[44]. В то же время обновляется, или, скорее, должна обновиться теория наказания. Действительно, если преступление есть болезнь, то наказание является лекарством и не может рассматриваться иначе; поэтому все дискуссии вокруг него сводятся к вопросу о том, каким ему быть, чтобы выполнять функцию лекарства. Если же в преступлении нет ничего болезненного, то наказание не должно иметь целью исцелить от него, и его истинную функцию следует искать в другом.
Следовательно, было бы ошибочно считать, что вышеизложенные правила служат просто малополезному стремлению к соответствию логическим формальностям; наоборот, в результате их применения самые существенные социальные факты полностью изменяют свой характер. Хотя приведенный пример особенно нагляден, и потому мы сочли нужным остановиться на нем, существуют и многие другие примеры, которые небесполезно было бы привести. Нет общества, в котором не считалось бы за правило, что наказание должно быть пропорционально преступлению; между тем для итальянской школы этот принцип является лишь ни на чем не основанной выдумкой юристов[45].
Для этих криминологов институт уголовного права в целом, в том виде, как он функционировал до сих пор у всех известных народов, есть явление противоестественное. Мы уже видели, что для Гарофало преступность, свойственная низшим обществам, не содержит в себе ничего естественного. Для социалистов капиталистическая организация, несмотря на свою распространенность, составляет уклонение от нормального состояния, вызванное насилием и хитростью. Наоборот, для Спенсера наша административная централизация, расширение правительственной власти являются главным пороком наших обществ, хотя и то и другое прогрессирует самым регулярным и универсальным образом, по мере того как мы продвигаемся в истории. Мы не думаем, что когда-нибудь давали себе труд определить систематически нормальный или ненормальный характер социальных фактов по степени их распространения. Эти вопросы всегда смело решались с помощью диалектики.
Между тем если отказаться от указанного критерия, то мы не только подвергаемся отдельным заблуждениям и путанице, вроде только что приведенных, но сама наука становится невозможной. Действительно, ее непосредственным предметом является изучение нормального типа; если же самые распространенные факты могут быть патологическими, то может оказаться, что нормальный тип никогда и не проявлялся в фактах. Но зачем тогда изучать их? Они могут лишь подтверждать наши предрассудки и укреплять наши заблуждения, поскольку вытекают из них. Если наказание, если ответственность в том виде, как они существуют в истории, являются продуктом невежества и варварства, то зачем пытаться узнать их, чтобы определить их нормальные формы? Таким образом, разум вынужден отвернуться от безынтересной для него отныне реальности, углубиться в себя и в самом себе искать материалы, необходимые для ее реконструкции. Для того чтобы социология рассматривала факты как вещи, нужно, чтобы социолог чувствовал необходимость приняться за их изучение. А так как главным предметом всякой науки о жизни, будь она индивидуальной или социальной, является в общем определение нормального состояния, его объяснение и выявление отличия от состояния противоположного, то если нормальность не дана в самих вещах, если она является, наоборот, свойством, которое мы вносим извне в вещи или в котором мы им почему-либо отказываем, то эта благотворная зависимость от фактов прервана. Разум чувствует себя-свободным перед лицом реальности, которая мало чему может научить его. Он не сдерживается более предметом, к которому прилагается, так как в известной мере он сам определяет этот предмет. Следовательно, различные правила, установленные нами до сих пор, тесно между собой связаны. Для того чтобы социология была действительно наукой о вещах, нужно, чтобы всеобщий характер явлений был принят за критерий их нормальности.
Наш метод, кроме того, имеет еще то преимущество, что регулирует одновременно действие и мысль. Если желательное не является объектом наблюдения, а может и должно быть определено своего рода умственным вычислением, то в поисках лучшего нет, так сказать, предела для свободной игры воображения, потому что как же установить для совершенствования такой предел, которого оно не могло бы превзойти? Оно ускользает от всякого ограничения. Цель человечества отодвигается, таким образом, в бесконечность, своей отдаленностью приводя в отчаяние одних и, наоборот, возбуждая и воспламеняя других, тех, кто, чтобы приблизиться к ней немного, ускоряет шаг и устремляется в революции. Этой практической дилеммы можно избежать, если знать, что желательное — это здоровье, а здоровье есть нечто определенное и данное в самих вещах, так как тогда предел усилий одновременно и дан и определен. Речь пойдет уже не о том, чтобы безнадежно преследовать цель, убегающую по мере приближения к ней, а о том, чтобы работать с неослабевающей настойчивостью над поддержанием нормального состояния, восстановлением его в случае его расстройства и обнаружением его условий, если они изменились! Долг государственного человека не в том, чтобы насильно толкать общества к идеалу, кажущемуся ему соблазнительным; его роль — это роль врача: он предупреждает возникновение болезней хорошей гигиеной, а когда они обнаружены, старается вылечить их.[46]
Глава IV. Правила, относящиеся к построению социальных типов
Так как данный социальный факт может считаться нормальным или ненормальным лишь по отношению к определенному социальному виду, то из всего сказанного следует, что известная ветвь социологии должна быть посвящена построению этих видов и их классификации.
Понятие о социальном виде имеет то огромное преимущество, что занимает среднее место между двумя противоположными представлениями о коллективной жизни, долгое время разделявшими мыслителей; я имею в виду номинализм историков[47] и крайний реализм философов.
Для историков общества представляют собой равное их числу количество несравнимых гетерогенных индивидуальностей. У каждого народа своя физиономия, свое особое устройство, свое право, своя нравственность, своя экономическая организация, пригодные лишь для него; и всякое обобщение здесь почти невозможно. Для философа, наоборот, все эти отдельные группы, называемые племенами, городами, нациями, являются лишь случайными и временными комбинациями, не имеющими собственной реальности. Реально лишь человечество, и из общих свойств человеческой природы вытекает вся социальная эволюция. Следовательно, для первых история является лишь рядом связанных между собой, но неповторяющихся событий; для вторых эти же самые события представляют ценность и интерес лишь как иллюстрация общих законов, начертанных в природе человека и управляющих всем ходом исторического развития. Для одних то, что хорошим для одного общества, не может быть применено к другим. Условия состояния здоровья изменяются от одного народа к другому и не могут быть определены теоретически; это дело практики, опыта, действий наугад. Для других они могут быть вычислены раз навсегда и для всего человеческого рода. Казалось, что социальная реальность может быть только предметом или абстрактной и туманной философии, или чисто описательных монографий. Но можно избегнуть этой альтернативы, если признать, что между беспорядочным множеством исторических обществ и единственным, но идеальным понятием о человечестве существуют посредники — социальные виды. Действительно, понятие вида примиряет научное требование единства с разнообразием, данным в фактах, потому что свойства вида всегда обнаруживаются у всех составляющих его индивидов, а, с другой стороны, виды различаются между собой. Верно, что нравственные, юридические, экономические и другие институты бесконечно изменчивы, но эти изменения не носят такого характера, чтобы исключать возможность научного исследования.
Лишь вследствие непризнания существования социальных видов Конт мог приравнивать прогресс человеческих обществ к прогрессу одного народа, «которому мысленно были бы приписаны все последовательные изменения, наблюдавшиеся у разных народов»[48].
Это было бы действительно так, если бы существовал лишь один социальный вид и отдельные общества отличались друг от друга лишь количественно, в соответствии с тем, насколько полно воплощают они в себе существенные признаки этого единого вида, насколько совершенно выражают они человечество. Если же, наоборот, существуют социальные типы, качественно отличающиеся друг от друга, то, как бы их ни сближали, их нельзя будет вполне слить воедино, как гомогенные деления одной геометрической прямой. Таким образом, историческое развитие теряет идеальное и упрощенное единство, которое ему приписывали; оно распадается, так сказать, на массу обломков, которые не могут прочно соединиться друг с другом, потому что существенно отличаются друг от друга. Знаменитая метафора Паскаля, повторенная Кон-том, оказывается теперь несостоятельной.
Но как же взяться за построение этих видов?
На первый взгляд может показаться, что нет другого способа, как изучить каждое общество отдельно, составить о нем как можно более полное и точное монографическое описание, сравнить затем все эти описания между собой, посмотреть, в чем они совпадают, в чем расходятся, и, наконец, в зависимости от относительной важности этих сходств и различий распределить народы по разным или одинаковым группам. Обосновывая этот метод, замечают, что только он пригоден для науки, основанной на наблюдении. Действительно, вид являет лишь совокупность индивидов; как же установить его иначе, как не начав с описания каждого из них в целом? Разве не существует правила восходить к общему после наблюдения частного во всей его полноте? На этом основании хотели отложить построение социологии до некой отдаленной эпохи, когда история в своем изучении отдельных обществ дойдет до результатов, достаточно объективных и определенных, чтобы можно было с пользой сравнивать их.