались двойной привилегией: во-первых, они получали увеличенные пайки, во-вторых, имели доступ к льготному питанию.

Фабричные кафетерии организовывались рабочими кооперативами, которые с 1928 по 1933 год претерпели значительную реструктуризацию. В них, равно как и в других потребительских кооперативах, дефицит продовольствия вызвал необходимость создания различных категорий потребителей. Обычные ассоциации потребителей, естественно, давали привилегии в распределении дефицитных товаров своим членам, а традиционно воинственные рабочие кооперативы выбирали «продуктивную» систему различий. С 1930 года они начали открывать магазины на территориях фабрик и выделяли другие магазины под использование исключительно рабочими и сотрудниками конкретного завода. Такие магазины назывались «закрытыми распределителями», поскольку они были закрыты для широкой публики, и по мере того как управляющие изыскивали возможность заключить соглашения с местными кооперативами для учреждения таких распределителей, их количество быстро росло [Гельбрас 1931: 91–93; Бланк и др. 1965: 22–23]. Такие распределители получили дополнительный импульс после декабрьского пленума Центрального комитета 1930 года, на котором было отмечено «важнейшее значение», которое имеет «сеть закрытых распределителей на фабриках и заводах, как новая, оправдавшая себя, организационная форма классового распределения продуктов» [КПСС в резолюциях 1970–1972, 4: 503].

Ключом к успеху закрытых распределителей как раз была собственническая психология, а именно тесные рабочие отношения между кооперативом и финансирующим его заводом или учреждением, скрепленные обязательствами последнего по предоставлению места, денег и персонала. При этом среди самых активных организаторов закрытых распределителей в 1930 году были не железнодорожные предприятия, шахты и заводы тяжелой промышленности, которые партийные лидеры предпочли бы видеть в качестве выгодополучателей, – напротив, самыми активными были предприятия легкой промышленности и даже такие учреждения, как советская почта[302]. Тем не менее после декабрьского пленума 1930 года управляющие фабриками «ведущих отраслей» не могли не признать своих новых обязанностей в сфере «рабочего снабжения». В интересах «близости к производству» промышленные гиганты первой пятилетки попросту вывели своих рабочих из региональных кооперативных организаций (городских потребительских обществ – горпо и ЦРК) и открыли собственные сети кафетериев и магазинов на территории фабрик или в жилых районах, где проживали рабочие. С организационной точки зрения эти новые «закрытые рабочие кооперативы», или ЗРК, образовывали отделения губернских профсоюзов потребительской кооперации, которые, как предполагалось, должны были продолжать снабжать их товарами. Однако ЗРК работали наполовину автономно и, по задумке, значительно зависели от финансирующей их фабрики. В 1931 и 1932 годах звучали призывы учреждать ЗРК и на менее крупных фабриках, но это оказалось неосуществимо, поскольку у небольших фабрик не было для этого достаточно персонала и средств[303].


Рис. 4. Распределение хлеба на Трехгорной мануфактуре, г. Москва. Фото предоставлено Российским государственным архивом кинофотодокументов (РГАКФД)


В то же время под влиянием успеха крупных заводов государство еще глубже втягивало их в организацию распределения и снабжения. К концу 1931 года центральные власти уже могли указать на такие примеры для подражания, как кооператив на ленинградском заводе «Красный путиловец», на котором для работы в кафетериях были задействованы жены многих рабочих. Также там впервые была внедрена система кураторства, в рамках которой каждый отдел завода отвечал за конкретную столовую или лавку [Гельбрас 1931: 117–119]. В течение одного года этот принцип шефства был внедрен на 373 крупнейших фабриках страны, руководителям которых для осуществления контроля над заготовкой и распределением товаров было предписано организовать «отделы рабочего снабжения» (ОРСы) (рис. 4)[304]. Процесс правового учреждения ОРСов, сопровождающийся превращением магазинов-ЗРК и кафетериев в собственность министерств (при этом – без выплаты компенсации профсоюзам региональных кооперативов и уплачивающим взносы членам) был равносилен крупномасштабной передаче активов[305]. Однако в Кремле правам собственности не придавали столько значения, сколько вопросу о том, чью собственническую психологию нужно задействовать: состоящий в Коммунистической партии директор фабрики или бригада рабочих, очевидно, были в их глазах надежнее, чем другие потребители.

Закрытые фабричные кооперативы и особенно ОРСы, среди прочих преимуществ, исключительно хорошо подходили для следования «классовой линии» в распределении. У директоров фабрик были средства на выплату премий, и, несмотря на классовый паек, с конца 1930 года их призывали выделять эти средства на борьбу против излишнего эгалитаризма в зарплате и распределении материальных благ. В октябре 1930 года была объявлена политика льготного снабжения рабочих-ударников; позднее она была утверждена на декабрьском пленуме Центрального комитета и в нескольких речах Сталина 1931 года. В связи с этом пресса вела кампанию за улучшение снабжения ударников, призывая фабричные кооперативы «уделять внимание потребностям лучших работников» и выдвигая такие лозунги, как «Кто лучше работает, того лучше снабжать». Примерно через год проводилась похожая кампания, в центре которой было улучшение снабжения инженеров и специалистов [КПСС в резолюциях 1970–1972,4:503; Сталин 13: 51–80][306]. В результате ударники и специалисты получили разнообразные привилегии: льготный доступ к потребительским, и особенно дефицитным товарам в фабричных кооперативах, специальные продовольственные карточки на дополнительные продукты питания, право допуска без очереди, а также доступ в специальные магазины для ударников или инженерно-технических работников. Сопоставление редких архивных материалов показывает, что к концу 1934 года инженерно-технические работники шахт в Красноуральске получали примерно на 30 % больше продовольствия, чем рядовые шахтеры[307].

Как могла возникнуть такая дифференциация, когда выделяемые центром пайки для «рабочих» были одинаковыми? Одной из причин были зарплаты, которые складывались в пользу представителей образованного класса и давали специалистам возможность покупать продукты питания и потребительские товары в большем количестве и более высокого качества, чем могло себе позволить большинство рабочих. Другим фактором была собственная заготовительная деятельность фабрик. Как и в революционный период, фабрики и профсоюзы получали разрешения напрямую заниматься улучшением продовольственного снабжения. Использование некоторых (но не всех) методов снабжения задумывалось в качестве дополнения к системе планирования и побуждалось центром на основе прецедентов времен Гражданской войны. Например, ОРСы и фабричные кооперативы получали формальное право направлять своих представителей для закупки мяса в колхозы и совхозы. Что характерно, крупнейшим выгодополучателем этой политики была Москва. Следуя свойственному подходу, выработанному во времена Гражданской войны, когда определенные губернии «резервировались» под осуществление заготовок для фабрик, центральное политическое руководство закрепляло за каждой крупной московской фабрикой определенную область и поручало директорам фабрик организовать поставки свинины из колхозов этого региона[308]. Кроме того, предполагалось, что отделы снабжения, дополнительно к продовольствию, которое они получали по центральным каналам, повсеместно будут заключать еще и договоры с соседними хозяйствами[309]. Такие мероприятия были известны как «децентрализованные заготовки» (децзаготовки) и задумывались как упорядоченная, не вызывающая потрясений версия проводившихся в годы Гражданской войны экспериментов по заготовке продовольствия для фабрик.

Децентрализованные заготовки опирались на собственническую психологию заводских агентов-заготовителей. Иными словами, на протяжении тех лет, когда действовала система рационирования, «представители» оставались важнейшей частью деловых операций. Обладая возможностью пользоваться средствами из общего заводского бюджета, закрытые кооперативы и ОРСы держали на фабричной зарплате буквально десятки внеплановых закупщиков, которых на жаргоне называли толкачами или «снабженцами»[310]. Толкачи разъезжали по близлежащим и дальним деревням для закупки продовольствия, но это была лишь одна из их многочисленных обязанностей. Столь же часто они выступали посредниками при заключении сложных бартерных соглашений между фабриками – а эти операции не имели ничего общего с взаимными связями крестьян и промышленности, которым должно было способствовать осуществление децентрализованных заготовок. Например, в 1931 году толкачи из ЗРК консервного завода в Одессе выменяли одну пятую выпущенной продукции своего завода на различные товары: рабочую одежду, обувь, муку, подсолнечное масло, гвозди, жесть, мыло, икру и свинцовые трубы. В течение девяти месяцев, пока происходили такие обмены, агенты совершали сделки с другими фабриками каждые неделю-две, продавали большую часть выпущенной заводом продукции в магазине на территории своей фабрики и получали за свою работу внушительные премии. Тем временем управляющие игнорировали распоряжения о необходимых поставках от республиканского головного треста[311]. Именно это и было тем «расточительством», подогревающим враждебность по отношению к торговым представителям при новой экономической политике, и неудивительно, что в течение следующих пятнадцати лет в прессе то и дело вспыхивали кампании, направленные против них[312]. В эпоху дефицитов примеры злоупотреблений встретить было несложно: Ленинградский ЗРК заплатил охраннику за кражу тонны картофеля для последующей перепродажи в магазине; агенты ОРСа в Азербайджане, как сообщалось, закупали свои запасы продовольствия в магазинах, где действовала твердая валюта; во многих небольших городах фабричные снабженцы осуществляли свои «децентрализованные заготовки» на местном базаре[313].

В 1934–1935 годах в системе снабжения все более важную роль играли вспомогательные источники продовольствия, и особенно значимыми они были в тех сегментах продовольственного рынка, где в конце 1920-х годов до сих пор преобладала частная торговля. К 1934 году ОРСы в тяжелой промышленности получали 37 % своего мяса, 46 % рыбы, 94 % молочных продуктов и 75 % овощей по вспомогательным каналам, среди которых, помимо децентрализованных заготовок, были недавно учрежденные фабричные хозяйства. Концепция фабричных хозяйств была обкатана в период революции, когда в Петрограде и других городах заводам предоставлялась земля в пригородах для выращивания сельскохозяйственной продукции по выходным дням; в начале 1930-х годов центральное правительство поддержало эту практику как способ выхода из кризиса, спровоцированного коллективизацией. Залежные земли вновь поделили между предприятиями и учреждениями для коллективного выращивания овощей, разведения птицы и кроликов, а также для распределения между отдельными рабочими в качестве частных наделов. Эти огороды и хозяйства, организованные ОРСами и профсоюзами, прижились, и в 1934 году одни только хозяйства при предприятиях тяжелой промышленности давали 618 тысяч тонн овощей, 570 тысяч тонн картофеля, 84 тысячи тонн молока и 10,5 тысяч тонн мяса, а во время Второй мировой войны и огороды, и фабричные хозяйства станут важнейшим источником пищи[314].

Идеологическая значимость, приписываемая «близости к производству» в торговле (как и в образовании и в других сферах) не просуществовала дольше начала 1930-х годов, однако, как видно из примера фабричных хозяйств, распределение на рабочих местах оказало на советскую систему долгосрочное влияние. Во-первых, оно придавало смысл существованию политически инертных профсоюзов. Учитывая нетерпимость большевиков, а позднее и Сталина, к любому проявлению независимого лидерства, профсоюзные и заводские комитеты применили не состязательный, а корпоративный подход в установлении отношений между работниками и управляющими. «Рабочее снабжение» стало одной из немногих сфер, в которых деятельность профсоюзов, направленная на повышение производительности (основная роль, которой партия наделяла трудовые организации), одновременно была и способом содействия материальным интересам рабочих. Рядовым сотрудникам могли прийтись по душе такие виды деятельности, как организация фабричных хозяйств и огородов (позже – дачных кооперативов и дач), распределение семян и осуществление контроля над заводскими кафетериями и магазинами. В связи с этим профсоюзы держались за эти функции, так же как и за обязанность вскрывать проявления управленческого «бюрократизма» и поднимать проблемы безопасности. До самого конца советской эпохи одним из главных занятий профсоюзов оставалось распределение льгот[315].

На фабричных управляющих опыт администрирования распределения, кажется, тоже оказал долгосрочное влияние. Отождествляя успехи в снабжении с успехами в производстве, система распределения давала управляющим преимущество в переговорах с центральным правительством. В то же время она повышала ставки в отношении продовольственного снабжения: если ОРС или фабричный кооператив не предоставлял прикрепленному к нему контингенту достаточно продовольствия, директор завода мог быть обвинен не просто в халатности по отношению к потребностям рабочих, но также и в более серьезном правонарушении – саботировании производственного плана. Как и в годы Гражданской войны, такое давление было еще сильнее потому, что продовольственные пайки по-настоящему влияли на производительность. Ставшие свидетелями этого явления иностранцы, равно как и советские управленцы, приписывали массовую текучку кадров начала 1930-х годов случаям дефицита продуктов питания [Hindus 1933][316]. Продовольственные дефициты также приводили к волнениям среди промышленных рабочих: наиболее заметное произошло в апреле 1932 года, когда из-за сокращения пайков по предприятиям ивановской текстильной промышленности прокатилась волна забастовок [Davies 1996: 188–189, 368, 374; Rossman 1997: 44–69; Werth, Moullec 1994: 209–216]. Руководители заводов были весьма заинтересованы в том, чтобы не допустить такого исхода, и поэтому стремились удержать снабжение в собственных руках и в как можно большем объеме. В результате этих усилий ОРСы пережили систему рационирования на целый год, и даже после их роспуска управляющие продолжали задействовать толкачей для закупки продуктов питания и потребительских товаров наряду с промышленными товарами, которые якобы служили предлогом для их работы[317]. Советские заводы продолжали прибегать к искусству закупок со времен действия системы рационирования, благодаря чему с 1939 по 1941 год они смогли вернуться к этой системе почти без помех в своей работе. Словом, в кризисные времена собственнической психологии советских управленцев действительно могло найтись применение.

Кризис, потребление и рынок

Как и в революционный период, последствия экономических кризисов не были обусловлены исключительно действиями политических лидеров или исполнителей государственной политики на местах. Реконструкция торговли была, прежде всего, ответом чиновников на чрезвычайную ситуацию, на которую реагировали потребители и которой они же способствовали: покупатели занимались накопительством, стоя в очередях и в панике скупая товары, и тем самым усугубляли дефицит. Неурядицы, вызванные плановым дисбалансом между оплатой труда и ценами, который с 1923 года постоянно сопровождал работу социалистического сектора, в ходе реконструкции усугублялись новыми, среди которых было исчезновение частных лавок и упадок сельского хозяйства. Во избежание повторов я отложу до пятой главы попытки дать количественные оценки воздействию кризиса на средний уровень потребления и уровень жизни и сформулировать его последствия для настроений граждан. В данном же разделе рассматривается одна значительная перемена в потребительской практике с 1928 по 1933 год.

Этой переменой стала возросшая роль уличной торговли в повседневной жизни граждан, что вряд ли удивительно в свете привычек, приобретенных за годы Гражданской войны. Постоянные и временные базары, которые играли важную роль в обмене на протяжении всего периода НЭПа, в 1928–1929 годах стали фактически единственной альтернативой предприятиям социалистического сектора. Посетивший СССР британец Г. Гринуолл писал о Москве: «Постепенно вся городская торговля была вытеснена на улицы. Подавление частной торговли привело к конкуренции лоточников с государственными лавками». По наблюдению Гринуолла, это произошло в промежутке между его предыдущей поездкой в страну летом 1927 года и повторным визитом, который он совершил через год:

Летом 1927 года здесь было две или три улицы, заполненные лоточниками. В 1928 году уже каждая улица Москвы была заполнена этими лоточниками, стоящими вплотную друг к другу вдоль бордюра. Торговцев было так много, что из-за нехватки места вдоль бордюра они начали становиться на другой стороне тротуара спиной к лавкам, отчего московские улицы теперь выглядят, точно восточный базар. Все мужчины, женщины и дети, которые что-то продают, кричат во весь голос. <…> Можно с уверенностью сказать, что нет такого товара, который нельзя купить на улицах Москвы [Greenwall 1929: 35–38].

Описываемая здесь сутолока действительно относится к 1928 году, когда из-за высоких налогов и репрессий лавки были вынуждены закрываться, а также сокращали деятельность те частные предприятия, что оставались на плаву Как ив 1918 году, многие лавочники, покинув свои лавки, занялись базарной или уличной торговлей. Однако, по всей вероятности, этот всплеск неформального обмена стал результатом не только деградации столичной торговой сети, но и голода на Украине 1928 года. Характерной реакцией крестьян на критическую нехватку пропитания было бегство в близлежащие и дальние города, где они обычно пытались заработать мелкой уличной торговлей. Это объяснение подкрепляется реакцией одного иностранца на исчезновение московских уличных торговцев полтора года спустя: «Тем, кто привык к скоплениям крестьян-разносчиков, улицы являли странное зрелище» [Hoover 1930][318].

В феврале 1930 года, после завершения успешной, хотя и необъявленной, войны против столичного частного сектора, администрация Московской области попыталась запретить частный сбыт большинства промышленных товаров. Запрет, действие которого ограничивалось территорией города, касался тех товаров первой необходимости, производство которых было национализировано в ноябре 1918 года, а также радиоприемников и электротоваров[319]. Он не был направлен против торговой деятельности крестьян и совершенно точно не означал общего запрета на занятие мелкой торговлей. В тот же месяц Наркомат внутренних дел и Наркомат финансов РСФСР выпустили распоряжения, в которых частным лицам давалось право арендовать торговое пространство или прилавки на городских базарах, железнодорожных станциях и в портах. Неудивительно, что взимаемая за это плата была привязана к классу: торгующие своей продукцией или скотом крестьяне, продающие свои изделия городские и сельские кустари, а также лица, предлагающие бывшие в употреблении предметы быта, были освобождены от уплаты аренды, в то время как частные торговцы должны были платить значительно больше, чем кооперативы и коллективные хозяйства[320]. Если зимой 1929–1930 года, судя по наблюдениям множества иностранцев, в Москве перекрывали рыночные площади и преследовали уличных торговцев, это было проявление тенденции препятствовать крестьянской торговле в разгар каждой заготовительной кампании[321]. Запрет не был всеобщим и не продлился долго. Описание тяжелой участи крестьян-лоточников как нормы для того времени, сделанное Л. Хаббардом («Крестьяне стояли на тротуарах с корзинами фруктов, яиц и прочих продуктов, которые они продавали, находясь под постоянной угрозой того, что их “подвинет” милиция или даже конфискует товар»), противоречило тому факту, что уличные рынки в большинстве городов в течение периода реконструкции продолжали работать [Hubbard 1938: 141–142][322].

На самом деле исследования бюджетов домохозяйств демонстрируют парадоксальный эффект, к которому привела реконструкция: несмотря на исчезновение частных лавок, часть доходов, которую граждане расходовали на покупки в частном секторе, росла. Согласно архивным данным, расходы городских рабочих на покупку продовольствия на рынке выросли с 18 % в 1929 году до 53 % в 1932 году, а когда в 1933 году процент покупок рабочими продовольствия на рынке несколько снизился, в бюджетах управляющих и инженеров на рынок по-прежнему приходился 61 % продовольственных расходов. Похожая тенденция касалась дров и промышленных товаров. В сумме к 1933 году рабочие совершали 30 %, а городские жители в целом – 33 % своих покупок в рублях «на рынке или у частных лиц», в том числе 54 % продовольственных расходов и 22 % непродовольственных[323]. Это, конечно, значительно больше, чем 35 % расходов рабочих на питание и 7 % расходов на непродовольственные товары, которые статистики отводили на долю частного сектора в 1929 году.

Большая часть этого роста, естественно, приходилась на ценовую инфляцию. По мере того как товары в рамках социалистической торговой системы заканчивались, рыночные цены росли. Как обнаружили О. В. Хлевнюк и Р. У Дэвис, к 1932 году цены на городских базарах превысили цены 1928 года в десять раз – то есть в два с половиной раза превысили рост денежной массы [Davies, Khlevniuk 1999: 562]. Несмотря на инфляцию, даже в «натуральном» выражении роль рынка в годы реконструкции была далеко не ничтожной. В табл. 4.3 показано количество товаров, приобретаемых рабочими на рынке в 1932 году, когда доля рынка в снабжении городов продовольственными и потребительскими товарами была наиболее высокой.

Эти данные рассматриваются в последующих главах в связи с долгосрочными количественными тенденциями. Для настоящего обсуждения более важно, что, если в конце первой пятилетки хлеб и ткани оставались преимущественно сосредоточены в социалистической системе распределения, рынок служил жизненно важным источником практически всех остальных товаров.


Таблица 4.3. Частный сектор как источник избранных продуктов питания и потребительских товаров в годовом подушевом потреблении рабочих, 1932 г.


Источник: ГАРФ. Ф. 1562 Оп. 329. Д. 62. Л. 15–16; Оп. 15. Д. 1119. Л. 75–76, 86.


Из-за роста повседневных расходов все больше городских жителей были вынуждены прибегать к неформальной торговле, чтобы свести концы с концами. Доля выручки от мелкой торговли в доходах семей рабочих оставалась значительно ниже, чем в период Гражданской войны, когда она отмечалась на уровне 25–30 %, но тем не менее значительно превышала уровни, зарегистрированные в годы НЭПа (табл. 4.4).


Таблица 4.4. Выручка от продаж продуктов питания, выраженная как доля дохода рабочих домохозяйств


Источники: [Бюджеты рабочих и служащих 1929: 96]; РГАЭ. Ф. 1562. Оп. 15. Д. 1119. Л. 17.


В Рязани (находящейся примерно в двухстах километрах к юго-востоку от Москвы) применение более строгих мер по охране правопорядка в период реконструкции спровоцировала мелкая торговая деятельность именно горожан, а не крестьян. Областной финансовый отдел ожесточенно преследовал лоточников, торгующих по выходным, взимал с них штрафы в размере до пяти тысяч рублей за осуществление торговых операций без официального разрешения и конфисковывал товары. В июне 1931 года финансовый отдел оштрафовал различных жителей, среди которых были промышленные рабочие, за уличную продажу семи кусочков сельди, восьми фунтов сахара, пары обуви, пары галош, двух обойных листов и половины банки подсолнечного масла. Тем временем «регулярных» торговцев выгоняли из региона, записывая их в кулаки, – такая судьба постигла лишенного прав и безработного сына одного торговца времен НЭПа, который закупал фрукты и яйца в своей родной деревне и перепродавал в Москве и Рязани; группу торговцев табаком, которые следовали популярным маршрутом времен Гражданской войны; старого лишенца-мясника и его жену, которые продолжали оказывать крестьянам свои услуги; а также одну молодую лишенку-мать, которая дважды съездила в Москву для закупки и последующей перепродажи бакалейных товаров[324].

Когда «пропартийно» настроенные наблюдатели обсуждали рост мелкого обмена, они толковали его не с материальной, а с моральной точки зрения. «Спекуляция» представляла собой не более чем то, чего можно было ожидать от нэпманов и крестьян – как знал любой ленинец, «страшна “сухаревка”, которая живет в душе и действиях каждого мелкого хозяина» [Ленин 1958–1965,42:158], однако возрождение занятия мелкой торговлей на рынке среди промышленных рабочих указывало на серьезные колебания в настроениях ведущего класса. Летом 1930 года властям написал раздраженный продавец главного универмага Мосторга, высказав мнение, что сама система рационирования способствует деморализации:

Ведь сейчас обитатели Сухаревки, Центрального, Смоленского и других рынков переживают весну. Ведь перекупщиков сейчас воистину расплодилось до чертовой матери. Перекупкой сейчас весьма лихо занимаются и сезонники, и молочницы, и инвалиды, и часть несознательных рабочих со своими женами, и командируемые на различные строительства. Методов этой работы – огромное количество. Тут и подчистка в кооперативных книжках, тут и целиком фальшивые книжки, тут и по две и больше этих книжек на одно и то же лицо, тут и симуляция положением своей жены на определенном месяце, тут и злоупотребления командировкой и забор на чужие книжки. Дошло до того, что и отсталый рабочий чуть ли не в пятый раз в течение недели или двух становится за женскими чулками и бьет себя в грудь, что он рабочий, требует – вынь да положь – «вы спекулянтам даете, душа с вас вон, давайте и мне»[325].

Может ли быть, что ликвидация частных магазинов вернула к жизни тенденцию, при которой «психология мешочника – психология мелкого буржуа всасывается в общество» [Васильев 1918: 7–8]? Учитывая эту опасность, партия, окончательно перейдя в мае 1932 года к регулированию статуса уличных рынков, закрепила новое юридическое основание рыночной торговли пропагандой против «перепродажи» и «спекуляции». Базары были переосмыслены как «колхозные рынки» – воплощение смычки между рабочими и крестьянами в период после коллективизации, – а такие их традиционные аспекты, как торговля подержанными товарами и мелкая торговля, попеременно преуменьшались и осуждались.

Прежде чем перейти к содержанию соответствующих постановлений, стоит осветить содержание этой пропаганды. Хрестоматийным примером может служить кинорепортаж 1932 года о московском Семеновском рынке[326]. В первых кадрах фильма посредством различных видов транспорта условно показано месторасположение рынка, а сам он представлен как точка пересечения сельских традиций и социалистической современности. Площадь огибают трамвайные пути, резко отделяя островок «сельского» рынка от окружающего его города, а устье получившейся дуги пронизывает грунтовая дорога, своеобразный мостик от рынка к деревне. В следующем эпизоде аллегорические герои фильма – город и деревня – готовятся к встрече. «Приветственный» отряд продавцов открывает на рынке многочисленные лавки Мосторга, чтобы «встретить» приходящих сюда крестьян целым рядом товаров и услуг, в то время как «колхозники» и «трудящиеся единоличники» в длинной веренице телег следуют к рынку по грунтовой дороге. По-видимому, их девиз – не личная выгода, и он совпадает со слоганом «Сельско-хозяйственные продукты центрам!», который выводится на экран вместе с лозунгом горожан: «Навстречу товарам деревни – товары города!» В этом идеализированном представлении встреча сторон основана на доброй воле и взаимной признательности. На «колхозном рынке» основу смычки должны были составлять нравственные узы экономики дарения, а не денежные отношения экономики рынка.

Модели обмена между «трудящимися города и деревни» публицисты противопоставляли образ «спекуляции» – по сути дела, частной торговли. Рынок украшают транспаранты, расписанные лозунгами вроде «Перекупщика-спекулянта ВОН с колхозных базаров!» – и вот действительно, с поличным пойман буржуазного вида молодой человек, пытающийся скупить как можно больше мешков с петрушкой и огурцами. Однако, как сообщает надпись в кадре, «есть и такие базары», где, по выражению современника Гражданской войны, царит «темнота, прежде всего народная темнота». Показывают один из таких неназванных и поэтому, возможно, повсеместно встречающихся базаров, где босые крестьянские дети вброд переходят грязный пруд, пока взрослые, сидя на земле, торгуют своими товарами или лежат беспробудно пьяные. Дверь с надписью «Юридическая консультация» закрыта на висячий замок, а на ветру дрожит прикрепленное к ней постановление. Судя по всему, торговля идет плохо. Значительную толпу сумел привлечь лишь старый цыган-предсказатель. По мнению публицистов, в такой обстановке неизбежно процветала спекуляция. Летом 1932 года в одной газете с горечью писали, что Сухаревка осталась Сухаревкой: здесь все та же антисанитария, та же многолюдность, та же нехватка услуг, и, как и раньше, она кишит мелкими торговцами. Чтобы превратить Сухаревку в «новый, подлинно советский и подлинно культурный» рынок, ее нужно было «вычистить, помыть и причесать» и, конечно, наладить обеспечение правопорядка[327].

Учитывая такую рекламу, чего удалось достичь постановлениями о рынке, изданными в мае 1932 года? Вероятно, проще сначала перечислить, чего достичь не удалось. Постановления, изданные 6 мая («О плане хлебозаготовок из урожая 1932 года и развертывании колхозной торговли хлебом»), 10 мая («О плане скотозаготовок и о мясной торговле колхозов, колхозников и единоличных трудящихся крестьян») и 20 мая («О порядке производства торговли колхозов, колхозников и трудящихся единоличных крестьян и уменьшении налога на торговлю сельскохозяйственными продуктами») не способствовали учреждению сельскохозяйственных рынков, как заявлялось в некоторых из наиболее экстравагантных речей и статей того периода. Они также не свидетельствовали о победе «колхозной и совхозной системы хозяйства над системой единоличного хозяйства» и о непрерывном росте «количества промышленных товаров», доступных потребителям-крестьянам, о чем говорилось в тексте постановления от 6 мая[328]. Издание этих постановлений не привело также и к легализации рынка, поскольку с 1928 по 1931 год ежегодно издавались резолюции, запрещающие произвольное закрытие уличных базаров. Наконец, этими постановлениями не удалось вывести базары из пространства правовой неопределенности, в котором они функционировали с 1917 года. Связав государственную поддержку абстрактных «колхозных рынков» с официальным осуждением «спекуляции» (наказание за которую через несколько месяцев ужесточили до пятилетнего срока в трудовом лагере)[329], политическое руководство оставило возможность для обсуждения границ между законной и незаконной частной торговлей. Словом, несмотря на изданные в 1932 году постановления, уличные рынки оставались серой зоной экономики Советского Союза.

Тем не менее с изданием этих постановлений статус рынков в некоторых отношениях изменился. Во-первых, официальные частные магазины были полностью выведены за рамки обсуждения. Постановление ЦИК и СНК СССР от 20 мая 1932 г. «О порядке производства торговли колхозов…» являлось единственным опубликованным нормативным документом, в котором частные магазины напрямую запрещались: «10. Не допускать открытия магазинов и лавок частными торговцами и всячески искоренять перекупщиков и спекулянтов, пытающихся нажиться за счет рабочих и крестьян» [Решения партии и правительства по хозяйственным вопросам 1968, 2: 389]. Во-вторых, было расширено действие заслуживающей одобрения меры по налоговым послаблениям для крестьян: были снижены обязательные квоты по сдаче зерна и мяса, а в радиусе 100 километров от Москвы и от Ленинграда соответственно – еще и по сдаче овощей, фруктов и молочных продуктов; снизились и ставки арендной платы за места на рынке, а крестьяне, торгующие на рынках и базарах, были освобождены от налога с продаж и сельскохозяйственных налогов[330]. В-третьих, теперь не только единоличные хозяйства, но и колхозы получили право торговать по рыночным ценам, что было запрещено не далее как в 1931 году[331]. Наконец, хотя такие положения, как разрешение на продажу излишков, оставшихся после выполнения обязательств по заготовкам, или установление свободного ценообразования в рыночной торговле, лишь закрепили существующую практику, в постановлениях эта практика была четко описана посредством нового правового языка. Эти постановления, подписанные высшими управляющими органами страны, были призваны внушить крестьянам уверенность в том, что на этот раз право на торговлю установилось «всерьез и надолго» – как в отношении НЭПа обещал в свое время Ленин. Это обещание в итоге нашло подтверждение: уличные рынки регулировались законодательными нормами 1932 года на протяжении более чем 25 лет.

В революционный период закрытие частных магазинов предоставляло городским покупателям три варианта действий: стоять в очередях у социалистических «распределительных пунктов», чтобы погасить свои продуктовые карточки; закупаться на уличных рынках; а также отправляться в деревни для осуществления частного обмена без посредников. Как подчеркивалось в первой главе, несмотря на ужесточение политики большевиков в отношении «спекуляции» в 1919–1920 годах, в революционный период уличные рынки не прекращали функционировать в качестве главного канала распределения потребительских товаров в стране. Советские граждане приобретали на рынках подавляющее большинство продуктов питания, дров и других товаров первой необходимости, а также зарабатывали на пропитание в немалой степени за счет нерегулярной торговли там же. Если одним показателем нормализации было восстановление после 1921 года сети постоянных розничных лавок, равно как и повторное утверждение общественного разделения труда в отношении рыночной торговли, в годы НЭПа торговля перестала быть всеобщим источником подработки. Хотя бедняки при нехватке денег продолжали продавать свои пожитки на рынке, к 1924 году даже продажа сигарет, газет и вареников по большей части вновь стала осуществляться профессиональными торговцами.

В конце 1920-х годов упразднение частных лавок повернуло этот процесс вспять. В бюджетах городских домохозяйств доля расходов, приходящаяся на частный сектор, повысилась, а среди доходных статей вновь появилась выручка от нерегулярных продаж. Если по этим показателям можно приближенно судить о тяготах, которые испытывало население, они подтверждают стандартную для западной историографии точку зрения о том, что сталинская реконструкция привела к резкому снижению уровня жизни как в городе, так и в деревне[332]. Однако, судя по тем же данным, уровень давления, который испытывали жители городов с 1928 по 1933 год, кажется, был значительно ниже, чем в революционный период – а также ниже, чем материальная нагрузка во время Второй мировой войны.

Даже в разгар реконструкции Сталин не заходил так далеко в закрытии рыночной торговли, как Ленин. Во время противоречивых заготовительных кампаний конца 1920-х годов во многих деревнях закрывались базары, но в течение нескольких месяцев они обычно открывались вновь. В городах местные власти колебались между принятием жестких мер против частного обмена и получением прибыли от рыночных сборов. Обычно какую-нибудь рыночную площадь вдруг перекрывали и запирали – но через неделю чиновники уже осуждали друг друга за препятствование крестьянской торговле. В какой-то момент милиция задерживала практически всех, кого видела, как «спекулянтов», – а через неделю городские власти просто требовали от продавцов арендную плату за торговое место и торговые сборы. Хотя торговая политика продолжала быть тесно связана с финансовым положением муниципалитетов и «операциями» ОГПУ, как и в 1920-х годах, она также оказалась связана и с определением спекуляции в уголовном праве (как это было в годы Гражданской войны). То, что Соломон назвал «правосудием в формате кампаний» того периода, лишь усугубляло смятение чиновников на местах [Solomon 1996: 81-110].

Как мы убедились, после 1932 года, когда правительство публично объявило уличные базары «социалистическим» местом торговли, это смятение не исчезло полностью. Будучи переименованы в «колхозные рынки», российские толкучки, крестьянские ярмарки и базары в одночасье не изменили своей природы[333]. Крестьянский колорит этих рынков значительно усиливался выводом с рынка профессиональных торговцев и продавцов или применением против них репрессий, однако после издания постановлений 1932 года в течение нескольких лет свидетельств присутствия на этих рынках «социалистической» торговли наблюдалось мало. Напротив, предлагая законный канал получения прибыли, уличные базары подпитывали среди советских крестьян и горожан особый вид «капиталистического» духа. Как будет видно из шестой главы, эти базары демонстрировали границы сталинской командной экономики как в кризисном режиме, так и в режиме нормализации.

Заключение

После 1927 года наступил глубокий экономический кризис, в некоторых отношениях напоминающий ситуацию времен Гражданской войны. Наученные опытом революции, чиновники-коммунисты в качестве ответных мер на трудности конца 1920-х годов ужесточали контроль над распределением и снабжением. Частных торговцев арестовывали на законных основаниях и без, потребительские кооперативы заставили придерживаться продуктивистской, а не ориентированной на членов кооператива системы льгот, крестьян принудительно отрезали от рынка, а цены устанавливались сверху. Рационирование продовольственных и потребительских товаров, принятое в каждом городском поселении по модели военного коммунизма, в конце концов было интегрировано в общенациональный план распределения. По мнению Е. Осокиной, структура этой системы как бы показывала: во имя рационализации «маловажным» гражданам отказывалось в доступе к дешевой еде [Осокина 1993; Осокина 1998]. Соответствующие политические меры, прежде всего повышение цен в сельской местности и перенаправление картофеля и зерна на производство водки, также показывают экономические приоритеты Советского Союза с 1928 по 1933 год в неприглядном свете.

Тем не менее систему рационирования и сопутствующие ей обстоятельства не следует воспринимать как прямое отражение «сталинской идеологии». Рационирование было продуктом чрезвычайных обстоятельств и не являлось конструктивным вкладом лично Сталина. Хотя несколько современников усмотрели в реконструкции распределения возвращение к ценностным ориентирам 1917 года, Сталину и его ближайшим советникам по хозяйственным вопросам были не по нраву бюрократизм, неповоротливость и неэффективность, свойственные системе рационирования. Когда у них появилась возможность разъяснить, чего они хотят, они безоговорочно сделали выбор в пользу нерационированной торговли. Свидетельством сильного неприятия этой системы высшим руководством служит комментарий А. А. Жданова, который он сделал в ноябре 1934 года на заседании комиссии Политбюро: «Мы за изменение системы распределения продуктов, но именно для того, чтобы ликвидировать имеющиеся в этой области пережитки военного периода» [Хлевнюк и др. 1995:55]. Советские руководители, конечно, во многом самостоятельно создали атмосферу войны посредством радикальной реконструкции сельского хозяйства, промышленности и торговли[334]. В отличие от рационирования, устранение частных торговцев, ускорение промышленного развития и принудительное создание колхозов были в первую очередь не реакцией на чрезвычайную обстановку, а ключевыми составляющими долгосрочной повестки Коммунистической партии. Для достижения желаемых целей с 1928 по 1939 год Сталин действовал резко и был готов допустить довольно серьезные на тот момент потрясения. В принятом решении и постепенно предпринимаемых на всех уровнях соответствующих действиях процесс реконструкции отражал социалистическую экономическую и политическую культуру в том виде, в котором она сформировалась во время Гражданской войны.

Что спровоцировало процесс реконструкции системы распределения? Как и в 1917–1918 годах, катализатором послужила паника из-за продовольственного снабжения в столице, однако в оба периода дефициту еды предшествовали дефициты основных промтоваров. Во время Первой мировой войны дефицит сперва затронул такие товары, как хлопчатобумажная ткань, шерсть и кожа – их же вновь стало постоянно не хватать в период НЭПа. Советских экономистов и политиков озадачивало то, что случаи дефицита потребительских товаров, прослеживаемые со времен НЭПа, стали хроническими именно с ускорением экономического роста и повышением уровня жизни. Далее мы еще не раз увидим эту закономерность. В целом политическое окружение Сталина с оптимизмом смотрело на эти случаи дефицита, видя в них свидетельство «роста материального благосостояния населения»[335]. Тем не менее руководство страны сделало выбор в пользу экономического регулирования с секретными операциями для «восстановления здоровья экономики» – или, более конкретно, стремилось ограничить крестьянам доступ к наиболее дефицитным товарам. Когда дефициты начали сказываться на продовольственном снабжении, советские лидеры настроились на более радикальные действия как в экономике, так в политике принуждения.

Реконструкция торговли подчеркнула центральное место Москвы в формировании государственной политики – это еще одна закономерность, которую мы уже наблюдали ранее и с которой столкнемся еще. Во время Гражданской войны национализированные ресурсы в несоразмерно больших количествах отправляли в Москву, и то же самое продолжало происходить и после 1921 года. Это было не только результатом действия рыночных сил (крупные города во всем мире традиционно притягивают к себе и покупателей, и товары), но также и результатом заботы, с которой политики относились к столичным потребителям. Кремлевские чиновники, редко посещавшие губернии в период НЭПа[336], завели привычку основывать свои оценки экономической ситуации на том, что они наблюдали в непосредственной близости от себя. В 1927–1928 годах их представление о кризисах обусловливалось главным образом не массовым голодом на юге Украины, а наблюдаемым в Москве дефицитом высокосортного мяса, сахара и муки, который в значительной мере можно было объяснить искусственно заниженными ценами на эти товары. Реконструкция обеспечила центральной администрации более широкий контроль над всеми крупными категориями товаров и, таким образом, позволила ей увеличить долю национального продукта, приходящуюся на столицу. К 1933 году на Москву приходилось примерно 2 % населения СССР, но в ней продавалось от 6 до 12 % национализированных запасов всех крупных категорий промтоваров, а также 25 % национализированных мясных и рыбных запасов. Фактически единственным предметом потребления, процент продаж которого в Москве значительно не превышал процент столичного населения, был традиционный крестьянский аксессуар – шерстяной платок[337].

Как будет видно из шестой главы, одним из непредвиденных последствий приоритизации столицы стало то, что московские магазины еще долгое время после НЭПа продолжали служить источником товаров для региональной частной торговли.

Что касается итогов периода реконструкции, то одной из значимых перемен, описываемых в этой главе, была «деградация торговли». Как и в период Гражданской войны, война коммунистов с рынком привела к вытеснению торговли из лавок и перемещению ее на базары. Принудительная ликвидация частных лавок нанесла торговой инфраструктуре огромный ущерб: к концу 1930 года количество действующих розничных торговых точек сократилось с 555 тысяч в 1926 году до всего лишь 196 тысяч. Плотность торговой сети на душу населения в 1931 году составляла менее одной пятой среднего показателя дореволюционного периода, и на каждые десять тысяч жителей приходилось всего 12,5 магазинов, лавок и ларьков [Советская торговля. Статистический сборник 1956: 14–15, 137]. Несмотря на выход кооперативов в деревню после проведенного в 1923 году исследования сельской торговли, лавки по-прежнему были плотно сосредоточены в европейской части России и в городах.

В связи с недостаточной плотностью торговой сети и нехваткой снабжения, распределение вновь стало осуществляться главным образом по месту работы. В рамках централизованной системы рационирования отдельные граждане были прикреплены к определенным магазинам, где они покупали все основные товары, и с 1930 года эти магазины очень часто оказывались в юрисдикции завода или учреждения, где эти люди работали. В результате возникла ситуация, напоминающая американскую систему здравоохранения: выделение льгот зависело от места работы, при этом более крупные предприятия обычно могли предоставить более выгодные преимущества, а менее крупные и менее значимые места работы (такие как кооперативы и колхозы) не могли их предоставить вовсе. Крупные предприятия «ведущих отраслей» получали преференции от центральной администрации снабжения, располагали более значительными финансовыми ресурсами для оплаты дополнительного продовольствия и оказывали более серьезное влияние на местные исполнительные органы, чем другие предприятия или существующие автономно городские торговые сети. Это явление можно охарактеризовать как форму корпоративизма, поскольку трудовые организации сотрудничали с руководством как с целью повышения производительности рабочих, так и для улучшения снабжения потребительскими товарами. Несмотря на то что впоследствии руководители стремились обуздать корпоративистские тенденции в партийном, государственном и промышленном аппарате, реконструкция системы распределения вновь подтвердила, что собственническая психология является постоянным элементом советской власти.

Глава пятая