Социальное общение и демократия. Ассоциации и гражданское общество в транснациональной перспективе, 1750-1914 — страница 5 из 33

[39]. Масон из города Вецлара в Германии в начале 1780-х годов фиксировал в своем дневнике частичное осуществление этого принципа равенства. Среди запомнившихся ему впечатлений от приема в ложу он называл «согласие между собой братьев, когда богатые и бедные, простые и благородные, вне ранга, без претензий сидели рядом друг с другом». И далее: «и тогда дух мой проникся чувствами, к которым никогда еще не был способен»[40]. Увлечение ложами, очевидно, объясняется не столько просвещенными масонскими речами, сколько непосредственным переживанием равенства в обхождении «братьев». Рукопожатие и клятва верности, братский поцелуй и обнаженная шпага у груди кандидата говорили о новом глобальном сообществе самопровозглашенной добродетельной элиты и представляли его в осязаемой форме. Несомненно, это был утопический контраргумент против сословного порядка, хотя участникам собрания всегда было ясно, что это лишь «наигранное равенство».

И для русских масонов центральной была связь между добродетелью, общественностью и совершенствованием общежития. Добродетель должна была стать гарантом лишенного политических червоточин общества. Путь к добродетели лежал через восприятие морали и нравов, нравоучения – например, в сложных масонских ритуалах. «Ложа, таким образом, занимала привилегированное место в публичном пространстве общества. Ее члены утверждали и то, что обладают секретным знанием, необходимым для достижения добродетели, и то, что они являют собой воплощенную добродетель. Это, в большей степени, чем репрессии со стороны государства, объясняло главную роль масонской секретности. Ибо в своей деятельности масоны стремились создать общественную иерархию, основанную не на благородном происхождении семьи, чине, положении при дворе или богатстве, но на близости к добродетели, поставив себя на ее вершину. ‹…› Масоны полагали, что участвуют ни много ни мало в создании нового человека, человека морали и добродетелей, обладающего качествами, необходимыми для поддержания общественного порядка и совершенствования блага общего»[41].

Подобное подчеркивание идеи нравственного совершенствования, упражнения в добродетели и образования не является спецификой масонских лож, это общая черта европейского Просвещения, которая стала движущей силой бума социального общения с середины XVIII века. Просветители, враги конфликтов и вражды, энтузиасты гармонии и легкости, ждали от sociabilité (французский термин появился лишь в начале столетия) синтеза своего и чужого, разума и чувства, нравственности и экономики, причем не подвергая фундаментальному сомнению политический строй[42]. Так, английский просветитель Уильям Хаттон писал: «Человек безусловно создан для общества: сообщение одного с другим, как трение двух блоков мрамора друг с другом, уменьшает грубые неровности поведения и сглаживает манеры». «Образование, культура и просвещение» и для Мозеса Мендельсона представляли собой лишь «модификации общественного обхождения, результат старания и усилий людей улучшить их общественное состояние»[43]. Особенно шотландские просветители – такие, как Адам Смит, которого жадно читали в Европе, – полагали, что в мире, который все больше кажется искусственным, эгоистичным и раздробленным, социальное общение представляет собой один – если не единственный – из ключей к политической добродетели и тем самым к лучшему обществу. «А хранитель нравственности – общество, а не некий нравственный законодатель. После Смита большинство практикующих шотландских идеалистов принимало тот факт, что нравственность проистекает из врожденного чувства, а не из абстрактной логики или рассудка, и – это еще важнее – что и публичная, и частная добродетель основывается на общении низового уровня, кажущемся тривиальным»[44]. Притяжение социального общения для политической мысли европейских просветителей объясняется также их убеждением, что следующее лишь рассудку определение природы человека односторонне. Просвещение несло с собой собственную самокритику.

К «страсти объединяться» (rage de s’associer) присоединилось другое популярное словечко эпохи: «страсть чтения» (Lesesucht). Культура объединений и культура социального общения составляли историческую пару близнецов. В публичных пространствах «социальное общение» встречало самое себя[45]. Потребность в образовании и обсуждении, выходящих за пределы собственного горизонта, вела к образованию кружков и кабинетов чтения. И они также появились впервые в Англии в начале XVIII века, а с середины столетия быстро распространились и в континентальной Европе, особенно во Франции и немецких землях, параллельно с захватывавшими дух темпами прироста книжной продукции. Английский путешественник описывал в 1788 году такие места, в которых можно было читать книги, необязательно их покупая: «Распространенное в торговых городах Франции заведение, которое пользуется особенным успехом в Нанте – chambre de lecture, кабинет чтения, который можно сравнить с нашим книжным клубом (book club). Он из трех зал: в первом можно читать, в следующем разговаривать, а в третьем располагается библиотека. Зимой они отапливаются большими печами, везде свечи»[46]. Границы между кабинетами чтения и литературными обществами (sociétés littéraires), число которых с середины XVIII века стремительно росло, были прозрачными. В работе немецких обществ чтения в центре также были общественное обхождение и общение. Первое немецкое общество чтения датируется 1760 годом, в последующие тридцать лет число вновь основанных обществ быстро увеличивается: по оценкам, в эту эпоху возникло более чем полтысячи подобных организаций[47]. Как и в ложах, в них объединялись образованные элиты дворянства, чиновников, адвокатов, врачей, профессоров и духовенства. В эпоху, когда к читающей публике принадлежало в лучшем случае не более четверти населения, подобная социальная эксклюзивность вряд ли может удивлять. В больших купеческих городах, таких как Гамбург, Франкфурт или Лейпциг, в обществах чтения состоит также много торговцев и предпринимателей. Как и ложи, они умножались прежде всего на протестантском Севере и в центре Германии, ключевом регионе немецкого Просвещения.

Члены таких кружков и обществ были, как подчеркивал Роже Шартье, равны между собой вне зависимости от того, каким было их сословное положение; они стремились к взаимному воспитанию друг друга для более высокой степени цивилизованности, и они создали новое транснациональное социальное пространство, в котором могли циркулировать и обсуждаться тексты и идеи европейского Просвещения[48]. Это пространство охватывало все европейские страны, а частично и неевропейские колонии Британской империи. С середины до конца XVIII века разведанный европейцами мир покрыла едва ли реконструируемая ныне сеть обществ чтения, лож и клубов, а равно неформальных форм социального общения – таких, как кофейни и салоны, о которых еще пойдет речь[49].

Коммерция и рыночное общество никак не противоречили идеологии добродетели – скорее, они были тесно связаны разными способами с социальным общением. Масоны платили высокие членские взносы за свой патент, который также давал им возможность посещать в путешествиях ложи других городов и стран. Там они часто получали и возможность познакомиться с местным кругом общественности, что открывало, в частности, шансы для деловых контактов. Чужеземцы, а также религиозные меньшинства, получали в общении лож доступ к локальным элитам, как показывает пример гугенотов в Лейпциге[50]. Транснациональное распространение таких форм социального общения, как ложи, следовало также часто маршрутам торговли и путешествий. В большинстве случаев исходным пунктом был Лондон, оттуда путь вел или в Бостон, или в Амстердам, Бордо, или в Гамбург, Ригу, Санкт-Петербург.

Первые клубы для общения были основаны в России немецкими или английскими купцами – например, Бюргерский клуб, более известный под именем своего основателя как Шустер-клуб, или Английский клуб, который стал на столетие самым престижным клубом России. Его членами были не только Н. М. Карамзин, А. С. Пушкин, В. А. Жуковский или государственный реформатор М. М. Сперанский, но и многие немцы и англичане[51].

Несмотря на то обстоятельство, что просвещенное социальное общение распространялась так быстро и на таком обширном пространстве, трудно не заметить разницу между Западом и Востоком в концентрации и роли общественных объединений. При всем энтузиазме по поводу некоторой общности идей и социальных практик существовали национальные и региональные различия. Подобно тому как исследователи заговорили ныне не об одном Просвещении, а о множестве различных «Просвещений», следовало бы вместо европейского общества говорить скорее о множестве слабо связанных между собой обществ ассоциаций, в очень разном подчас политическом и социальном контексте.

Наиболее резкое отличие от Западной Европы (включая колонии в Новой Англии), безусловно, было в том, что в небольших городах центральной и восточноевропейской провинции ассоциации не достигали такого же распространения по численности и концентрации[52]. Если в Англии уже в XVIII веке помимо известных coffee houses было множество других клубов и союзов (в таком городе, как Норвич, в 1750 году каждый пятый мужчина был членом общественного объединения), то в Новой Англии и на континенте они получили существенное распространение лишь с середины XVIII века. До 1760 года в штатах Массачусетс и Мэн существовало лишь небольшое количество ассоциаций, треть из них – в Бостоне, единственном, помимо Филадельфии, крупном городе колоний. Ситуация радикально изменилась в последовавшие затем десятилетия политических катаклизмов. С 1760 по 1820 год в штатах Массачусетс и Мэн было основано более 1900 ассоциаций