Социология вещей (сборник статей) — страница 18 из 22

Социальность и объекты. Социальные отношения в постсоциальных обществах знания[221]

Мне хочется поблагодарить Майка Физерстоуна, Джерри Джейсона, Вольфа Крона, Скотта Лэша, Гарри Маркса, Дэниэла Тодеса, Нортона Вайза и всех тех, кто откликнулся анонимными, но важными для меня рецензиями и комментариями, за критическое чутье и поддержку, оказанную крупному проекту, частью которого является данная статья.

Этой статьей я начинаю анализ объект-центричной социальности – социальной формы, противостоящей современному опыту индивидуализации. Как бы ни определялась последняя, ее сущность неизменно связывается с человеческими взаимоотношениями и сводится к тому, что отдельные индивиды пользуются плодами современных свобод за счет утраты тех благ, которые они прежде извлекали из факта существования в сообществе. Далее мы покажем, что такое сведение проблемы «неукорененности» современных индивидов к проблеме отношений между людьми не учитывает механизмов, посредством которых индивиды устанавливают связи с мирами объектов. Исследователи, придерживающиеся этого подхода, забывают о том, в какой степени нынешний разрыв связей между идентичностями сопровождается расширением объект-центричного окружения, в котором «Я» находит свое место и приобретает устойчивость. Это окружение определяет идентичность индивида точно так же, как прежде ее определяли общины и семьи; оно благоприятствует возникновению новых видов социальности (социальных типов связи с другими людьми), подпитываемых объектами. На объекты зачастую перераспределяются те риски, которые многие авторы считают неизбежными в современных человеческих взаимоотношениях (см., например: Coleman, 1993). Понятие «объектуализации» в своем крайнем варианте подразумевает, что объекты сменяют людей в роли посредников и партнеров по взаимодействию, что они все сильнее вмешиваются в человеческие взаимоотношения, из-за чего последние попадают в зависимость от них. Такую ситуацию я и предлагаю называть «объектуализацией».

Начав с понятия индивидуализации, мы покажем связь между ней и тем «отступлением» традиционных социальных принципов, которое наблюдается в настоящее время. Мы постараемся показать, как эти «постсоциальные» явления связаны с распространением особого рода процессов и структур познания в социальной жизни. Процессы познания по большей части фокусируются на объектах познания. Я предполагаю, что развитие современной науки обусловило и усилило объектные отношения, противоположные двум основным типам выделяемых в социологии объектных отношений: тем, которые связаны с товарами и инструментами. В заключительной части статьи будет предпринята первая попытка дать характеристику этой форме объектных отношений и связанному с ними понятию объекта.

Следует добавить, что объектуализация, по моему мнению, не ограничивается описанными в настоящей статье объектуальными отношениями в экспертных культурах. Например, объектуализацию нетрудно распознать во взаимоотношениях людей с объектами природы (подобных тем, в которые вовлечены участники экологических движений), или в определенных видах физической деятельности, распространенных в современной жизни. Однако, полагаю, для начала нам вполне хватит тех ситуаций, в которых отношения с объектами носят длительный, поглощающий и в некотором смысле взаимный характер – как в экспертных культурах.

Собственно говоря, понятие «социальности с объектами» требует весьма значительного расширения социологического воображения и словаря. Если наша аргументация в отношении текущих постсоциальных процессов верна, подобное расширение потребуется и осуществить его, возможно, самая серьезная задача, встающая сегодня перед социальной теорией.

1. Смысл индивидуализации

Представление о том, что мы живем в мире, несущем печать индивидуализации, не так уж и ново. Более 150 лет назад Алексис де Токвиль, приехав из Франции в США, назвал «индивидуализмом» и заклеймил склонность «каждого гражданина отделяться от массы сотоварищей» (в чем он усматривал одно из последствий американской демократии), поскольку в итоге человек рискует «замкнуться в одиночестве своей души» (Tocqueville 1969 [1840]: 506, 508). Этот тезис зазвучал по-новому благодаря обнаруженной более поздними авторами связи между различными индивидуализирующими силами и развитием капиталистической экономики. Важнейшим наследием классической социальной мысли стала идея, согласно которой само развитие современных обществ предполагает превращение традиционных общин, строящихся на фундаменте групповой солидарности и отмеченных преобладанием родственных связей, в системы, где доминируют частная собственность, требования максимизации прибыли, индустриальное производство, мобильность, крупные городские центры и бюрократический профессионализм – все вместе это подрывает «укорененность» индивидов в традиционных общинах (MacFarlane 1979). В последние годы подобные рассуждения были обновлены и творчески развиты в ряде работ, посвященных исследованиям личности в контексте эволюции техники, института семьи, правосудия и т. д. – исследований, в которых нашли свое выражение совокупный исторический смысл и последствия индивидуализации.

Ключевое место в этих дискуссиях занимали идеи, вращающиеся вокруг роли науки и техники, и, как правило, негативно оценивающие влияние знания на социальные отношения. Предшествовавшие дискуссии воплотились в понятии «бездомного разума» (Berger et al. 1974), которое тесно связывает индивидуализацию с «абстрактностью» технической продукции, вторгающейся в повседневную жизнь: «Практически во всех своих областях, – утверждают авторы данного понятия, – современная жизнь непрерывно атакуется не только материальными объектами и процессами, порожденными техническим производством, но и формируемыми им типами сознания» (1974: 24, 39). Такой стиль мышления основан на понимании реальности как совокупности разделяемых и по отдельности контролируемых компонентов, на возможности использования этих компонентов в самых разных целях (различение средств и целей) и на присутствующей в трудовом процессе «абстракции» – это понимание созвучно представлению Белла (Bell 1973: 14) о «центральном положении теоретического знания» как источника инноваций в техническом производстве. Будучи привнесенными в сферу социальной жизни, все эти явления приводят к возникновению «фрагментарной» (расколотой) идентичности и к анонимности социальных отношений; Бергер и пр. называют отчуждение «симметричным коррелятом» или «ценой» индивидуализации (Berger et al. 1974: 196). Добавьте к этому плюралистическую структуру и социальную мобильность современных обществ, ставящих индивида перед изменчивостью истин и систем верований, и вы получите ситуацию, в которой надежность этих систем, их смыслопорождающая функция подрываются, они бесполезны поскольку более не служат основанием и источником уверенности для человека. В итоге, утверждают авторы, мы оказываемся «бездомными» не только в обществе, но и во вселенной (Berger et al. 1974: 184–185).

В аналитическом плане эти исследователи демонстрируют большую амбициозность, чем авторы многих более поздних работ; они пытаются установить, каким именно образом экономическая и техническая цивилизация уничтожает гражданственность и ведет к возникновению, как бы мы сейчас сказали, необремененного и неукорененного «Я» – вырывая личность из локального контекста взаимодействий, который прежде обеспечивал надежную основу для процесса самооформления (см., например: Sandel, 1982; Walzer, 1990; Etzioni, 1994). Позднейшие исследования больше внимания уделяют разновидностям сознания, соответствующим индивидуализации; при этом налицо отказ от бергеровской метафоры бездомности в пользу выражений клинического и социологического языков описания. Анализ нынешней «культуры нарциссизма» (Lasch, 1978) проливает свет на психологические синдромы индивидуализации в личных отношениях. Бергер и его коллеги все же изображают личную жизнь как убежище, как берлогу, в которой мы ищем спасения от суровой реальности внешнего мира – хотя упоминают они также и о «структурной слабости» этого убежища, где личной жизни не укрыться от «холодных ветров бездомности» (Berger et al. 1974: 187 ff). Лаш считает, что сфера частной жизни «рухнула», ее уничтожили катастрофы анархического социального строя, убежищем от которых она служила.

Лаш анализирует семейный личный опыт в «квазивоенных условиях», обнаруживаемых не только в обществе, но и в стенах частного жилища. Краеугольным камнем таких условий является нарциссическая личность нашего времени – Лаш возвращает этому концепту психологический и клинический смысл, тем самым, выводя его из сферы популярного использования, где он трактуется как чистая антитеза гуманизму и социализму. Аргументация Лаша основывается на возрастающем значении диффузных расстройств характера, в которых нарциссизм является важным элементом. Нарциссический синдром включает в себя многие особенности, такие как неспособность ребенка терпеть неопределенность или беспокойство, его яростную реакцию на отвергнутую любовь, и компенсирование всего этого чрезмерным возвеличением своего «Я», постоянными проекциями образов «хорошего Я» и «плохого Я» и т. д. Эти явления и формирующиеся под их воздействием черты личности – включающие страх перед эмоциональной зависимостью, эксплуататорский подход к личным взаимоотношениям, и в то же время жажду эмоционального опыта, призванного заполнить внутреннюю пустоту, – можно проследить в эрозии отношений между супругами и между родителями и детьми, в бегстве от чувств в отношениях между полами и в нынешнем обострении сексуальных сражений, в страхе перед старостью, в деградации и товаризации образования и т. д.

Более позитивное социологическое использование понятий «бездомности» у Бергера и «нарциссизма» у Лаша выражается в таких определениях, как «изменение статуса традиций в современной жизни», включающее в себя «замену внешнего авторитета внутренним»: индивиды вынуждены опираться на собственные ресурсы в поисках внятного жизненного курса, идентичности и форм общности с самими собой (Beck and Beck-Gernsheim, 1994, 1996; Giddens, 1994a; Heelas, 1996: 2). Хейдж и Пауэрс (Hage and Powers, 1992) описывают эту тенденцию на языке ролевой теории, указывая, что из-за необходимости новых знаний о производстве и потреблении мы подвергаемся процессу усложнения профессиональных и семейных ролей, в результате чего эти роли становятся более зависимыми от последствий человеческого взаимодействия. Менее регулируемые, более сложные ролевые наборы требуют навыков взаимоотношений, основанных на постоянных усилиях, готовности к эмоциональным перегрузкам, неопределенности и социальной креативности. Однако, как и предыдущие авторы, Хейдж и Пауэрс также полагают, что подобные требования болезненно отражаются на неприспособленном к ним переходном поколении (Hage and Powers, 1992: 133f, 197f) и приводят к массовому ролевому фиаско: у индивидов не хватает ресурсов для того, чтобы справиться с современными обстоятельствами.

Упадок общины и традиций также оставляет индивида беззащитным – у него не остается психологических орудий для совладания со свободой выбора и превратностями современной жизни, к которым ведет эта свобода (Bauman, 1996: 50f). Именно здесь в игру снова вступает знание – в обличье экспертов, которые помогают сделать выбор, исправляют ущерб и т. д., способствуя появлению «умных людей», как называет их Гидденс (см., например: Giddens, 1994b: 92ff). «Умные люди», полагающиеся на знания экспертов в тех вопросах, где уже не властно прошлое, в экзистенциальном плане не обязательно богаче, чем описанные Лашем нарциссические личности. Тем не менее акцент на возможности выбора своего жизненного пути и непосредственного окружения (Coleman, 1993; Etzioni, 1994; Lash, 1994) вносит конструктивную нотку в мрачные рассуждения о моральной и экзистенциальной ненадежности личных отношений в наше время.

2. Постсоциальные преобразования

Переход от рассмотрения индивидуализации в категориях отчуждения к ее пониманию в контексте требований взаимодействия значителен: он отражает переход от индустриального общества (все еще доминирующего на картине, нарисованной Бергером и его коллегами) к постиндустриальному, о котором идет речь в недавних исследованиях. Заостряя сделанные в них выводы, можно сказать, что сегодня мы сталкиваемся не только со специфическими и, возможно, новыми смыслами индивидуализации, но и с «постсоциальными» явлениями в более широком смысле. Каковы же эти постсоциальные явления?

Помимо краха общины и традиций, составляющего основу индивидуализации, в число текущих преобразований входят некоторые другие виды «отступления» социальных принципов. Чтобы разобраться в этом, мы должны вспомнить, что области социального упорядочивания и структурирования в течение XIX в. и в первые десятилетия ххв. не сужались, а, напротив, расширялись. Прогресс наблюдался по крайней мере в трех взаимосвязанных сферах: в развитии социальной политики и государства социального обеспечения; в смене менталитета, благодаря которой социальное мышление заняло место традиционных, либеральных идей; и в сфере корпоративных форм. В этих же самых сферах в настоящее время наблюдается «отступление», и в первую очередь «эрозия исконных социальных отношений» (Coleman, 1993), которая ведет к индивидуализации.

Сперва об экспансии социальной политики. Согласно многим авторам, эта экспансия реализовалась как попытка национальных государств (которые, возможно, сами сформировались в результате подобного действия)[222] преодолеть социальные последствия капиталистической индустриализации. Социальная политика в известном нам современном варианте восходит к тому, что можно назвать «национализацией социальной ответственности» (Wittrock and Wagner, 1996: 98ff). Под этим термином подразумевается оформление социальных прав наряду с правами личности – государство взяло на себя роль «естественного регулятора» и организатора трудовых отношений, источника пенсий и социального обеспечения, пособий по безработице, всеобщего образования и т. д.

Последствием такой экспансии социальной политики стали новые представления о силах, управляющих судьбой личности: отныне все они воспринимались в качестве обезличенных, социальных сил. Рабинбах показал: рассмотрение индивидуальных рисков, нищеты и неравенства как социально обусловленных явлений повлекло решительный разрыв с предшествовавшими индивидуалистическими либеральными идеями (см., например: Rabinbach, 1996). Вытеснив представления, согласно которым индивид автоматически адаптируется к изменениям условий своего существования, эти взгляды основное внимание привлекли к причинам нарушения социального равновесия, например, к социальной обусловленности несчастных случаев на производстве[223].

Третья сфера экспансии – сфера социальной организации. Развитие национального государства влекло за собой развитие бюрократических учреждений; правительства превращались в многоуровневые администрации со сложным членением. Рост промышленного производства привел к возникновению фабрики и современной корпорации; развитие здравоохранения получило выражение в форме клиники, а современной науки – в научно-исследовательских институтах и исследовательских лабораториях. Индустриальное общество в национальном государстве немыслимо без современных, сложных организаций. Последние представляют собой локальные социальные порядки, призванные организовывать работу коллективов социально-структурными средствами. В целом, если индустриализация дала мощный импульс индивидуализации, она также породила различные виды социального страхования, социального участия и социального мышления – посредниками при этом выступали государство, рабочие движения и пр.

Для нашего современного опыта ключевым является тот факт, что это развитие социальных принципов сегодня резко затормозилось. Во многих европейских странах и в США государство всеобщего благосостояния, с его многочисленными механизмами социальной политики и коллективной защитой от индивидуальных бедствий, находится в процессе «перестройки», которая больше напоминает «демонтаж». По словам Баумана, новое мировое устройство состоит из наций, поделенных на тех, кто платит, и тех, кто получает блага, причем те, кто платят, требуют не предоставлять благ тем, кто получает их бесплатно (Bauman, 1996: 56).

Социальные объяснения и социальное мышление противоречат, среди прочего, биологическим теориям о поведении человека, в борьбе с которыми они пытаются доказать свою истинность. Если Фрейд полагал, что исследовавшиеся им отклонения и нервные болезни вызваны неспособностью индивида прийти к согласию с суровым внутренним «цензором» – представителем общества (Lasch, 1978: 37), то современные психологи более склонны искать причину психических расстройств в наследственности. Мобилизация социального воображения представляла собой попытку выявить коллективные основания личных проблем, и наиболее вероятные реакции на эти проблемы. В настоящее время такую коллективную основу чаще усматривают в генетическом сходстве социально не связанных друг с другом членов популяции.

Однако интереснее всего то, что и социальные структуры начинают терять почву под ногами. Сложные организации разваливаются на системы мелких независимых центров (аналогичных структурным подразделениям, результаты деятельности которых измеряются полученной ими прибылью), и в ходе этого процесса отчасти теряется структурная глубина иерархически организованных социальных систем, представителями которых эти организации прежде являлись. Когда услуги, предоставляемые живым человеком, заменяются автоматизированными электронными услугами, не требуется вообще никаких социальных структур – только электронно-информационные структуры (см.: Lash and Urry, 1994). Главной ареной таких глобальных сделок, как торговля фондами или форекс-трейдинг, оказываются электронные средства связи, типа компьютерных сетей или телефона. В этих случаях колоссальные социальные ресурсы мультинациональных корпораций заменяются микроструктурами коммуникации и взаимодействия, на которые и ложится ноша транзакций. Судя по всему, превращение локальных обществ в глобальные не влечет за собой дальнейшего нарастания социальной сложности. Создание «всемирного общества», вероятно, достижимо с помощью усилий индивидов и социальных микроструктур, и возможно, становится осуществимым лишь в связи с подобными структурами (см.: Bruegger and Knorr Cetina, 1997).

3. Креолизация социального: споры об обществе знания

Подобные «постсоциальные» преобразования свидетельствуют о том, что известные нам социальные формы уплощаются, сужаются и истончаются; социальное отступает во всех описанных выше смыслах. Можно интерпретировать эту тенденцию как очередной импульс к индивидуализации: вполне допустимо предположить, что отныне именно индивиды, а не государство, будут нести ответственность за удовлетворение потребностей в социальном обеспечении и социальной безопасности, и что в обществе услуг именно с личностью, а не с крупномасштабными организациями, сильнее будут связываться средства производства и коммуникации. Такая интерпретация точно фиксирует положение дел: в современном обществе на подъеме находятся структуры, строящиеся вокруг личности, а не коллектива. Однако она оказывается ограниченной из-за своего взгляда на нынешние изменения с одной лишь точки зрения утраты известных форм социального. Такому сценарию простой «десоциализации» мне хочется противопоставить следующее соображение: уплощение структур, отступление их организующих принципов, истончение социальных отношений происходят одновременно с развитием «других» культурных элементов и практик современной жизни, и в какой-то степени могут даже являться их следствием.

Как представляется, отступление социальных принципов не оставляет разрывов в ткани культурных паттернов. Общество не лишается текстуры, хотя, возможно, следует пересмотреть вопрос о том, из чего эта текстура состоит. Если такое представление верно, то идея о постсоциальных преобразованиях уже не относится к ситуации, в которой социальное просто «вытесняется» из истории. Скорее, она описывает ситуацию, в которой социальные принципы и структуры (в прежнем смысле) креолизуются «другими» культурными принципами и структурами, на которые в прошлом не распространялось понятие о «социальном». Согласно этому сценарию, постсоциальные отношения не являются асоциальными либо несоциальными. Их можно назвать отношениями, характерными для обществ позднего модерна, которым свойственно сосуществование и переплетение социального с «другими» культурами.

Здесь в роли чужеродной культуры, подразумевавшейся также во всех предшествовавших исследованиях индивидуализации, выступают знание и экспертиза. В наши дни широко распространено убеждение, согласно которому современные западные общества в том или ином смысле управляются знаниями. Данная идея находит воплощение в многочисленных теориях наподобие концепций «технологического общества» (см., например: Berger et al, 1974), «информационного общества» (см., например: Lyotard, 1984; Beniger, 1986), «общества знаний» (Bell, 1973; Drucker, 1993; Stehr, 1994), «общества риска» или «общества, основанного на опыте» (Beck, 1992). Современным защитником этих представлений выступает Дэниэл Белл (Bell, 1973), по мнению которого знание оказывает непосредственное воздействие на экономику, проявляясь в широкомасштабных явлениях вроде изменений в разделении труда, возникновении новых специализаций и новых форм предприятий. Белл и близкие ему авторы (см., например: Stehr, 1994) также приводят обширные статистические данные по использованию в Европе и США научно-исследовательских разработок и – судя по их размаху, задействованному в них персоналу и выделяемым на них средствам – делают вывод о заметном возрастании их роли.

Недавние оценки не столько изменили эту аргументацию, сколько указали на другие сферы, в которых ощущается влияние знаний. Например, заявления о «технизации» жизненного мира посредством всеобщих принципов когнитивной и технической рациональности представляют собой попытку понять распространение абстрактных систем в повседневной жизни (Habermas 1981). Дракер (Drucker, 1993) проводит связь между знаниями и изменениями в организационной структуре и практике менеджмента, а Бек (Beck, 1992), говоря о союзе ученых с капиталом, раскрывает процесс преобразования политической сферы, осуществляющийся через научные организации. Наконец, Гидденс, утверждая, что мы живем в мире всевозрастающей рефлексивности, проводником которой выступают системы экспертизы, распространяет свой анализ на саму личность, указывая, что в наши дни индивиды взаимодействуют с более широким окружением и с самими собой благодаря поступающей от специалистов информации, регулярно интерпретирующейся и активно используемой в повседневной жизни (см., например: Giddens, 1990, 1994b).

Введенное Гидденсом понятие «систем экспертизы» обладает одним преимуществом: оно не только обращает внимание на влияние отдельных знаний или научно-технических элит, но подразумевает наличие целостных контекстов экспертной работы. Однако эти контексты по-прежнему рассматриваются как чужеродные элементы в социальной системе – элементы, с которыми лучше не связываться. Поэтому утверждается, что экспертные системы имеют отношение к технической стороне работы экспертов, но отличаются от принципов, проявляющихся в других сферах социальной жизни.

Трансформационные теории применяют к знаниям логику интерпретационной «стратегии замысла», как называет ее Деннетт (Dennett, 1987). С точки зрения замысла можно игнорировать детали устройства конкретной сферы и, предположив, что эта сфера призвана производить некий продукт, учитывать только этот продукт и его практическую значимость для чьих-либо целей[224]. Теоретики модернизации обычно не затрагивают вопрос о том, каким образом работают процессы познания, учитываемые ими в своей аргументации, и какие структуры и принципы адекватно описывают эту работу – они считают, что данную проблему следует решать эмпирически. В целом их интересует только трансформирующий эффект работы этих систем.

Основная проблема в отношении многих из упомянутых выше теорий состоит в том, что знание (или техника) считаются в них независимой переменной – иногда формулируемой так, чтобы соответствовать давним представлениям о науке (пример тому – попытка Белла истолковать знание как «теорию»; см. Bell, 1973: 44)[225], но по сути остающейся без объяснения и не получающей наполнения в аналитических моделях. Так, контексты знания сохраняют свою ауру чужеродности просто из-за того, что они остаются эмпирически неисследованными – сходная судьба ждала их до самого недавнего времени и в специально посвященных им научных исследованиях. Однако если указания на усиливающееся присутствие экспертных систем и процессов познания в современных западных обществах верны, то именно точка зрения «от замысла» не позволяет понять этот конкретный феномен. Возрастающая роль экспертных систем не только приводит к возрастанию роли технологических и информационных продуктов в процессах познания. Она подразумевает существование особого рода связанных со знанием структур и форм ангажированности. Общество знания – не просто общество, в котором больше экспертов, больше технологических и информационных инфраструктур, а также авторских экспертных интерпретаций. Культуры знания вплетены в саму ткань этого общества, равно как и весь спектр процессов, практик, отношений, создающихся знанием и обретающих жизнь в ходе его производства. «Раскрытие», распространение отношений знания в обществе – вот в чем следует видеть проблему, требующую скорее социологического, нежели экономического решения в исследованиях обществ знания (см. также: Knorr Cetina, 1996, 1997b).

Традиционное определение «общества знания» делает акцент на «знании», рассматриваемом как конкретный продукт. Определение, которое предлагаю я, перемещает акцент на «общество» – то общество, которое (если аргументация об экспансии экспертных систем верна) в настоящее время существует скорее внутри процессов познания, а не вне их. В постсоциальном обществе знания взаимоисключающие определения процессов познания и социальных процессов теоретически оказываются неадекватными; мы должны проследить те способы, которыми знания конституируют социальные отношения[226].

Определение социальности как исключительно вопроса человеческих отношений игнорирует взаимопереплетение культур знания и социальных структур. Если и существует такой аспект культур знания, в отношении которого сходятся во мнении общепризнанные точки зрения на науку и экспертизу и недавние исследования науки и техники, так это тот, что культуры знания строятся вокруг объектных миров – именно на объектные миры ориентированы эксперты и ученые (что касается новой социологии науки, это подчеркивалось, в частности, Каллоном (Callon, 1986) и Латуром (Latour, 1993))7. По моим представлениям, эти объектные миры необходимо включить в расширенную концепцию социальности и социальных отношений. Если данная точка зрения верна, то, возможно, отнестись к дискуссиям об индивидуализации следует иначе. В этом случае индивидуализация переплетается с объектуализаций – со все большей ориентацией на объекты как на источники обретения своего «Я», близости, совместной субъектности и социальной интеграции.

4. Понятие объекта

Итак, мы обозначили тематику данной статьи в рамках дискуссии об индивидуализации, которую я попыталась освободить от несколько избыточной ориентации на общину и традиции, затронув более широкую тему постсоциальных явлений. Эти явления я связываю с развитием отношений знания в современной социальной жизни, утверждая, что в обществе знания объектные отношения замещают социальные отношения и становятся их существенной частью. Сейчас же необходимо в общих чертах определить суть расширенного понимания социальности, включающей и материальные объекты (но не ограничивающейся ими) – мы назовем такую социальность объект-центричной[227]. Эта концепция призвана раскрыть такие понятия, как «эксперт», «техническая компетентность», «экспертная система» или «научно-техническая работа». Данные понятия предполагают наличие объектных отношений, поскольку от них зависит сам процесс экспертизы, но они никак эти отношения не проясняют и определяют их непроблематично[228]. Напротив, концепция объект-центричной социальности восходит к этим отношениям. Но одновременно она выступает как удобное обозначение для целого диапазона социальных форм, которые зависят от объектов или связаны с ними.

Например, объекты выполняют фокусирующую и интегрирующую роль в режимах экспертизы, превосходящих время жизни эксперта. В подобных режимах объекты формируют коллективные договоренности и моральный порядок. Кроме того, объектные миры создают контекст, в котором работает эксперт, тем самым, представляя собой что-то вроде эмоционального убежища для личности эксперта. Чтобы понять связующую роль объектов, необходимо подвергнуть рассмотрению связи индивидов с объектами, объект-центричные традиции и коллективы, а также созданные объектами эмоциональные миры. Хотя оставшаяся часть статьи посвящена первому типу объектных связей, в последнем разделе мы еще чуть-чуть поговорим об объектных взаимоотношениях в широком смысле.

При изучении взаимоотношений, связывающих экспертов и объекты экспертизы, первым встает вопрос о сущности этих объектов. Чтобы ответить на него, сперва сошлемся на предположение Рейнбергера (Rheinberger, 1992), который, описывая научные объекты, применяет подход, потенциально распространимый на любые объекты экспертизы. Далее мы предпримем два экскурса с целью определить, чем объекты познания не являются (их не следует воспринимать как орудия или товары в общепринятом смысле), постепенно приближаясь к их существенным свойствам. В следующем разделе мы подробнее поговорим о структуре недостаточного и желаемого, которая описывает объектные отношения.

Рейнбергер определяет эпистемические «вещи» как любые объекты научного исследования, которые находятся в центре исследовательского процесса и, соответственно, в процессе определения (Rheinberger, 1992: 310). Он отличает их от фиксированных технологических объектов; последние служат элементами экспериментальной среды. Здесь Рейнбергер опирается на классическое различие между готовыми, понятными и нередко производящимися в промышленных масштабах техническими инструментами и неизученными объектами исследования, находящимися на пути превращения в технологический объект. Однако, в свете современных технологий, отождествление инструментов с технологическими объектами крайне спорно, так как последние одновременно являются «вещами для использования» и «вещами в процессе трансформации», подвергаясь непрерывному процессу доработки и тестирования. Типичный пример – компьютеры и компьютерные программы; они появляются на рынке как постоянно меняющиеся «обновления» (все более совершенствующиеся выпуски того же продукта) и «версии» (заметно отличающиеся от прежних разновидностей). Эти объекты одновременно и присутствуют (готовы к использованию) и отсутствуют (подвергаются дальнейшим исследованиям), они и одинаковые, и в то же время разные. Короче говоря, подобные технологии необходимо включать в категорию эпистемических вещей.

С другой стороны, инструменты туда включать не следует. Различие между объектами познания (включая саму технику) и инструментами, на мой взгляд, лучше всего освещается в хайдеггеровском анализе вещности и оснастки (Heidegger, 1962 [1927], 1982 [1927]), Хайдеггер фиксирует грань между нашим инструментальным пребыванием в мире и ориентацией на знание. Он полагает, что для оснастки (Zeug), – термин, которым он называет инструменты, – характерно свойство не только готовности к использованию, но и прозрачности: оснащение имеет тенденцию к исчезновению и превращается в средство, когда мы его используем. Оборудование непонятно только тогда, когда оно недоступно, неисправно или временно неработоспособно. Только в этих случаях мы от «слепых усилий» переходим к «прогнозированию», к «сознательным усилиям» и к научной позиции «теоретического размышления» о свойствах вещей. Так, Хайдеггер характеризует объекты познания (по контрасту с инструментами) в терминах «теоретического отношения», которое предполагает «отказ» от практических рассуждений.

Эти идеи, на мой взгляд, служат не слишком удачной характеристикой науки в целом[229], но они представляются многообещающими в отношении объектов познания – неизменно неготовых, недоступных и непонятных, отсылающих к одному из возможных этапов в истории любой вещи. С другой стороны, инструменты являются орудиями – имеющимися средствами для достижения цели в логике инструментальных действий. Что касается науки, последующие авторы, – например, Хабермас, который рассматривает этот вопрос скорее с точки зрения «типа действования», – приходят к иным выводам, нежели Хайдеггер. Последний понимает инструментальность практически как антитезу познания и науки, для Хабермаса же она является характеристикой науки – благодаря тому типу действия, который он называет «инструментальным». В соответствии с этой аналитической схемой, инструментальная деятельность коренится в рациональности целей и средств, связана с заинтересованностью в техническом контроле, и ее следует отличать от коммуникативных и символических действий. Однако такое предположение лишь углубляет раскол между миром людей (воплощенным в коммуникативной деятельности и взаимоотношениях) и миром работы и вещей (воплощенном в инструментальном труде). Подобный вывод чужд Хайдеггеру. В хабермасовской вселенной взаимоотношения в мире вещей и работы основываются на логике технического контроля и эксплуатации, а в мире людей они должны основываться на просвещенной логике диалога и стремления к согласию (Habermas, 1970).

Объектные отношения, затрагивающие одновременно людей и материальные предметы, не обходятся без отношений власти и доминирования, что подчеркивал еще Фрейд и многие аналитики после него. Но в этих отношениях следует видеть нечто большее, чем простое выражение технической заинтересованности в предметах, доступных контролю и эксплуатации. Идеи Хабермаса важны для нас из-за того, что в них отразилось господствующее сегодня понимание инструментальности. Хайдеггер в идею наших инструментальных отношений с миром включил концепцию заботы и опеки: такое представление о «структуре заботы» (care-structure) полезно и онтологически оправдано, но оно отсутствует в современной концепции инструментальных действий.

Чтобы развить эту тему дальше, стоит вкратце рассмотреть еще одну важную категорию объектов, хорошо знакомых социологам – речь идет о товарах. Соответствующий процесс называется товаризацией; под этим термином уже давно обсуждается, оплакивается, подвергается сомнению и опровергается переход к последнему этапу капитализма (Slater, 1997). Чтобы понять сущность товара, можно воспользоваться определением Зиммеля, который называет товары «вещами, сопротивляющимися нашему желанию обладать» ими, вещами, которые можно приобрести, лишь «пожертвовав каким-то иным объектом, ценным для другого лица» (Simmel, 1978 [1907]).

Товары обычно определяют в соответствии с логикой обмена; Маркс понимал под ними, прежде всего, продукты производства – их стоимость определяется затрачиваемым на их производство трудом. В более поздней литературе товары понимаются также как средство символического выражения и утверждения статуса. Как значащие объекты товары играют все более важную роль в обществе изобилия, не страдающем от недостатка благ. Тем не менее ни демонстративное потребление, ни обмен благами как символами в условиях изобилия (Baudrillard, 1968, 1970), ни марксистское понятие товара, выраженное через труд, явно не охватывают тех объектных отношений, которые обнаруживаются в экспертных культурах. Согласно господствующим представлениям, товар по определению ценится не за присущие ему свойства, а скорее за то, что в обмен на него можно приобрести – статус, связи, другие объекты и т. д.

Эти же представления находят выражение в понятии овеществления, описывающем ситуацию, в которой социальные явления все сильнее наделяются вещеподобными качествами и включаются в экономические расчеты (Marx, 1968 [1887]: 85ff). Скажем, студент, задающийся вопросом, какая специализация ему требуется, чтобы преуспеть на рынке труда (и затем получающий неинтересную ему лично профессию), относится к самому себе как к товару. С точки зрения человеческих взаимоотношений, овеществление влечет за собой индивидуализацию: стремление к соучастию и сопереживанию подменяется вычислением собственных выгод и безличным нейтралитетом экономических отношений (Levinas, 1990). Сила этого термина связана с тем, что он объясняет ощущение отчуждения, которое Маркс и другие авторы отождествляли с определенными этапами индустриализации. Но современную культуру «самонасыщения» едва ли можно свести к феномену отчуждения. Что более важно, сущность марксистского определения товара заключается в отчуждении человека от плодов своего труда. Однако, похоже, что объектные отношения в экспертной работе характеризуются ровно противоположными чертами: неотчужденностью и идентификацией. Следовательно, концепция отчуждения становится весьма сомнительной, если применять ее к отношениям, связывающим эксперта и объект экспертизы.

5. Объектуальные отношения: первая попытка описать объект-центричную социальность

Сейчас мне бы хотелось сфокусироваться непосредственно на этих отношениях, подведя предварительные итоги дискуссии. Отправной точкой для концептуализации объектной ориентации как совокупности реальных связей может послужить природа самой этой ориентации. Дискуссия о товарах и инструментах подразумевала существование континуума между присущими предмету стоимостью и полезностью. Товары и инструменты находятся ближе к одному из полюсов этого континуума, отчего кажутся внешними по отношению к нашим истинным интересам. Объекты познания располагаются ближе к другому полюсу. Они представляют собой цель работы экспертов; кроме того, они – то, к чему эксперты регулярно проявляют интерес, к чему их влечет и тянет, к чему они испытывают привязанность. В следующих разделах мы дадим несколько примеров такого отношения. Однако разговор о неотъемлемых взаимосвязях, оправдывая использование соответствующего словаря, может одновременно привести к неверным коннотациям. Нам следует проявлять осторожность и не определять объектные взаимоотношения просто как позитивные эмоциональные связи, или как симметричные, неприсваивающие т. д.

Нам требуется более динамичная характеристика, учитывающая амбивалентность, силу и устойчивость увлеченности людей объектами. Мне представляется, что отношение экспертов к объектам доступно концептуализации скорее в терминах отсутствия и соответствующей «структуры желаемого», нежели через понятие позитивных связей и удовлетворения. Идея отсутствия восходит к Лакану; чтобы прояснить ее, нам следует ненадолго вернуться к характеристике эпистемических вещей, предложенной Рейнбергером. Она охватывает те объекты познания, которые отличаются открытостью, сложной природой и способностью порождать вопросы (проблематичностью). Эти объекты представляют собой скорее процессы и проекции, нежели какие-либо определенные предметы. Наблюдения и исследования лишь увеличивают, а не уменьшают их сложность. Продолжая в наших категориях, можно сказать, что объекты познания обнаруживают способность к бесконечному раскрытию; в этом смысле они также представляют противоположность инструментам и коммерческим благам, которые уже-готовы-к-использованию или к дальнейшей перепродаже. Эти инструменты и блага похожи на закрытые ящики. С другой стороны, объекты познания скорее напоминают открытые ящики, полные папок, которые уходят в темноту на неизвестную глубину. Поскольку объекты познания всегда находятся в процессе материального определения, они постоянно приобретают новые свойства и изменяют те, которые уже имеют. Но это также означает, что объекты познания никогда не смогут стать полностью постижимыми, что они, если угодно, никогда не являются вполне самими собой.

В исследовательском процессе мы сталкиваемся с репрезентациями или заменителями, которые компенсируют фундаментальную недостаточность объекта. С точки зрения субъекта, эта недостаточность соответствует «структуре желаемого», постоянно возобновляемому интересу к познанию, который по видимости никогда не будет удовлетворен окончательным знанием. Как показывают исследования науки, процессы познания редко приходят к естественному окончанию такого рода, когда считается, что об объекте известно все, что о нем следует знать. Скорее интерес обращается на другой объект по мере прохождения исследователя по извилистому маршруту, через серию поисков отсутствующего объекта.

Подчеркну, что открытый, раскрывающийся характер объектов познания полностью соответствует «структуре желаемого», посредством которой мы можем описать самих себя. Эта идея почерпнута мной у Лакана (Lacan, 1975), но ее можно также возвести к Болдуину (Baldwin, 1973 [1899]: 373ff) и к Гегелю[230]. Лакан связывает это желаемое не с фрейдовским инстинктивным импульсом, конечной целью которого является снижение телесного напряжения, а скорее со «стадией зеркала» в развитии ребенка. На этом этапе ребенок оказывается поглощен цельностью своего отражения в зеркале, его четкими границами и подконтрольностью – понимая в то же время, что этих вещей не существует в реальности. Желание порождается завистью к совершенству собственного отражения в зеркале (или зеркального отражения родителей); отсутствие на данной стадии фундаментально, поскольку невозможно преодолеть дистанцию между субъективным ощущением отсутствия чего-либо в нашей жизни, и зеркальным образом или зримой цельностью других индивидов (Lacan and Wilden, 1968; Alford, 1991: 36 ff). Можно также попробовать трактовать это отсутствие в категориях «репрезентаций», что ближе современным представлениям (Baas, 1996: 22f). Согласно такой интерпретации, желания всегда направлены на эмпирический объект, опосредованный репрезентациями – благодаря знакам, которые идентифицируют объект и наделяют его значением. Но эти репрезентации никогда полностью не совпадают с объектом, они не в состоянии «схватить» ту вещь, на которую указывают. Тем самым они скорее воспроизводят отсутствие, чем восполняют его. Чтобы теперь перейти к объектам познания, я хочу подчеркнуть, что те репрезентации, с которыми имеют дело эксперты в процессе научного поиска, как правило, частичны и неадекватны, но они зачастую указывают на отсутствующие фрагменты картины – иными словами, предлагают направление дальнейшего поиска, для восполнения отсутствия. В этом смысле можно сказать, что объекты познания структурируют желание, или обеспечивают развитие структуры желаемого. Они создают структуру желаемого не только для отдельных ученых, но и для целых коллективов и поколений экспертов, группирующихся вокруг конкретных объектов, таких как плодовая мушка дрозофила (Geison and Holmes, 1993; Kohler, 1994).

К вопросу коллективности мы перейдем позже. Прежде, чем вернуться к собственно социологическому языку описаний, мне хочется сказать еще несколько слов о том, что предлагает нам понятие структуры желаемого. Те идеи Лакана, которые я беру на вооружение, помогают исследовать объектные отношения в качестве отношений, основанных на известной взаимности. Последняя связывает объекты, обеспечивающие непрерывность цепочки желаний посредством знаков («signifers» у Лакана), указывающих на то, чего этим объектам еще не хватает, с субъектами (экспертами). Субъекты же обеспечивают непрерывность объектов, которые существуют лишь как последовательность отсутствий, или как «раскладывающаяся», раскрывающаяся структура. При этом нас не интересуют представления Лакана о том, что нехватка субъективности укоренена в нарциссическом отношении ребенка к себе самому, а не к отсутствующим другим, равно как и метафоры, используемые Лаканом при описании стадии зеркала. Чтобы признать правдоподобность идеи «структуры желаемого» вовсе не обязательно соглашаться с лакановскими идеями о «стадии зеркала».

«Структура желаемого» – всего лишь удобный способ описать процесс непрерывного поиска желаниями новых объектов и движения к ним; если угодно, удобный способ описать изменчивость и неудержимость желания. Применительно к познанию, идея структуры или цепочки желаний позволяет увидеть целые последовательности шагов и их внутреннюю динамику там, где традиционный словарь мотивов и интенций позволяет распознать только отдельные изолированные причины. Кроме того, данная идея указывает на чувственное либидозное измерение (или основание) стремления к знанию – фундамент, существование которого либо игнорируется, либо отрицается, когда наука и экспертиза рассматриваются как чисто когнитивные начинания. Я утверждаю, что присутствие такого измерения напрямую следует из интенсивности объектных отношений, в которые вовлечены эксперты (см. следующий раздел). Кроме того, оно «созвучно» онтологической переориентации на «опыт» в обществе как таковом, диагностируемой некоторыми авторами (Welsch, 1996). Понятие «общества знания», например, не противоречит понятию «общества, основанного на опыте», или идее такого общества, которое ориентировано на визуальный и визуально симулированный мир; чему оно противоречит, так это сухому понятию знания в исключительно когнитивном смысле.

Экспертиза давно вскормила и приютила своего рода «ментальность опыта», если под «опытом» понимать стимулирование у индивида сензитивной восприимчивости и способности к обработке информации. Помимо глубокого эмоционального вклада (investment) в объекты познания, который описывается понятием «структуры желаемого», следует учесть также и открытый динамический характер этого процесса: он созвучен самым разнообразным представлениям и воплощениям объектных взаимосвязей. В том, что мы называем «романтической любовью», могут сосуществовать любовь, доминирование и экономические интересы. Следует признать: объектные отношения не распадаются благодаря целому набору привязанностей и по сути могут даже укрепляться посредством их сочетания.

В завершение этого раздела я хочу еще раз вернуться к понятию объекта познания. Выше уже обсуждались две основные категории объектов, знакомые социологам и преобладающие в социальной жизни: товары и инструменты. Изучение процесса экспертизы в науке и вне науки позволяет выделить третью категорию – объект познания. Определяющей характеристикой объектов этого вида, с теоретической точки зрения, является их переменчивый, раскрывающийся характер – отсутствие «объект-ности» и завершенности существования, неидентичность с самими собой. Важнее всего незавершенность существования: объекты познания во многих сферах имеют материальное выражение, но одновременно они должны восприниматься как раскрывающиеся структуры отсутствия – как предметы, которые непрерывно «взрываются» и «мутируют» во что-то иное и которые в большей степени определяются через то, чем они не являются (хотя, вполне возможно, станут), нежели через то, что они представляют собой в настоящий момент. Более того, их следует понимать как текстуальные или значащие объекты; большинство объектов познания генерируют всевозможные знаки и выражаются через них. Особое свойство этих объектов как текстов (и проблема читаемости этих текстов) порождает такие вопросы, в которые мы не станем вникать, но этот феномен следует отметить. Наконец, объекты познания существуют одновременно в разнообразных формах, что важно в смысле их объединяющей роли по отношению к коллективам. На первый план снова выступают изменчивость во времени и раскрывающаяся онтология данных объектов – именно эти аспекты обеспечивают соответствие со «структурой желаемого» и порождают эмоциональную привязанность экспертов к объектам их познания. Идею раскрывающейся онтологии, можно выразить в словах: «каждая часть организма является всем организмом не в меньшей степени, чем все прочие его части» – слова эти принадлежат ученым, перед которыми таким образом «раскрылось» конкретное растение.

Если аргументация о расширяющейся роли знания и экспертизы в современном обществе верна, то социологический словарь должен быть обогащен характеристиками объектов, понимаемых как непрерывно раскрывающиеся структуры, в которых сочетаются наличие и отсутствие. Не одни лишь эксперты занимаются такими объектами, мы сталкиваемся с ними в повседневной жизни, где инструменты и товары выступают в качестве объектов познания (см. раздел 8). Кроме того, в социологическом словаре не хватает идеи о субъекте, связанном с такими объектами и идентифицируемом через них. Психоаналитик Фэйрбэрн показал, что «эго немыслимо иначе, нежели в связи с объектами. Оно развивается посредством отношений с объектами как реальными, так и вымышленными, подобно растению, которому для роста нужны почва, вода и солнце» (Greenberg and Mitchell, 1983: 165). Фэйрбэрн, подобно другим психоаналитикам-исследователям объектных отношений, имеет в виду в основном отношения между людьми. Но такое ограничение концепции объектных отношений ничем не обосновано; многие исследователи в числе первых объектных отношений, в которые вступает ребенок, называют отношения с частями тела – например, с материнской грудью.

В науке уже давно существует ниша, в которой может существовать и развиваться очерченное мной понятие объекта. Можно допустить также, что наука является средой объектных отношений, поддерживающих индивидуальность; благодаря им индивиды находят свое место в мире. Подобные отношения существовали задолго до того, как началось развитие науки. Однако вполне возможно, что научная среда подпитывает и укрепляет эту форму укоренения «Я», в то время как прочие контексты – например, индустриальная среда, изображаемая Бергером с соавторами – могут приводить к отчуждению индивида от объектных отношений.

6. Объект-центричная социальность-2: взаимность и солидарность

Весьма вероятно, что социальность является постоянной характеристикой человеческой жизни. Но формы социальности тем не менее изменяются, вследствие чего общепринятые концепции социального постоянно пересматриваются. Открытая нами дискуссия нацелена на то, чтобы освободить концепцию социальности от ее одержимости человеческими коллективами. Такое «расшатывание» концепции социальности нельзя назвать совершенно новым явлением. Среди прочих, еще Мид говорил о коммуникации не только с людьми, но и с объектами, а до Мида – Джеймс и Кули (см.: McCarthy, 1984; Wiley, 1994: 32ff). Фигурировавший у Мида язык жестов позволил ему рассматривать коммуникацию не только между людьми, но также между животными; кроме того, Мид порой описывает социальный акт как результат взаимосвязи между жестом и приспособительной реакцией обоих организмов (1934: 80). Тем не менее нам не обойтись без некоторых поправок, если мы хотим применить концепцию социальности для анализа человеческой привязанности к материальному миру.

В первом приближении социальность определеяется через группо-образование, социальную связь людей, взаимность и рефлексивность их отношений. Социальность групп и коллективов будет вкратце рассмотрена в заключительном разделе; сейчас же мы снова проанализируем социальность отношений между человеком и объектом, но более систематически и развернуто, пытаясь понять эти отношения в свете их взаимности и связанности. В предыдущем разделе мной была описана такая форма взаимной зависимости, которая может служить одним из измерений объект-центричной социальности: она построена на частной концепции объектов познания как цепи отсутствий. Такая форма социальности предполагает рефлексивность: она возникает тогда, когда личность как «структура желаемого» направляет свое желание на объект, а через объект – на саму себя. В этом процессе «Я» утверждается и расширяется благодаря тому объекту который создает «структуру желания» (или обеспечивает ее непрерывность) через недостаточность своего наличия, законченности и объектности. В данном случае социальность заключается в том, что «желания» объекта переходят к субъекту – «структура желания» субъекта определяется объектом. В то же время объект артикулируется субъектом: объект становится «структурой отсутствия», воплощенной в тех вопросах, которые он порождает, и в тех вещах, которые «ему» нужны, чтобы получить материальную определенность. Объект утверждается и расширяется благодаря субъекту (анализом этой ситуации занимается перспективизм)[231].

Формула «взаимного сотворения» личности и объекта через переплетение желаний и отсутствий создает опору для двустороннего характера объект-центричной социальности. Однако подобное описание все же чрезмерно формально поскольку оно придает этой взаимности завершенный характер. Взаимность желаний и отсутствий не просто «случается» или «возникает». Как правило, она создается – кропотливо и даже сознательно. Все самое интересное заключено в этом процессе: например, когда ученый пытается «найти смысл» в знаках, подаваемых объектом, чтобы выяснить, чего в нем еще не хватает, и соответственно, что с этим объектом захочется делать дальше. Во-вторых, эту характеристику в ее нынешней формулировке следует распространить и на более глубокий уровень связей «Я» с объектами. Для осмысления данного уровня, рассмотрим, как эксперт описывает собственные объектные отношения.

Этим экспертом является биолог Барбара Мак-Клинток; ее высказывания, представляющие для нас интерес, обильно цитируются в превосходной биографии, принадлежащей перу Эвелин Фокс Келлер (Evelyn Fox Keller, 1983). Мак-Клинток в данном отношении – особенно удачный пример, поскольку ее открытия начала 1950-х гг., противоречившие тогдашним представлениям большинства исследователей, сделали ее своего рода отщепенцем в сообществе биологов. Кроме того, Мак-Клинток даже в детстве явно не имела либо не испытывала потребности в эмоциональной близости при взаимоотношениях личного характера. В контексте поставленных выше вопросов это дает существенное преимущество: картина не загромождается всевозможными межличностными связями (в рамках сообщества или исследовательской группы) в такой степени, в какой это могло бы быть в случае с другими учеными.

Мак-Клинток, родившаяся в 1902 г., работала в одиночку; большая часть ее исследований производилась в отделе генетики лаборатории Колд-Спринг-Харбор на северном берегу Лонг-Айленда. Исследования в области цитогенетики кукурузы привели Мак-Клинток к открытию транспозиции генетических элементов – это открытие в конечном счете принесло ей широкое признание и награды после того как вся генетическая наука пошла по ее следам (Fox Keller, 1983: x ff). По словам Фокс Келлер, главным стимулом к работе у Мак-Клинток служила ее «влюбленность в мир», которая выражалась в особом «чувстве близости с живыми организмами» (1983: 205). Вот в чем заключалось это чувство, по описанию самой Мак-Клинток (1983: 117):

Я обнаружила, что чем больше работаю с ними [хромосомами], тем больше они вырастают в размерах. Занимаясь ими всерьез, я была не снаружи, а там, с ними. Я становилась частью системы. Я спускалась к ним туда, где все было большим. Я даже могла различить внутреннее строение хромосом – все его детали стояли перед моими глазами. Это было поразительно! Мне в самом деле казалось, что я нахожусь рядом с ними, и что они – мои друзья.

То, что Мак-Клинток видела «там», среди хромосом, она пересказывает научными терминами, которые можно найти в книге Фокс Келлер. Для нас же сейчас важна логика ее рассуждения, которая имеет еще один аспект. Он проявляется в таких высказываниях, как это:

Когда ты смотришь на эти штуки, они становятся частью тебя. И ты забываешь о себе. Это самое главное – ты совершенно забываешься.

Первую из этих цитат я обобщу фразой «стать явлением»: как выразился один из современников Мак-Клинток, «если вы хотите на самом деле понять, что такое опухоль, вы должны сами стать опухолью» (Fox Keller, 1983: 207). Однако при этом остается за кадром, каким образом Мак-Клинток чувствовала, что находится среди изучаемых ею хромосом. Она не просто отождествляет себя с ними, она проникает в их среду и становится там «одной из них». Во второй же цитате уже сам материал движется навстречу ученому. Суть второй цитаты в том, что субъект исчезает, переходя в состояние «меня здесь нет» (Fox Keller, 1983: 188). Выражаясь иначе, объект познания становится внутренним объектом, расположенным в пределах процессуальной среды личности. При этом субъект поглощен объектом настолько сильно, что временами чувствует свое единство с ним.

Если прибегнуть к несколько более аналитическому подходу, то такая ситуация по крайней мере отчасти описывается известной формулой Мида о «принятии роли другого», использованной им для определения межличностной социальности. Она подразумевает межличностную рефлексивность: индивид принимает отношение к себе «значимых других». Далее эти отношения формируют и структурируют его «Я», которое таким образом получает социальную наполненность (через другие «Я»). Этот процесс – двусторонний и непрерывный – делает возможным повседневное восприятие других людей и коммуникацию с ними. Схему «принятия роли другого» можно применить к первой цитате Мак-Клинток, где описывается, каким образом исследователь принимает установку (роль, отношение) своих хромосомных объектов, если и не вкладывая слова им в уста, то, как минимум, находя у них поведенческие диспозиции (аналогичные мидовским «жестам») и прогнозируя их последующие действия (сходным образом и сам Мид распространял свою схему на физические объекты; Mead, 1938: 426ff; Joas, 1980; Heintz, 1988). В этой формуле отсутствует только описанная нами выше рефлексивная петля: у Мак-Клинток превалирует не отношение объектов и их расположенность к ней самой, а их отношение и расположенность друг к другу и по отношению к своей объектной среде.

С другой стороны, анализируя вторую цитату, можно увидеть как материал приходит к субъекту, чтобы «вселиться в него». Мы могли бы, вероятно, сказать, что хромосомы, поступая так, в самом деле проникаются отношением Мак-Клинток к ним (прежде всего, теоретическим отношением) – в конце концов, у нее в сознании они найдут ее мысли, обращенные к ним же. Но при такой формулировке концепция принятия роли другого и рассказ Мак-Клинток о своих ощущениях оказываются слишком натянутыми. Возможно, пройдя вслед за Мидом лишь часть пути, мы можем согласиться с тем, что Мак-Клинток описывает, каким образом она – в роли субъекта и исследователя – присутствует в объектном мире и каким образом исследуемый ею объектный мир присутствует в ней самой. В данном случае взаимность налицо, но она несколько асимметрична, поскольку Мак-Клинток и объекты в структурном плане делают не одно и то же (например, она наблюдает их и ставит себя на их место, но они используют лишь ее когнитивные способности).

Взаимное «коммуникативное» присутствие такого рода, или описанное мной взаимоналожение субъекта и объекта (субъект частично входит в объект или «становится» им и наоборот) заводит нас дальше, чем взаимность желаний и отсутствий, с которой мы начали. Однако есть еще одна точка зрения, с которой можно подойти к вышеприведенным цитатам. На этот раз проводником нам послужит Дюркгейм, а не Мид. Как подчеркивает Фокс Келлер (я думаю, правильно), смысл исчезновения осознающего себя «Я» во второй цитате Мак-Клинток и ее призыв «забыть себя» сводится к субъективному слиянию с объектом познания. Фокс Келлер называет это превращением объекта в субъект (Fox Keller 1983: 118). Выражаясь языком дюркгеймовской социологии, можно сказать, что здесь мы сталкиваемся с чувством единства, общности или солидарности. Солидарность у Дюркгейма и прочих авторов не является константой, неизменным однозначным выражением. Во-первых, дюркгеймовское «силовое поле» (Durkheim, 1964 [1893]; Wiley, 1994: 106, 122) социальной солидарности подпитывается чувствами или эмоциями; Дюркгейм полагает, что «мы»-ощущение возникает тогда, когда группа находится в возбужденном состоянии. Во-вторых, солидарность имеет и моральный аспект: например, солидарность взаимоотношений основывается на правильных поступках. В-третьих, как упоминалось выше, солидарность подразумевает единство чего-то разделяемого с другими. У Дюркгейма это единство обусловлено либо морально, либо семиотически, т. е. представляет собой общность разделяемых всеми значений.

Применение дюркгеймовской концепции солидарности (как оно используется, например, в: Goffman, 1967; Collins, 1982 и Wiley, 1994) для наших целей проблематично – она слишком зависима от ритуала и символа как источников солидарности. Ритуалы действительно входят в отношения экспертов с объектами, и этот аспект экспертизы требует дополнительного рассмотрения. Однако та солидарность, которая подразумевается в вышеприведенных и других цитатах, также явно черпает силу из общности жизненного мира (например, когда ученый присутствует в мире объекта) или из знания вещи. Например, когда Мак-Клинток ощущает единство с хромосомами, она не просто пользуется этим отношением, чтобы лучше разобраться в них – она уже хорошо в них разбирается, что и делает возможным чувство ее единения с ними. Таким образом, если в сценарий объект-центричной социальности внести понятие солидарности, оно должно получить эпистемическое обоснование, а не следовать из одного лишь ритуала. С другой стороны, в данном сценарии должны быть учтены моменты эмоционального возбуждения и моральный аспект. В сущности, вполне допустимо предположить, что возбуждение от «прорывов», «открытий» и т. д., наряду с эмоциональным возбуждением от презентации личности эксперта (например, посредством ритуала конференций), играет свою роль в установлении связующих уз между экспертами и объектами экспертизы.

«Возбуждение», разумеется, может иметь различные оттенки; именно это имеет в виду Эйнштейн, когда говорит, что оно «сродни возбуждению религиозного или влюбленного человека». Мак-Клинток ссылается на получаемое удовольствие и чувство экстаза (Fox Keller, 1983: 118, 198, 204):

Нет двух совершенно одинаковых растений. Они все разные, и поэтому необходимо понять различия. Когда я начинаю исследование с саженца, я не хочу его покидать. Мне кажется, что я не узнаю его историю, если не буду наблюдать за процессом его роста. Поэтому мне знакомы все растения в поле. Я знаю их очень близко и испытываю ни с чем не сравнимое удовольствие от этого знания.

Что такое экстаз? Я не понимаю, что это такое, но я наслаждаюсь им – когда его испытываю. Экстаз редок.

Третий – моральный – аспект объект-центричной солидарности обнаруживается в том, как Мак-Клинток учит нас обращению с объектами. Фокс Келлер отмечает, что Мак-Клинток повторяла снова и снова: нужно иметь терпение, чтобы «услышать то, что материал может рассказать вам», и нужно быть открытым, чтобы «он пришел к вам» (1983: 198). Но, прежде всего, требуется «чувство организма» (1983: 198ff). Такое отношение к организмам как к чему-то «невероятно превосходящему наши самые смелые ожидания», не покидает ее и в повседневной жизни:

Всякий раз, как я хожу по траве, меня охватывает жалость, потому что я знаю – трава кричит под моими ногами.

Возможно, понятие солидарности окажется наиболее убедительным и широко применимым к объектным отношениям именно тогда, когда на первый план выдвинется моральный аспект. В этом аспекте объект-центричная социальность означает альтруистическое поведение людей по отношению к объектному миру. Такое ощущение объект-центричной социальности с легкостью переходит на взаимоотношения человека с природой, на природоохранные настроения социальных движений и т. д. Но что служит и что должно служить опорой подобному альтруизму? Почему, например, Мак-Клинток жалеет траву, по которой ходит? Ответ, как мне кажется, лежит не просто в мягкости ее характера или в любви к природе вообще (хотя, возможно, что она обладала и тем, и другим), а скорее в ее знании растений и их «бесхитростных механизмов» реакции на среду. Судя по всему, Мак-Клинток сделала вышеприведенное признание в контексте ряда других, в которых она описывала эти поражающие ее механизмы реакции и это знание.

Например, она говорит: «Я столько узнала о зерновых растениях, что когда их вижу, то сразу же могу объяснить». Или:

Растения не перестают меня изумлять. Например… если вы срываете с растения лист, то ощущаете электрическую пульсацию. До растения невозможно дотронуться, не почувствовав электрической пульсации… Несомненно, что растения обладают всевозможными чувствами. Они активно реагируют на свое окружение. Они могут почти все, что только можно себе вообразить (Fox Keller, 1983: 199f).

Если моя интерпретация верна, то мы снова сталкиваемся с вышеотмеченным эпистемическим источником объект-центричной солидарности. В рассматриваемом случае отношения солидарности и знания переплетаются друг с другом, одно не может быть определено без другого. Я не считаю, что ощущение моральной солидарности, скажем, с природой, не может возникать при недостатке знания о ней. Однако это независимые, а иногда и противостоящие друг другу явления (см. раздел 7).

Солидарность – весьма невнятное понятие, скрывающее некоторые концептуальные аспекты, из-за чего, например, непроясненными остаются механизмы происхождения солидарности. Тем не менее это понятие проясняет важную характеристику объект-центричной социальности – чувство общности или единства (ощущение идентичности) с объектами, нравственное чувство (обязательство подходить к ним лишь определенным образом), и различные состояния эмоционального возбуждения, подкрепляющие эту общность. Все это некоторым образом связано со знанием объекта. Именно в связи с когнитивным аспектом приобретает значение пересмотренная формула Мида. Она уточняет механизмы эпистемической одержимости, описанные Мак-Клинток: как она погружается в мир объектов (в лабораторной науке это погружение приобретает физический смысл, когда ты стоишь за рабочим столом и производишь с объектами различные манипуляции), а объекты овладевают ее разумом и ею самой. Если представленная картина верна, объект-центричная солидарность представляет собой завершение этого процесса овладения, хотя она может также подпитываться ситуациями, внешними по отношению к описанным взаимосвязям. Следует отметить, что представление о «завершении» противоречит некоторым исследованиям (например: Wiley, 1994: 104ff; Collins, 1982), в которых солидарность и мидовские механизмы рассматриваются как отдельные и независимые процессы.

Овладение представляет собой последовательность действий. Возможно, образ цепочки желаний, которая закольцовывается через отсутствующие фрагменты объектов, поможет нам понять динамику желания в последовательности овладений. К этому нужно сразу же добавить, что три использованные мною выше модели лучше всего рассматривать как метафоры или орудия, помогающие разобраться в стоящей перед нами проблеме. Их удовлетворительный анализ невозможно провести в рамках данной статьи, но они помогут нам приступить к рассмотрению объект-центричной социальности на уровне взаимодействия объекта и личности[232].

7. Социальность против романтического слияния

Сделав обзор возможных подходов к объект-центричной социальности, необходимо указать на то, чем она не является. Вспомним еще раз ощущение единства или «субъективного слияния», в котором признавалась Мак-Клинток – ощущение, которое мы пытались передать в понятии солидарности. Чувство общности с конкретными объектами-хромосомами, которое испытывала Мак-Клинток, я хочу противопоставить более абстрактному стремлению слиться с миром, описанному многими другими авторами. Пример такого желания мы находим в интересной статье о первых годах жизненного и творческого пути статистика Пирсона (Porter, 1996), еще до того как Пирсон примерно в 35-летнем возрасте занялся математической статистикой и фактически стал основателем этой науки. Как пишет Портер, до того жизненный путь Пирсона был поразительно извилистым, отчасти по его собственной воле. Среди прочего, он был очарован «Вертером» Гете, путешествовал по Германии (и учился там же), написал «Schwärmerroman» – сентиментальный роман, изданный под псевдонимом в 1880 г. Портер считает, что Пирсон утаил свое авторство из-за того, что раскрыл в этой книге слишком много потаенных сторон своей личности. Герой романа живет с некой Этель, затем порывает с ней, но все равно изливает ей душу. Портер, проследив родственные связи Пирсона, не находит в его жизни никакой женщины, с которой можно было бы отождествить эту Этель, и полагает, что этот персонаж воплощал в себе страсть Пирсона к природе, аналогом чего в романе выступает его влечение к Этель. Пирсон, как показывает Портер, был одержим стремлением слиться с миром, пожертвовать собой и в то же самое время подчинить природу себе. «Жажда знания, conatus cognitandis, верховодила его жизнью в гораздо большей степени, чем у большинства других ученых». В характерном пассаже из романа Пирсона «природа» отождествляется с десятком сельских девушек. Герой, уснувший у водопада, просыпается посреди ночи и видит, что

…все вокруг преобразилось – десять или двенадцать юных поселянок, не подозревающих о моем присутствии… тоже пришли приобщиться к радостям вечернего купания! С распущенными волосами, спускающимися до пояса, они плескались и баловались в пруду перед моими глазами, точно так, как мы воображаем себе нимф в счастливые времена пасторальной старины! О Этель, грешно ли было подглядывать за Природой во всей ее неприкрытой красе?.. Этель, это не было грехом, ведь мои мысли оставались чисты (Porter, 1996: 16).

В своих нехудожественных произведениях Пирсон также выражает это желание. Вот отрывок из его письма другу:

Сказать ли тебе, каким я хочу видеть моего сына? Не светским человеком, не торговцем, не книжным червем, а исследователем самой Природы, и не через математическую науку… не ради его собственной славы, не ради стремления облагодетельствовать человечество, а только по велению Искусства, только потому, что Искусство стало его богиней (Porter, 1996: 16ff).

Мы вслед за Портером можем объявить такое отношение к природе «поразительным, исходящим от одного из главнейших апологетов тотальной оцифровки всего окружающего» (1996: 16–17). Герой романа, как и сам Пирсон в реальной жизни, испытывает тягу к отречению. Отречение, по словам Портера, являлось воплощением желаний Пирсона, и в то же время приводило его в отчаяние, превращая то слияние с миром, которое обещал conatus cognitandis, в conatus interruptus – мучительный своей незавершенностью союз, не оставляющий никакой надежды на полное единство: «Пирсон, как и многие другие, был вынужден отказаться от удобной, соблазнительной тропинки через сад наслаждений ради крутого, каменистого пути, который никогда не приведет к желанной цели». Портер предполагает, что этот conatus interruptus – подходящее латинское обозначение для позитивизма (1996: 23), характерного для позднейших статистических работ Пирсона.

Эти замечания весьма проницательны. Кроме того, подобное описание позднейших трудов Пирсона по математической статистике вполне совместимо с моделью «структуры желаемого» – речь идет о взаимоотношениях, которым свойственна постоянно воспроизводящаяся незавершенность, и она же является их движущей силой. Однако не следует путать романтические чаяния Пирсона с теми объектными взаимоотношениями, в которых признается Мак-Клинток. Выдвигаемое мной понятие объект-центричной социальности и объектных взаимоотношений в принципе более применимо к тому, как Пирсон относился к научным объектам под конец жизни, нежели к его юношеским страстям. Иными словами, оно должно быть совместимо со стремлением к объективности и ее демонстрацией, с отказом от субъективных желаний ради требований строгого метода и, по возможности, ради подсчета и измерений.

Социальность по отношению к объектам – это не безнадежный романтизм и не преклонение перед миром. Хотя в социальные взаимоотношения порой проникают восторженные излияния, сами по себе они вовсе не обязательны. В любом случае трудно себе представить такого ученого-экспериментатора, как Мак-Клинток, кропотливо выявляющего неизвестные генетические факторы, посыпая пыльцой одних растений тычинки других растений (Fox Keller, 1983: 129), и проникаясь Schwärmergeist’ом[233] ко всем исследуемым организмам. Мак-Клинток испытывала по отношению к этим растениям общность жизненного мира и описанную выше взаимность и солидарность. Далее в своей статье (Porter, 1996: 21f) Портер связывает присущее Пирсону «эротическое стремление к познанию самой природы» с ярко выраженным антииндивидуализмом, который находил мучительное выражение в некоторых из его писем. Пирсон боялся, что унаследовал от своего отца непреодолимый дух эгоистичного индивидуализма. Если мы захотим узнать, каким образом Пирсон выражал свою неизменную оппозицию индивидуализму в начале жизни, было бы поучительно обратиться к его изъявлениям стремления слиться с миром. Но задавшись вопросом «преодолел ли Пирсон этот пугающий его индивидуализм?», не следует сразу же списывать со счетов мир математической статистики, который он создал и в котором прожил остаток жизни.

8. Заключительные замечания: расширение контекста объект-центричной социальности

В наше время стало общепринятым утверждение о том, что знание и технологии являются важнейшими силами, формирующими общество. Но мало кто из социологов пытался понять, что это означает на уровне ключевых концепций социального, например, на уровне социальных форм связи «Я» и «другого». Многие исследователи, от Маркса до Дэниэла Белла и иных современных авторов, высказали важные соображения о знании и технологии, сформулированные на языке индустриальных преобразований, трансформации рабочей силы или окружающей среды, и даже в категориях самого знания. Кроме того, они вдохновенно рассуждали о преобразовании (традиционных) сред обитания в рефлексивно сконструированные системы индивидуальной и коллективной жизни (см., например: Beck and Beck-Gernsheim, 1994). Это второе направление их рассуждений значительно ближе к современным проблемам, чем первое. Однако существующие теории остаются отвлеченными теориями науки и экспертизы; они рассматривают функционирование познания и технологии с внешней стороны, принимая вовлеченные в этот процесс сущности за когнитивные продукты того или иного рода. В таких дискуссиях понятие знания лишь изредка получает истолкование; а когда это происходит (как, например, в идеях Белла о постиндустриальном обществе; см.: Stehr, 1994), то свойства, приписываемые знанию, выводятся не эмпирически, а скорее основываются на традиционном отождествлении науки с теорией и с «абстрактными» системами (см., например: Giddens, 1994a: 128), технология же отождествляется с принципами работы (механических и электронных) машин. Если «Я» присутствует в этих сценариях, то обычно рассматривается как находящееся под негативным воздействием, как отчуждаемое техническим производством и технически изменяемым окружением, следствием чего являются различные риски: «Я» обременено сложностью общества знания, оно дистанцируется от науки с ее противоречивым содержанием и неопределенностью.

В данной статье я занимаю противоположную позицию. Оставляя открытыми для пересмотра понятия знания и экспертизы, я пытаюсь дополнить вышеназванные подходы, моя задача – вывести на передний план те объектные взаимоотношения, которые определяют процессы знания. Идея объекта, определяемая пониманием этих взаимосвязей, резко противоречит нашим общепринятым понятиям инструмента, товара или предмета повседневного обихода. Я утверждаю, что чувственные, либидозные и взаимные аспекты связей экспертов с объектами экспертизы способствуют пониманию этих отношений как разновидностей социальности, а не просто как форм «работы» или «инструментальных действий». Предпринятая выше ревизия интерпретаций позволяет нам заключить: объектные отношения того типа, которые представлены в культурах знания, являют собой скрытую и игнорируемую сторону современного опыта индивидуализации. Эпохальный характер происходящих ныне перемен отчасти, возможно, как-то связан с тем, что я называю «объектуализацией» – с усиливающейся ориентацией на объекты как на источники «Я», близости в отношениях, совместной субъективности и социальной интеграции. В данной статье я рассматриваю распространение экспертных сред и культур знания как возможную движущую силу объект-центричной социальности. Всепроникающее присутствие таких культур (в собственных «Я» экспертов, в объектах, обладающих свойствами объекта познания и т. д.) указывает на выстраивание социальных отношений вокруг объектов познания.

За процессом объектуализации может стоять и вторая движущая сила, а именно те риски, которые, по мнению многих авторов, неотъемлемы от современных взаимоотношений между людьми. Согласно данной схеме, объекты являются «рискополучателями», они могут также выигрывать от рисков и неудач в человеческих взаимоотношениях и от более широких постсоциальных преобразований, обрисованных в данной статье. Однако я также считаю, что эта и предыдущая ситуация не независимы друг от друга, что в реальности они пересекаются на многих уровнях. Например, поскольку бытовые объекты превращаются в высокотехнологические устройства, некоторые из свойств, которыми эти объекты обладают в экспертном контексте, могут переходить в повседневную жизнь, превращая инструмент или товар в «повседневный эпистемичный предмет». Таким образом можно интерпретировать некоторые требования, которые компьютеры и компьютерные программы выдвигают перед своими пользователями в ходе их интеракции, и некоторые возможные варианты такого взаимодействия (см.: Turkle, 1984, 1995). Если анализ Хайдеггера (Heidegger, 1962 [1927]) и других авторов верен, то типичные инструменты в прежнем смысле не предлагали подобных возможностей.

В данной статье я веду речь об объект-центричной социальности, отталкиваясь от взаимоотношений между личностью и объектом. В завершение мне хотелось бы подчеркнуть необходимость принятия идеи объект-центричной социальности в самом широком смысле, а также обратить внимание на те совокупные уровни социальности, которым свойственна объект-центричность. Отправной точкой для дискуссии способна послужить идея, неотъемлемая от понятия об объектных взаимоотношениях, идея о том, что «референтное целое» (Heidegger, 1962 [1927]) подобных взаимоотношений может также выполнять роль непосредственного окружения «Я». Тезис об индивидуализации, в котором утверждается, что современное «Я» лишено корней и окружения, выдвигает на передний план сообщества и традиции, объявляя их необходимыми для понимания прежних контекстов принадлежности (см., например: Heelas et al., 1996). Аргументация данной статьи подводит нас к мысли о том, что объекты могут играть существенную роль в формировании таких контекстов. Для «Я» экспертов возможным окружением является лаборатория; некоторые недавние исследования дают эмпирическое подтверждение этой идеи (см., например: Traweek, 1998; Knorr Cetina, 1997a: Ch. 7; Todes, 1997).

Чтобы развить данную мысль, можно обратиться к понятию интеграции, задавшись вопросом: не может ли идея об объектуальной интеграции дать нам ключ к пониманию общества знания? В общественных науках интеграция практически безальтернативно понимается в смысле человеческих связей, формируемых посредством нормативного консенсуса и благодаря общим ценностям – эта концепция восходит еще к Парсонсу и Дюркгейму. Такая форма интеграции становится крайне проблематичной, если принять во внимание повышение культурного и этнического самосознания среди населения национального государства (см., например: Featherstone, 1990). Поскольку общие ценности более не являются плодом совместных традиций и не могут быть просто навязаны какой-либо властью, интеграция через нормы и ценности представляется все менее эффективной. Фактически, сегодня такая интеграция вообразима лишь как социокультурно выстроенный консенсус (Etzioni, 1994). Питерс (Peters, 1993) указывает, что к интеграции могут привести и другие факторы, например, совместное процветание, которое обеспечивает социальную интеграцию больших сегментов населения. При совместном процветании существенную роль играют объекты, и возможно, следует выяснить их роль в такой интеграции. В экспертных контекстах объединяющая роль объектов познания, возможно, связана с их многочисленными обличьями: например, с их способностью распространяться в качестве пробных образцов, демонстрационных материалов, карт, прототипов, веществ и т. д. Такая форма объектной интеграции может создавать «мыслящие» сообщества (ср. Hutchins, 1995), коллективные обязательства по отношению к отсутствиям, обнаруживаемым в неполных объектах, и эмоциональную склонность к концентрации чувств, образов и метафор на ключевых объектах. Я полагаю, что объектная интеграция играет решающую роль при формировании исследовательских групп (Geison, 1993) и экспериментальных систем (Rheinberger, 1992) через многие поколения участников.

Идея объектуализации предполагает, что мы наблюдаем переход форм взаимозависимости: от социальной и нормативной интеграции в сторону объектов как партнеров по отношениям или элементов окружающей среды. Эта идея не игнорирует и не отвергает явление, заключавшееся в том, что известные формы привязанности к объектам и через объекты всегда были с нами; я утверждаю лишь, что эти формы широко развиваются в постсоциальных культурах знания и должны учитываться в наших ключевых концепциях социального. Те преобразования, на которые я указываю, нуждаются в дальнейшем выявлении посредством эмпирического изучения тесных объектных отношений в экспертных сферах, а также в других областях. Например, особенно богатым на социальность с объектами может оказаться досуг, а на совершенно ином уровне – международный рынок фондов и форекс-трейдинга, для которого характерна полная поглощенность участников объектами (Abolafi a, 1996: 238), которые никогда не являются фиксированными (например, цена товара), и которые уже давно считаются насыщенными знанием (Hayek, 1945). Подобные исследования могут расширить наши представления о составных частях социальности, что необходимо для понимания нынешнего перехода к постсоциальному обществу знания и все большей склонности к индивидуализированному образу жизни. Кроме того, они позволят нам различать всевозможные типы социальности с объектами и посредством объектов, увязав их с межличностным разнообразием социальных форм.


Перевод с английского Николая Эдельмана

Литература

Abolafi a, M. (1996) ‘Hyper-Rational Gaming’, Journal of Contemporary Ethnography 25 (2): 226–50.

Alford, C. F. (1991) The Self in Social Theory. New Haven, ct: Yale University Press.

Baas, B. (1996) ‘Die phanomenologie Ausarbeitung des Objekts a: Lacan mit Kant und Merleau-Ponty’, Riss 1: 19–60.

Baldwin, J. M. (1973 / 1899) Social and Ethical Interpretations of Mental Development, New York: Arno Press.

Baudrillard, J. (1968) Les Systèmes des objets. Paris: Gallimard.

Baudrillard, J. (1970) La Société de consommation. Paris: Editions Denoel.

Bauman, Z. (1996) ‘Morality in the Age of Contingency’, in P. Heelas, S. Lash and P. Morris (eds) Detraditionalization: Critical Refl ections on Authority and Identity. Oxford: Blackwell.

Beck, U. (1992) Risk Society: Towards a New Modernity. London: Sage.

Beck, U. and E. Beck-Gernsheim (1994) The Normal Chaos of Love. Cambridge: Polity.

Beck, U. and E. Beck-Gernsheim (1996) ‘Individualization amd.Precarious Freedoms.: Perspectives and Controversies of a Subject-Orientated Sociology’, in P. Heelas, S. Lash and P. Morris (eds) Detraditionalization: Critical Refl ections on Authority and Identity. Oxford: Blackwell.

Bell, D. (1973) The Coming of Post-Industrial Society: A Venture in Social Forecasting. New York: Basic Books.

Bengler, J. R. (1986) The Control Revolution. Cambridge, ma: Harvard University Press.

Berger, P., B. Berger and H. Kellner (1974) The Homeless Mind: Modernization and Consciousness. New York: Vintage Books.

Bruegger, U. and K. Knorr Cetina (1997) ‘Global Microstructures’, paper presented at the Annual Meeting of the Society for Social Studies of Science, Tucson, Arizona, October.

Callon, M. (1986) ‘Some Elements of a Sociology of Translation: Domestication of the Scallops and the Fishermen of St. Brieuc Bay’, in J. Law (ed.) Power Action and Belief: A New Sociology of Knowledge? London: Routledge and Kegan Paul.

Coleman, J. (1993) ‘The Rational Reconstruction of Society: 1992 Presidential Address’, American Sociological Review 58: 1–15.

Collins, R. (1982) Sociological Insight. New York: Oxford University Press.

Csikszentmihalyi, M. (1990) Flow: The Psychology of Optimal Experience. New York: Harper & Row.

Dennett, D. (1987) The Intentional Stance. Cambridge: MIT Press.

Dodier, N. (1995) Les Hommes et les machines. Paris: Editions Metailie.

Dreyfus, H. L. (1991) Being-in-the-World: A Commentary on Heidegger’s Being and Time, Division 1. Cambridge, ma: mit Press.

Drucker, P. F. (1993) Post-Capitalist Society. New York: HarperCollins.

Durkheim, E. (1964 [1893]) The Division of Labor in Society. New York: The Free Press.

Durkheim, E. and M. Mauss (1963), Primitive Classifi cations, trans. by R. Needham. Chicago: University of Chicago Press.

Etzioni, A. (1994) The Spirit of Community. New York: Crown.

Featherstone, M. (ed.) (1990) Global Culture. London: Sage.

Fox Keller, E. (1983) A Feeling of the Organism: The Life and Work of Barbara McClintock. San Francisco: Freeman.

Geison, G. L. (1993) ‘Research Schools and New Directions in the Historiography of Science’, in G. L. Geison and F. Holmes (eds) Research Schools: Historical Reappraisals. Osiris 8: 227–38.

Geison, G. L. and F. Holmes (eds) (1993) Research Schools: Historical Reappraisals. Osiris 8.

Giddens, A. (1990) The Consequences of Modernity. Stanford, ca: Stanford University Press.

Giddens, A. (1994a) ‘Living in a Post-Traditional Society’, pp. 56–109 in U. Beck, A. Giddens and S. Lash, Refl exive Modernization. Stanford, ca: Stanford University Press.

Giddens, A. (1994b) Beyond Left and Right: The Future of Radical Politics. Stanford, ca: Stanford University Press.

Goffman, E. (1967) Interaction Ritual. New York: Doubleday.

Greenberg, J. R. and S. A. Mitchell (1983) Object Relations in Psychoanalytic Theory. Cambridge, ma: Harvard University Press.

Habermas, J. (1970) Zur Logik der Sozialwissenschaften. Frankfurt / M.: Suhrkamp.

Habermas, J. (1981) Theorie des kommunikativen Handelns. Frankfurt / M.: Suhrkamp.

Hage, J. and C. H. Powers (1992) Post-Industrial Lives: Roles and Relationships in the 21st Century. London and Newbury Park: Sage.

Hayek, F. (1945) ‘The Use of Knowledge in Society’, American Economic Review 35 (4): 519–30.

Heelas, P. (1996) ‘Introduction: Detraditionalization and its Rivals’, in P. Heelas, S. Lash and P. Morris (eds) Detraditionalization: Critical Refl ections on Authority and Identity. Oxford: Blackwell.

Heelas P., S. Lash and P. Morris (eds) (1996) Detraditionalization: Critical Refl ections on Authority and Identity. Oxford: Blackwell.

Hegel, G. W. F. (1979 [1807]) Phenomenology of Spirit. Oxford: Oxford University Press.

Heidegger, M. (1962 [1927]) Being and Time. New York: Harper & Row.

Heidegger, M. (1982 [1927]) Basic Problems of Phenomenology. Bloomington: Indiana University Press.

Heintz, B. (1998) Die Binnenwelt des Mathematik. Zur Kultur und Praxis der Mathematik. Berlin: Springer (forthcoming).

Hutchins, E. (1995) Cognition in the Wild. Cambridge, ma: mit Press.

Joas, H. (1980) Praktische Intersubjektivität. Frankfurt / M.: Suhrkamp.

Knorr Cetina, K. (1981) The Manufacture of Knowledge: An Essay on the Constructivist and Contextual Nature of Science. Oxford: Pergamon Press.

Knorr Cetina, K. (1996) ‘Epistemics in Society’, in W. Heijman, H. Hetsen and J. Frouws (eds) Rural Reconstruction in a Market Econonmy. Wageningen: Mansholt Institute.

Knorr Cetina, K. (1997a) Epistemic Cultures. Cambridge, ma: Harvard University Press (forthcoming).

Knorr Cetina, K. (1997b) ‘Objectual Practice’, in K. Knorr Cetina, E. v. Savigny and T. Schatzki (eds) Thinking Practices: The Practice Approach in Social Thought. Cambridge, ma: mit Press (forthcoming).

Kohler, R. (1994) Lords of the Fly. Chicago: University of Chicago Press.

Lacan, J. (1975) The Language of the Self. New York: Dell.

Lacan, J. and A. Wilden (1968) Speech and Language in Psychoanalysis. Baltimore, md: Johns Hopkins University Press.

Lasch, C. (1978) The Culture of Narcissism. New York: W. W. Norton.

Lash, S. (1994) ‘Refl exivity and its Doubles: Structure, Aesthetics, Community’, in U. Beck, A. Giddens and S. Lash, Refl exive Modernization. Stanford, ca: Stanford University Press.

Lash, S. (1996) ‘The Consequences of Refl exivity: Notes toward a Theory of the Object’, paper presented at the Joint Meeting of the Society for Social Studies and the European Association for the Study of Science and Technology, Bielefeld, October.

Lash, S. And J. Urry (1994) Economies of Signs and Space. London: Sage.

Latour, B. (1993) We Have Never Been Modern. Cambridge, ma: Harvard University Press.

Levinas, E. (1990) De l’existence а l’existant, 2nd edn. Paris: Librairie philosophique J. Vrin.

Lyotard, J. F. (1984) The Postmodern Condition. Manchester: Manchester University Press.

MacFarlane, A. (1979) The Origins of English Individualism: The Family, Property and Social Transition. New York: Cambridge University Press.

Marx, K. (1968 [1887]) Das Kapital. Kritik der politischen Цkonokie, Band 1. Hamburg: Europaische Verlagsanstalt.

McCarthy, E. D. (1984) ‚Toward a Sociology of the Physical World: George Herbert Mead on Physical Objects ‘, Studies in Symbolic Interaction 5: 105–21.

Mead, G. H. (1934) Mind, Self and Society. Chicago: University of Chicago Press.

Mead, G. H. (1938) The Phylosophy of the Act. Chicago: University of Chicago Press.

Merton, R. K. (1970 [1938]) Science, Technology and Society in Seventeenth-Century England. New York: Harper & Row.

Peters, B. (1993) Die Integration moderner Gesellschaften. Frankfurt / M.: Suhrkamp.

Pickering, A. (1995) The Mangle of Practice: Time, Agency and Science. Chicago: University of Chicago Press.

Porter, T. M. (1996) ‘Karl Pearson’s Wanderjahre: Desire, Renunciation, and Objectivity’, manuscript, University of California, Los Angeles, Department of History.

Rabinbach, A. (1996) ‘Social Knowledge, Social Risk, and the Politics of Industrial Accidents in Germany and France’, in D. Rueschemeyer and T. Skocpol (eds) States, Social Knowledge, and the Origins of Modern Social Policies. Princeton, nj: Princeton University Press.

Rheinberger, H.-J. (1992) ‘Experiment, Difference, and Writitng: I. Tracing Protein Synthesis’, Studies in the History and Philosophy of Science 23 (2): 305–31.

Rueschemeyer, D. and T. Skocpol (eds) (1996) States, Social Knowledge, and the Origins of Modern Social Policies. Princeton, NJ: Princeton University Press.

Sandel, M. J. (1982) Liberalism and the Limits of Justice. Cambridge: Cambridge University Press.

Simmel, G. (1923) Philosophische Kultur. Potsdam: Kiepenheuer.

Simmel, G. (1978 [1907]) The Philosophy of Money. London, Routledge.

Slater, D. (1997) Consumer Culture and Modernity. Cambridge: Polity.

Stehr, N. (1994) Arbeit, Eigentum und Wissen. Zur Theorie von Wissensgesellschaften. Frankfurt / M.: Suhrkamp.

Thevenot, L. (1994)‚ Le Regime de familiarite. Des choses en personne ‘, Génese 17 (Sept.): 72–101.

Tocqueville, A. De (1969 [1840]) ‘Of Individualism in Democracies’, in J. P. Mayer (ed.) Democracy in America, Vol. 2, trans. George Lawrence. New York: Doubleday, Anchor Books.

Todes, D. (1997) ‘Pavlov’s Physiology Factory’, manuscript, Johns Hopkins University.

Traweek, S. (1998) Beamtimes and Lifetimes: The World of High Energy Physics. Cambridge, ma: Harvard University Press.

Turkle, S. (1984) The Second Self: Computers and the Human Spirit. New York: Simon & Schuster.

Turkle, S. (1995) Life on the Screen. New York: Simon & Schuster.

Walzer, M. (1990) ‘The Communitarian Critique of Liberalism’, Political Theory 18 (1): 6–23.

Welsch, W. (1996) ‘Aestheticization Processes: Phenomena, Distinction and Prospects’, Theory, Culture & Society 13 (1): 1–25.

Wiley, N. (1994) The Semiotic Self. Chicago: University of Chicago Press.

Winch, P. (1957) The Idea of Social Science and its Relation to Philosophy. London: Routledge & Paul.

Wise, N. (1993) ‘Mediations: Enlightenment Balancing Acts, or the Technologies of Rationalization’, in P. Horwich (ed.) World Changes: Thomas Kuhn and the Nature of Science. Cambridge, ma: mit Press.

Wittrock, B. And P. Wagner (1996) ‘Social Science and the Building of the Early Welfare State, in D. Rueschemeyer and T. Skocpol (eds) States, Social Knowledge, and the Origins of Modern Social Policies. Princeton, nj: Princeton University Press.

Карин Кнорр-Цетина, Урс Брюггер