Сотворение мира — страница 14 из 40

Слушай, суженый-сужденный! Далеко ли до беды:

Ну как завтра мы простимся — не успею досказать,

Не успею жар кольчуги поцелуйной — довязать!..

О, я так его любила!..

…А тебя — люблю сильней…

О, я так его забыла!

…А тебя забыть — страшней

Пытки нету: лучше сразу

Головою — да в Байкал,

В синий зрак земного глаза,

Чтоб не помнил. Не искал.

САНДАЛОВЫЕ ПАЛОЧКИ

…Сине-черная тьма.

Ангара подо льдом изумрудным.

Заполошный мороз — режет воздух острее ножа.

Бельма окон горят.

Чрез буран пробираюсь я трудно.

Это город сибирский,

где трудно живу я, дрожа.

Закупила на рынке я мед

у коричневой старой бурятки.

Он — на дне моей сумки.

То — к чаю восточному снедь.

Отработала нынче в оркестре…

Пецы мои — в полном порядке…

Дай им Бог на премьере,

Как Карузам каким-нибудь, спеть!..

Я спешу на свиданье.

Такова наша девья планида:

обрядиться в белье кружевное, краснея: обновка никак!.. —

и, купив черемши и батон,

позабыв слезы все и обиды,

поскорее — к нему!

И — автобусный жжется пятак…

Вот и дом этот… Дом!

Как же дивно тебя я весь помню —

эта ченткость страшна,

эта резкость — виденью сродни:

срубовой, чернобревенный,

как кабан иль медведь, преогромный,

дом, где тихо уснули — навек —

мои благословенные дни…

Дверь отъехала. Лестница

хрипло поет под мужскими шагами.

«Ах, девчонка-чалдонка!..

Весь рынок сюда ты зачем воловла?..»

Обжигает меня, раздевая, рабочими,

в шрамах драк стародавних, руками.

Черемша, и лимоны, и хлебы, и мед —

на неубранном поле стола.

Разрезаю лимон.

«Погляди, погляди!.. А лимон-то заплакал!..»

Вот берем черемшу прямо пальцами —

а ее только вместе и есть!.. —

дух чесночный силен…

Воск подсвечник — подарок мой — напрочь закапал.

И култук — мощный ветер с Байкала —

рвет на крыше звенящую жесть.

И разобрано жесткой рукой

полупоходное, полубольничное ложе.

«Скоро друг с буровой возвратится —

и райскому саду конец!»

А напротив — озеро зеркала стынет.

«Глянь, как мы с тобою похожи».

Да, похожи, похожи!

Как брат и сестра,

о, как дочь и отец…

Умолчу… Прокричу:

так — любовники целого мира похожи!

Не чертами — огнем.

Что черты эти ест изнутри!

Жизнь потом покалечит нас,

всяко помнет, покорежит,

но теперь в это зеркало жадно, роскошно смотри!

Сжал мужик — как в маршруте отлом лазурита —

худое девичье запястье,

Приподнял рубашонку, в подвздошье целуя меня…

А буран волком выл за окном,

предвещая борьбу и несчастье,

и тонул черный дом

во серебряном лоне огня.

* * *

…Не трактат я любовный пишу — ну, а может, его лишь!

Вся-то лирика — это любовь, как ни гни, ни крути…

А в любви — только смелость. Там нет: «приневолишь»,

«позволишь»…

Там я сплю у возлюбленного головой на груди.

Мы голодные…

Мед — это пища старинных влюбленных.

Я сижу на железной кровати,

по-восточному ноги скрестив.

Ты целуешь мне грудь.

Ты рукою пронзаешь мне лоно.

Ты как будто с гравюры Дорэ — архангел могучий! — красив.

О, метель!.. — а ладонь раскаленная по животу мне — ожогом…

О, буран!.. — а язык твой — вдоль шеи, вдоль щек полетел —

на ветру лепесток…

Вот мы голые, вечные. Смерть — это просто немного

Отдохнуть, — ведь наш сдвоенный путь так безмерно далек!..

Что для радости нужно двоим?.. Рассказать эту сказку

мне — под силу теперь…

Тихо, тихо, не надо пока

целовать… Забываем мы, бабы, земную древнейшую ласку,

когда тлеем лампадой

под куполом рук мужика!

Эта ласка — потайная.

Ноги обнимут, как руки,

напряженное тело,

все выгнуто, раскалено.

И — губами коснуться

святилища мужеской муки.

Чтоб земля поплыла,

стало перед глазами — темно…

Целовать без конца

первобытную, Божию силу,

отпускать на секунду и — снова, и — снова, опять,

пока баба Безносая, та, что с косой,

вразмах нас с тобой не скосила,

золотую стрелу — заревыми губами вбирать!

Все сияет: горит перламутрово-знобкая кожа,

грудь мужская вздувается парусом, искрится пот!

Что ж такого испили мы,

что стал ты мне жизни дороже,

что за люй-ча бурятский, китайский, —

да он нам уснуть не дает!..

«Дай мне руку». — «Держись». — «О, какой же ты жадный,

однако». —

«Да и ты». — «Я люблю тебя». —

«О как тебя я люблю».

* * *

…Далеко — за железной дорогою —

лает, как плачет, собака.

На груди у любимого

сладко, бессмертная, сплю.

* * *

«Ты не спишь?..» — «Задремала…» — «Пусти: одеяло накину —

попрохладнело в доме…

Пойду чай с „верблюжьим хвостом“ заварю…»

И, пока громыхаешь на кухне,

молитву я за Отца и за Сына,

задыхаясь, неграмотно, по-прабабкиному, сотворю.

Ух, веселый вошел!

«Вот и чай!.. Ты понюхай — вот запах!..»

Чую, пахнет не только,

не только «верблюжьим хвостом» —

этой травкой дикарской, что сходна с пушистою лапой

белки, соболя…

Еще чем-то пахнет — стою я на том!

Что ж, секрет ты раскрыла, охотница!

Слушай же байку —

да не байку, а быль!

Мы, геологи, сроду не врем…

Был маршрут у меня.

Приоделся, напялил фуфайку —

и вперед, прямо в горы,

под мелким противным дождем.

Шел да шел.

И зашел я в бурятское, значит, селенье.

Место знатное — рядом там Иволгинский буддийский дацан…

У бурята в дому поселился. Из облепихи варенье

он накладывал к чаю, старик, мне!..

А я был двадцатилетний пацан.

У него на комоде стояла

статуэточка медная Будды —

вся от старости позеленела,

что там твоя Ангара…

А старик Будде что-то шептал, весь горел от осенней простуды,

И какой-то светильник все жег перед ним до утра.

«Чем живешь ты, старик? — так спросил я его. — Чем промышляешь?

Где же внуки твои?.. Ведь потребна деньга на еду…»

Улыбнулся, ужасно раскосый.

«Ты, мальсика, не помысляешь,

Я колдун. Я любая беда отведу».

«Что за чудо!» Прошиб меня пот. Но, смеясь молодецки,

крикнул в ухо ему: «Колдунов-то теперь уже нет!..»

Обернул он планету лица.

И во щелках-глазах вспыхнул детский,

очарованный, древний и бешеный свет.

«Смейся, мальсика, смейся!.. Я палки волсебные делай…

Зажигаешь — и запаха нюхаешь та,

Сьто душа усьпокоя и радось дай телу,

и — болезня долой, и гори красота!

Есь такая дусистая дерева — слюшай…

На Китая растет… На Бурятия тож…

Палка сделашь — и запаха лечисся души,

если каждый день нюхаешь — дольга живешь!..

Есь для каждая слючай особая палка…

Для рожденья младенца — вот эта зажги…

Вот — когда хоронить… Сьтоба не было жалко…

Сьтоб спокойная стала друзья и враги…

Есь на сватьба — когда многа огонь и веселья!..

Вон они, блисько печка, — все палка мои!..»

Я сглотнул: «Эй, старик, ну, а нет… для постели,

для любви, понимаешь ли ты?.. — для любви?..»

Все лицо расплылось лучезарной лягушкой.

«Все есь, мальсика! Только та палка сильна:

перенюхаешь — еле, как нерпа, ползешь до подушка,

посмеесся, обидисся молодая жена!..»

«Нет жены у меня. Но, старик, тебя сильно прошу я,

я тебе отплачу,

я тебе хорошо заплачу:

для любви, для любви дай лучину твою,

дай — такую большую,

чтобы жег я всю жизнь ее… — эх!.. — да когда захочу…»

Усмехнулся печально бурят.

Захромал к белой печке.

Дернул ящик комода.

Раздался сандаловый дух.

И вложил он мне в руки

волшебную тонкую свечку,

чтоб горел мой огонь,

чтобы он никогда не потух.

* * *

Никогда?!

Боже мой!

Во весь рост поднимаюсь с постели.

«Сколько раз зажигал ты?..»

«Один. Лишь с тобою.»

«Со мной?..»

И, обнявшись, как звери, сцепившись, мы вновь полетели —

две метели — два флага — под синей бурятской Луной!

Под раскосой Луной,

что по мазутному небу катилась,

что смеялась над нами, над смертными —

все мы умрем! —

надо мною, что в доме холодном над спящим любимым

крестилась,

только счастья моля

пред живым золотым алтарем!

А в стакане граненом

духмяная палочка тлела.

Сизый дым шел, усами вияся, во тьму.

И ложилась я тяжестью всею,