Слушай, суженый-сужденный! Далеко ли до беды:
Ну как завтра мы простимся — не успею досказать,
Не успею жар кольчуги поцелуйной — довязать!..
О, я так его любила!..
…А тебя — люблю сильней…
О, я так его забыла!
…А тебя забыть — страшней
Пытки нету: лучше сразу
Головою — да в Байкал,
В синий зрак земного глаза,
Чтоб не помнил. Не искал.
…Сине-черная тьма.
Ангара подо льдом изумрудным.
Заполошный мороз — режет воздух острее ножа.
Бельма окон горят.
Чрез буран пробираюсь я трудно.
Это город сибирский,
где трудно живу я, дрожа.
Закупила на рынке я мед
у коричневой старой бурятки.
Он — на дне моей сумки.
То — к чаю восточному снедь.
Отработала нынче в оркестре…
Пецы мои — в полном порядке…
Дай им Бог на премьере,
Как Карузам каким-нибудь, спеть!..
Я спешу на свиданье.
Такова наша девья планида:
обрядиться в белье кружевное, краснея: обновка никак!.. —
и, купив черемши и батон,
позабыв слезы все и обиды,
поскорее — к нему!
И — автобусный жжется пятак…
Вот и дом этот… Дом!
Как же дивно тебя я весь помню —
эта ченткость страшна,
эта резкость — виденью сродни:
срубовой, чернобревенный,
как кабан иль медведь, преогромный,
дом, где тихо уснули — навек —
мои благословенные дни…
Дверь отъехала. Лестница
хрипло поет под мужскими шагами.
«Ах, девчонка-чалдонка!..
Весь рынок сюда ты зачем воловла?..»
Обжигает меня, раздевая, рабочими,
в шрамах драк стародавних, руками.
Черемша, и лимоны, и хлебы, и мед —
на неубранном поле стола.
Разрезаю лимон.
«Погляди, погляди!.. А лимон-то заплакал!..»
Вот берем черемшу прямо пальцами —
а ее только вместе и есть!.. —
дух чесночный силен…
Воск подсвечник — подарок мой — напрочь закапал.
И култук — мощный ветер с Байкала —
рвет на крыше звенящую жесть.
И разобрано жесткой рукой
полупоходное, полубольничное ложе.
«Скоро друг с буровой возвратится —
и райскому саду конец!»
А напротив — озеро зеркала стынет.
«Глянь, как мы с тобою похожи».
Да, похожи, похожи!
Как брат и сестра,
о, как дочь и отец…
Умолчу… Прокричу:
так — любовники целого мира похожи!
Не чертами — огнем.
Что черты эти ест изнутри!
Жизнь потом покалечит нас,
всяко помнет, покорежит,
но теперь в это зеркало жадно, роскошно смотри!
Сжал мужик — как в маршруте отлом лазурита —
худое девичье запястье,
Приподнял рубашонку, в подвздошье целуя меня…
А буран волком выл за окном,
предвещая борьбу и несчастье,
и тонул черный дом
во серебряном лоне огня.
…Не трактат я любовный пишу — ну, а может, его лишь!
Вся-то лирика — это любовь, как ни гни, ни крути…
А в любви — только смелость. Там нет: «приневолишь»,
«позволишь»…
Там я сплю у возлюбленного головой на груди.
Мы голодные…
Мед — это пища старинных влюбленных.
Я сижу на железной кровати,
по-восточному ноги скрестив.
Ты целуешь мне грудь.
Ты рукою пронзаешь мне лоно.
Ты как будто с гравюры Дорэ — архангел могучий! — красив.
О, метель!.. — а ладонь раскаленная по животу мне — ожогом…
О, буран!.. — а язык твой — вдоль шеи, вдоль щек полетел —
на ветру лепесток…
Вот мы голые, вечные. Смерть — это просто немного
Отдохнуть, — ведь наш сдвоенный путь так безмерно далек!..
Что для радости нужно двоим?.. Рассказать эту сказку
мне — под силу теперь…
Тихо, тихо, не надо пока
целовать… Забываем мы, бабы, земную древнейшую ласку,
когда тлеем лампадой
под куполом рук мужика!
Эта ласка — потайная.
Ноги обнимут, как руки,
напряженное тело,
все выгнуто, раскалено.
И — губами коснуться
святилища мужеской муки.
Чтоб земля поплыла,
стало перед глазами — темно…
Целовать без конца
первобытную, Божию силу,
отпускать на секунду и — снова, и — снова, опять,
пока баба Безносая, та, что с косой,
вразмах нас с тобой не скосила,
золотую стрелу — заревыми губами вбирать!
Все сияет: горит перламутрово-знобкая кожа,
грудь мужская вздувается парусом, искрится пот!
Что ж такого испили мы,
что стал ты мне жизни дороже,
что за люй-ча бурятский, китайский, —
да он нам уснуть не дает!..
«Дай мне руку». — «Держись». — «О, какой же ты жадный,
однако». —
«Да и ты». — «Я люблю тебя». —
«О как тебя я люблю».
…Далеко — за железной дорогою —
лает, как плачет, собака.
На груди у любимого
сладко, бессмертная, сплю.
«Ты не спишь?..» — «Задремала…» — «Пусти: одеяло накину —
попрохладнело в доме…
Пойду чай с „верблюжьим хвостом“ заварю…»
И, пока громыхаешь на кухне,
молитву я за Отца и за Сына,
задыхаясь, неграмотно, по-прабабкиному, сотворю.
Ух, веселый вошел!
«Вот и чай!.. Ты понюхай — вот запах!..»
Чую, пахнет не только,
не только «верблюжьим хвостом» —
этой травкой дикарской, что сходна с пушистою лапой
белки, соболя…
Еще чем-то пахнет — стою я на том!
Что ж, секрет ты раскрыла, охотница!
Слушай же байку —
да не байку, а быль!
Мы, геологи, сроду не врем…
Был маршрут у меня.
Приоделся, напялил фуфайку —
и вперед, прямо в горы,
под мелким противным дождем.
Шел да шел.
И зашел я в бурятское, значит, селенье.
Место знатное — рядом там Иволгинский буддийский дацан…
У бурята в дому поселился. Из облепихи варенье
он накладывал к чаю, старик, мне!..
А я был двадцатилетний пацан.
У него на комоде стояла
статуэточка медная Будды —
вся от старости позеленела,
что там твоя Ангара…
А старик Будде что-то шептал, весь горел от осенней простуды,
И какой-то светильник все жег перед ним до утра.
«Чем живешь ты, старик? — так спросил я его. — Чем промышляешь?
Где же внуки твои?.. Ведь потребна деньга на еду…»
Улыбнулся, ужасно раскосый.
«Ты, мальсика, не помысляешь,
Я колдун. Я любая беда отведу».
«Что за чудо!» Прошиб меня пот. Но, смеясь молодецки,
крикнул в ухо ему: «Колдунов-то теперь уже нет!..»
Обернул он планету лица.
И во щелках-глазах вспыхнул детский,
очарованный, древний и бешеный свет.
«Смейся, мальсика, смейся!.. Я палки волсебные делай…
Зажигаешь — и запаха нюхаешь та,
Сьто душа усьпокоя и радось дай телу,
и — болезня долой, и гори красота!
Есь такая дусистая дерева — слюшай…
На Китая растет… На Бурятия тож…
Палка сделашь — и запаха лечисся души,
если каждый день нюхаешь — дольга живешь!..
Есь для каждая слючай особая палка…
Для рожденья младенца — вот эта зажги…
Вот — когда хоронить… Сьтоба не было жалко…
Сьтоб спокойная стала друзья и враги…
Есь на сватьба — когда многа огонь и веселья!..
Вон они, блисько печка, — все палка мои!..»
Я сглотнул: «Эй, старик, ну, а нет… для постели,
для любви, понимаешь ли ты?.. — для любви?..»
Все лицо расплылось лучезарной лягушкой.
«Все есь, мальсика! Только та палка сильна:
перенюхаешь — еле, как нерпа, ползешь до подушка,
посмеесся, обидисся молодая жена!..»
«Нет жены у меня. Но, старик, тебя сильно прошу я,
я тебе отплачу,
я тебе хорошо заплачу:
для любви, для любви дай лучину твою,
дай — такую большую,
чтобы жег я всю жизнь ее… — эх!.. — да когда захочу…»
Усмехнулся печально бурят.
Захромал к белой печке.
Дернул ящик комода.
Раздался сандаловый дух.
И вложил он мне в руки
волшебную тонкую свечку,
чтоб горел мой огонь,
чтобы он никогда не потух.
Никогда?!
Боже мой!
Во весь рост поднимаюсь с постели.
«Сколько раз зажигал ты?..»
«Один. Лишь с тобою.»
«Со мной?..»
И, обнявшись, как звери, сцепившись, мы вновь полетели —
две метели — два флага — под синей бурятской Луной!
Под раскосой Луной,
что по мазутному небу катилась,
что смеялась над нами, над смертными —
все мы умрем! —
надо мною, что в доме холодном над спящим любимым
крестилась,
только счастья моля
пред живым золотым алтарем!
А в стакане граненом
духмяная палочка тлела.
Сизый дым шел, усами вияся, во тьму.
И ложилась я тяжестью всею,