Социальный интеллект. Новая наука о человеческих отношениях — страница 45 из 84

Исследования, проведенные группой Панксеппа, показали, что по крайней мере у лабораторных крыс игра – это еще одно пространство возможностей для социальной эпигенетики, поскольку игра, подобно удобрению, способствует развитию нейронных сетей миндалины и лобной (фронтальной) коры. Команда Панксеппа обнаружила, что в ходе игры усиливается транскрипция гена особого вещества[438], стимулирующего развитие этих областей социального мозга детеныша[439]. Его открытия, возможно, распространяются и на других млекопитающих с таким же нейронным пейзажем, включая человека, и придают дополнительный вес типичному детскому требованию “Хочу играть!”

Ребенок охотнее участвует в игре, когда у него есть та самая безопасная гавань, в которой можно расслабиться, и когда он чувствует, что рядом есть заботливый взрослый, которому можно доверять. Ребенку достаточно знать, что дома есть мама или милая нянечка, чтобы почувствовать себя защищенным и броситься осваивать другой мир – мир, который создает он сам.

Игра, с одной стороны, требует, чтобы у ребенка было безопасное пространство, а с другой – создает его. В пространстве игры ребенок может противостоять угрозам, страхам и опасностям, зная, что все обязательно закончится хорошо. В этом смысле игра имеет терапевтическое значение. В игре все происходит “понарошку”. Например, в игре дети естественным образом учатся справляться с пугающими ситуациями разлуки или отвержения, имея возможность отточить навыки и изучить себя. И точно так же, без страха и сдерживания, в игре они учатся работать с собственными желаниями и побуждениями, переносить которые в реальную жизнь может быть небезопасно.

Но почему для игр нам всегда нужен партнер? Почему одному играть не так весело? Ответ кроется в нейронных сетях, ответственных за щекотку. У всех млекопитающих есть “щекотные” места, участки кожи с особыми рецепторами, передающими мозгу сообщения об игривом настроении. Щекотание вызывает хохот, за который отвечает отдельная нейронная сеть, не та, что работает при улыбках. У многих млекопитающих есть как способность играть, так и реакция, аналогичная человеческому смеху, и во всех случаях эту реакцию вызывает щекотка.

Панксепп обнаружил, что подобно маленьким детям крысята тянутся к щекочущим их взрослым особям. Когда крысенка щекочут, он издает довольное попискивание, видимо, эволюционно родственное хохоту ребенка-трехлетки. (Только крысята пищат на частоте около 50 кГц, запредельно высоко для человеческого слуха.)

У людей “щекотные” места расположены на задней поверхности шеи и по бокам грудной клетки – воздействием на них проще всего вызвать у ребенка приступ неконтролируемого смеха. Но для реализации этого рефлекса обязательно нужен кто-то другой, самому себя пощекотать не удастся, потому что “щекоточные” нейроны реагируют только при условии непредсказуемости действий. Вот почему дети начинают смеяться, даже если просто шевелить перед ними пальцем и грозиться: “А вот как я тебя сейчас защекочу-у!”[440]

Сеть, ответственная за радость от игры, тесно переплетена с нейронными сетями, которые заставляют детей смеяться от щекотки[441]. Таким образом, желание играть заложено в нашем мозге, и это буквально бросает нас в водоворот общения.

Исследования Панксеппа поднимают любопытный вопрос: как же называть детей, которые ведут себя гиперактивно, импульсивно, не могут сосредоточиться, постоянно переключаются с одного действия на другое? Кто-то видит в таком поведении признаки синдрома дефицита внимания и гиперактивности (СДВГ), в эпидемических масштабах поражающего школьников, по крайней мере в США.

Но Панксепп, перенося на людей результаты своих экспериментов с крысами, расценил такое непостоянство как признак активности нейронной системы, ответственной за игры. Он отметил, что все психостимуляторы[442], которые прописывают детям с СДВГ, снижают активность “игровых модулей” мозга животных и, видимо, так же подавляют желание играть у детей. Панксепп предложил фундаментально иной, но пока еще не опробованный выход – позволить таким детям излить свой игровой потенциал ранним утром, дав им вдоволь нарезвиться и навозиться, и тогда в классе им будет уже легче сосредоточиться[443]. (Если подумать, именно так поступали с нами в начальной школе, когда о СДВГ никто еще и не слышал.)

Если говорить о развитии мозга, то время, потраченное на игру, окупается ростом нейронов и образованием синаптических связей. Игры укрепляют нейронные пути. Более того, играя, человек нарабатывает что-то вроде харизмы: взрослые, дети и даже лабораторные крысы предпочитают компанию тех членов своего общества, кто больше всех играл[444]. В игровую нейронную сеть, относящуюся к нижнему пути, явно уходят какие-то древние корни социального интеллекта.

При взаимодействии множества регуляторных систем мозга игровая сеть пасует перед отрицательными эмоциями – тревожностью, гневом и огорчением: все они подавляют желание играть. И действительно, ребенок устремляется играть только тогда, когда чувствует себя защищенным, когда налаживает отношения с новыми знакомыми и осваивается на новой площадке. У всех млекопитающих тревожность подавляет игровое поведение, что, без сомнения, отражает особенности устройства мозга, обусловленные приоритетом выживания.

По мере взросления у ребенка развивается сеть контроля эмоций – вот она-то и подавляет неудержимое желание резвиться и хихикать. К подростковому возрасту регуляторные цепи префронтальной коры созревают достаточно, чтобы ребенок мог соответствовать требованию общества “не валять дурака”. Энергия постепенно перенаправляется на более “взрослые” удовольствия, и детские игры становятся воспоминанием.

Способность радоваться

В способности радоваться Ричарду Дэвидсону почти нет равных. Без сомнения, среди моих знакомых он чемпион по оптимизму.

Мы с Дэвидом много лет назад вместе учились в университете, и с тех пор он добился выдающихся успехов на научном поприще. Когда я занялся научной журналистикой, то завел привычку советоваться с ним по поводу новых – и зачастую сложноватых для меня – нейробиологических открытий. В ходе работы над книгой “Эмоциональный интеллект” я обнаружил, что его исследование сыграло важнейшую роль в этой области, и теперь, погрузившись в изучение социальной нейронауки, мне снова пришлось обратиться к его трудам. (Например, именно в лаборатории Ричарда Дэвидсона выявили прямую зависимость между активностью ОФК матери при взгляде на фото ее новорожденного ребенка и силой ее любви к нему.)

Работы Дэвидсона легли в основу нового направления – аффективной нейронауки, исследующей нейронные механизмы эмоций. Дэвидсон смог картировать нервные центры, которые задают каждому из нас уникальный привычный (базовый) диапазон эмоций – фиксированный коридор, в который укладываются эмоции, испытываемые нами каждый день[445].

Этот диапазон – неважно, преобладают в нем мрачные или же светлые чувства – отличается удивительным постоянством. Исследования, например, показывают, что после крупного выигрыша в лотерею человек испытывает ощущение душевного подъема еще около года, после чего его настроение возвращается в прежний коридор. То же самое касается парализованных при аварии людей: примерно через год после первоначальных мучений большинство возвращаются к доаварийному спектру настроений.

Как выяснил Дэвидсон, когда мы находимся во власти негативных эмоций, в нашем мозге наиболее активны две области – миндалина и префронтальная кора правого полушария. А когда нам весело, эти области “отдыхают”, зато активируется префронтальная кора левого полушария.

Оказывается, наше настроение можно отслеживать по одной только активности префронтальной коры: когда все хорошо, активна левая ее сторона, а когда мы расстроены – правая. Но даже когда у нас нейтральное настроение, соотношение фоновых активностей левой и правой областей этой коры с поразительной точностью определяет наш типичный эмоциональный спектр. Люди с более активной правой областью особенно склонны к унынию, а с более активной левой обычно живут куда веселее[446].

Но есть и хорошая новость: наши эмоциональные настройки не закреплены с рождения. Конечно, у каждого из нас есть врожденный темперамент, который определяет склонность к веселью или унынию. Но даже с учетом этой отправной точки, как показывают исследования, характер заботы о ребенке влияет на его умение радоваться во взрослой жизни. Похоже, способность испытывать счастье напрямую зависит от устойчивости к стрессам[447] – развитого умения превозмогать огорчения и возвращаться в более спокойное и довольное состояние.

“Огромное количество исследований животных показывает, что заботливые родители – вроде мамаши-крысы, чистящей и вылизывающей детенышей, – развивают у своего потомства способность радоваться жизни и справляться со стрессами, – утверждает Дэвидсон. – Одними из индикаторов позитивного эмоционального склада у детенышей животных, включая людей, могут служить их способности к исследованию среды и общению, особенно в стрессовых условиях вроде незнакомой обстановки. Новизну можно расценивать и как угрозу, и как кладезь возможностей. Животные, получившие больше родительской заботы, более открыты и склонны видеть в незнакомом месте источник новых возможностей: они исследуют его смелее”.

Эти данные о животных отлично согласуются с открытием Дэвидсона, сделанным в ходе изучения людей – тех, которые приближались к своему 60-летию и которых со времени окончания школы регулярно оценивали по ряду параметров. У тех, кто лучше всех справлялся со стрессами и в течение дня обычно пребывал в лучшем настроении, группа Дэвидсона при замере привычного уровня счастья обнаружила характерную мозговую активность. Взрослые, о которых, как они утверждали, прекрасно заботились в детстве, демонстрировали более “радостный” тип активности.