Пример ломбардской столицы Милана показывает, насколько определенно членство в общественных объединениях зависело и от конкретного политического и социального контекста. Чиновники, которых в Милане воспринимали как представителей навязанной власти, в отличие от других частей Габсбургской монархии состояли в здешних ассоциациях лишь в небольшом количестве. В то же время дворянство играло в локальной общественности Милана первой половины XIX столетия выдающуюся роль. Правда, некоторые общества – например, Дворянский клуб (Casino dei nobili) – были основаны на принципах свободного членства и использовали индивидуалистические практики «буржуазной» общественности. Однако они были доступны лишь дворянству и следовали в этом сословному принципу. Дворянство составляло в 1815–1821 годах более половины членов общественных объединений Милана. К середине 1840-х годов его доля упала более чем на треть, но и тогда она еще оставалась существенно выше, чем в ассоциациях Англии или Франции[115].
Сравнимых локальных исследований об истории общественных объединений в Российской империи за первую половину XIX века немного. Известно лишь о скепсисе государства по отношению к общественным объединениям. Однако с точки зрения перспективы всех государств континентальной Европы после наполеоновских войн этот скепсис не обязательно говорит что-то о фактическом развитии общественной жизни на местах. Александр I в 1822 году запретил масонские ложи; страх перед тайными обществами заставил и его преемника Николая I с недоверием смотреть на общественные объединения. С 1826 года свободные ассоциации должны были утверждать свой устав в государственных инстанциях. Вследствие этого многие общественные объединения собирались без государственного согласования – как, например, нелегальные студенческие кружки 1830–1840-х годов. Но в то же время другие, неформальные места общения – например, литературные салоны или кружки – государство молчаливо признавало. Из новых благотворительных обществ с 1826 по 1855 год официальное согласование получили лишь двадцать[116]. Хотя не стоит недооценивать их роль в качестве мест социальной коммуникации и восприятия западных идей изменения общества, однако в сравнении можно утверждать, что российскому государству в 1830-х и 1840-х годах в целом удалось регламентировать и контролировать жизнь общественности до такой степени, что она была в меньшей степени сравнима с западно– и центральноевропейскими городами, чем еще за пятьдесят лет до того.
При всей истерике в реакции автократического государства против общественных объединений с точки зрения самодержавия были веские основания для того, чтобы скептически относиться к якобы неполитическим, ставящим себе лишь моральные цели обществам. Безусловно, не станет преувеличением утверждать вслед за Морисом Агюйоном, что политизация западно– и центральноевропейских обществ 1830–1840-х годов в значительной степени происходила в общественных объединениях и кружках[117]. Не только для либералов, но и для ранних социалистов понятия «общество» или «ассоциация» несли эмоциональный и утопический подтекст, провозвещавший лучшее общество[118]. Карл Маркс, который позже лишь с насмешкой относился к «мании союзов» у социал-демократов, в 1844 году сформулировал ядро этой утопии:
Когда между собой объединяются коммунистические ремесленники, то целью для них является прежде всего учение, пропаганда и так далее. Но в то же время у них возникает благодаря этому новая потребность, потребность в общении, и то, что выступает как средство, становится целью. ‹…› Для них достаточно общения, объединения в союз, беседы, имеющей своей целью опять-таки общение; человеческое братство в их устах не фраза, а истина, и с их загрубелых от труда лиц на нас сияет человеческое благородство[119].
Тот факт, что Маркс и другие коммунистические мыслители затем не поняли значения неполитической на первый взгляд культуры общественных объединений рабочих и с интеллектуальным высокомерием придерживались принципа исключительно политического, идеологического принципа организации, можно рассматривать как один из факторов их фиаско[120].
В Англии уже с начала XIX века существовали популярные общества друзей (friendly societies), которые в эпоху отсутствовавшей системы государственного страхования ставили своей целью взаимную поддержку рабочих и ремесленников. Накануне революции 1848 года во Франции и Германии также появились собственные формальные объединения социальных слоев, стоявших на социальной лестнице ниже бюргерства[121]. Они опирались на традицию неформальных форм социального общения в задних комнатах кафе и трактиров, но имитировали буржуазную общественную жизнь и для своих целей – отличаясь в этом от буржуазно-либеральных союзов вроде прусского Общества вспомоществования рабочему классу, которые безуспешно старались использовать идею ассоциаций с ее идеалом классовой гармонии и морального усовершенствования для решения «социального вопроса»[122].
Образование и изменение нравственности на пути к ассоциации казались европейским либералам ключом к социальному прогрессу общества. В то же время, как показывает пример Токвиля, Джона Стюарта Милля или Якоба Буркхарда, они так и не смогли преодолеть свой скепсис по отношению к «массам» и к идее демократии. Деспотизм, по их мнению, с 1789 года всегда угрожал с двух сторон: и снизу, и сверху[123]. Элитарный характер либерализма XIX века вызвал к жизни специфический менталитет, который конкретизировался в социальной практике: «ее одновременная терпимость и нетерпимость – гибкие, всегда потенциально инклюзивные стороны и в то же время постоянно спорные и переопределяемые исключения, которые также составляли ее характерную черту»[124].
В 1848 году понятие «ассоциации» превратилось, наконец, во всеобщий политический лозунг. В отличие от 1789 года свобода союзов стала одним из главных требований революции[125]. На арене революции, в Париже, Берлине, Вене или Милане, возникали бесчисленные новые, открыто политические по характеру, клубы и объединения[126]. Их программы выходили за пределы эксклюзивности и интимности буржуазных ассоциаций.
Я требую… святым именем отечества от каждого, кто его любит и в ком есть хоть искра национальной чести, – заявлял венгерский революционер Лайош Кошут в 1848 году, – создавать в каждом городе, в каждой деревне союзы для спасения отечества. ‹…› Все усилия Государственного собрания, властей, комиссаров и чиновников будут безуспешными и недостаточными, если не будут поддержаны в обществах сознательных граждан. Каждому, кто стремится чего-либо достичь, союзы дают почву для его деятельности[127].
Революция 1848 года принесла с собой – на чем здесь нет возможности остановиться подробно – краткий расцвет политических объединений и клубов. Те, кому в разных европейских обществах был закрыт доступ к политической активности в ассоциациях, основали собственные организации: рабочие, женщины, а также самоопределявшиеся в качестве самостоятельных политических и национальных групп, как венгры или чехи. Все эти новые демократические союзы не достигли своих политических целей из-за поражения революции и самое позднее к 1849 году были распущены. Другие общественные объединения были снова поставлены под контроль государства и не могли развиваться свободно. В начале 1850-х годов вряд ли кто-то в Европе мог предположить, что настоящий золотой век свободных ассоциаций не позади, а еще только наступает.
3. Школа нации, школа демократии?(1860–1870-е)
Весной 1862 года три члена мужского хорового общества «Лидертафель» в богемском городке Будвайс (Ческе-Будеёвице) потребовали, чтобы неформальный уговор время от времени петь песни и на чешском языке был сделан постоянным правилом. Каждая третья песня отныне должна была исполняться на чешском. После того как большинство певцов отвергли это предложение, потерпевшие поражение основали новое мужское певческое общество, «Беседа», на первом концерте которого исполнялись только чешские песни. Оставшиеся члены «Лидертафеля» на своем следующем концерте несколько месяцев спустя исполнили песню Эрнста Морица Арндта «Отечество немца» («Was ist des Deutschen Vaterland?»). Несколько певцов в патриотическом порыве вскочили со своих мест, другие сорвали с себя значки членства в обществе и покинули сцену. В следующий раз «Лидертафель» выступал через две недели в только что основанном немецком клубе. Песня Арндта была исполнена на этот раз не один раз, а дважды, под овации присутствующей публики. Кроме немецкого «Hoch!» при этом, как в замешательстве сообщал «Вестник Южной Богемии», слышно было и чешское «Výborně!». Граждане города владели еще по умолчанию обоими языками. Было все еще непривычно считаться и поступать как «немец» или «чех», а не просто как житель Будвайса/Будеёвице и подданный Габсбургской монархии[128].
Как показывает этот пример, общение в ассоциациях 1860–1870-х годов было тесно связано с обеими основными тенденциями эпохи – расцветом нации как модели политического порядка и требованиями демократической партиципации. И то и другое оказывало давление на установившиеся политические и моральные принципы социального общения. Но прежде чем подробнее рассмотреть связанные с этим проблемы, обратимся к феноменальному распространению и постепенной либерализации ассоциаций в рассмотренных здесь странах. Эйфория союзов первой половины XIX столетия оказалась лишь