Сотворение мира — страница 19 из 40

В пулевом — бронебойном — прицельном кольцен —

В мир глядела замученная Красота —

Царским высверком на пролетарском лице.

В мир глядели забитые насмерть глаза

Голодух, выселений, сожженных церквей, —

А Девчонка шептала:

— Ох, плакать нельзя…

А не то он родится… да с жалью моей!..

И себе зажимала искусанный рот

Обмороженной, белой, худою рукой!

А Старуха лежала. И мимо народ

Тек великой и нищей, родною рекой.

Тек снегами и трупами, криком речей,

Кумачом, что под вьюгою — хоть отжимай,

Тек торчащими ребрами тонких свечей

И командами, чито походили на лай,

Самокруткою, что драгоценней любви,

И любовью, стыдом поджигавшей барак,

И бараком, что плыл, будто храм на Крови,

Полон детскими воплями, светел и наг!

Тек проселками, знаменем, снегом — опять,

Что песком — на зубах, что огнем — по врагу!

И стояла Девчонка —

Великая Мать.

И лежала Старуха

на красном снегу.

АССУР, АМАН И ЭСФИРЬ

Тьма комнаты — разливом устья.

Узоры скатертной парчи.

В чугунных пальцах чаша хрустнет.

И сталактиты — две свечи.

Мужик вино ко рту подносит.

Небриты щеки. Сед висок.

Копье морщины в переносье.

А в мочке золота кусок.

А рядом с ним в тугих браслетах —

Царица выжженной земли.

Холодным именем планеты

Ее когда-то нарекли.

И третий — за столом накрытым.

И оба ей в глаза глядят.

Лицо — предсмертием изрыто.

И только жить глаза — хотят.

Уже не встать! Посуду локтем

Не опрокинуть со стола!

Лишь ревности стальные когти

Вонзились в мир, где яжила!

И два мужицких тяжких взора,

Два жадно брошенных копья,

Вошли. И брызнула позором

Поверх виссона — жизнь моя.

ВИДЕНИЕ ПРОРОКА ИЕЗЕКИИЛЯ

Гола была пустыня и суха.

И черный ветер с севера катился.

И тучи поднимались, как меха.

И холод из небесной чаши лился.

Я мерз. Я в шкуру завернулся весь.

Обветренный свой лик я вскинул в небо.

Пока не умер я. Пока я здесь.

Под тяжестью одежд — лепешка хлеба.

А черный ветер шкуры туч метал.

Над сохлой коркой выжженной пустыни

Блеснул во тьме пылающий металл!

Такого я не видывал доныне.

Я испугался. Поднялись власы.

Спина полкрылась вся зернистым потом.

Земля качалась, словно бы весы.

А я следил за варварским полетом.

Дрожал. Во тьме ветров узрел едва —

На диске металлическом, кострами

В ночи горя, живые существа

Смеялись или плакали над нами!

Огромный человек глядел в меня.

А справа — лев лучами выгнул гриву.

А там сидел орел — язык огня.

А слева — бык, безумный и красивый.

Они глядели молча. Я узрел,

Что, как колеса, крылья их ходили.

И ветер в тех колесах засвистел!

И свет пошел от облученной пыли!

Ободья были высоки, страшны

И были полны глаз! Я помолился —

Не помогло. Круглее живота Луны,

Горячий диск из туч ко мне катился!

Глаза мигали! Усмехался рот!

Гудел и рвался воздух раскаленный!

И я стоял и мыслил, ослепленный:

Что, если он сейчас меня возьмет?

И он спустился — глыбою огня.

Меня сиянье радугой схватило.

И голос был:

— Зри и услышь меня —

Чтоб не на жизнь, а на века хватило.

Я буду гордо говорить с тобой.

Запоминай — слова, как та лепешка,

В какую ты вцепился под полой,

Какую съешь, губами все до крошки

С ладони подобрав… Но съешь сперва,

Что дам тебе.

Допрежь смертей и пыток

Рука простерлась, яростна, жива,

А в ней — сухой пергамент, мертвый свиток.

Исписан был с изнанки и с лица.

И прочитал я: «ПЛАЧ, И СТОН, И ГОРЕ.»

Что, Мертвое опять увижу море?!

Я не избегну своего конца,

То знаю! Но зачем опять о муке?

Избави мя от страха и стыда.

Я поцелуями украсить руки

Возлюбленной хочу! Ее уста —

Устами заклеймить! Я помню, Боже,

Что смертен я, что смертна и она.

Зачем ты начертал на бычьей коже

О скорби человечьей письмена?!

Гром загремел. В округлом медном шлеме

Пришелец тяжко на песок ступил.

«Ты зверь еще. Ты проклинаешь Время.

Ты счастье в лавке за обол купил.

Вы, люди, убиваете друг друга.

Земля сухая впитывает кровь.

От тулова единого мне руки

Протянуты — насилье и любовь.

Хрипишь, врага ломая, нож — под ребра.

И потным животом рабыню мнешь.

На злые звезды щуришься недобро.

На кремне точишь — снова! — ржавый нож…

Се человек! Я думал, вы другие.

Там, в небесах, когда сюда летел…

А вы лежите здесь в крови, нагие,

Хоть генофонд один у наших тел!

Я вычислял прогноз: планета гнева,

Планета горя, боли и тоски.

О, где, равновеликие, о, где вы?

Сжимаю шлемом гулкие виски.

Язычники, отребье, обезьяны,

Я так люблю, беспомощные, вас,

Дерущихся, слупых, поющих, пьяных,

Глядящих морем просоленных глаз,

Орущих в родах, кротких перед смертью,

С улыбками посмертных чистых лиц,

И тянущих из моря рыбу — сетью,

И пред кумиром падающих ниц…

В вас — в каждом — есть такая зверья сила —

Ни ядом, ни мечом ни истребить.

Хоть мать меня небесная носила —

Хочу жену земную полюбить.

Хочу войти в горячечное лоно,

Исторгнув свет, во тьме звезду зачать,

Допрежь рыданий, прежде воплей, стонов

Поставить яркой Радости печать!

Воздам сполна за ваши злодеянья,

Огнем Содомы ваш поражу, —

Но посреди звериного страданья

От самой светлой радости дрожу:

Мужчиной — бить;

и женщиной — томиться;

Плодом — буравить клещи жарких чресл;

Ребенком — от усталости валиться

Среди игры; быть старцем, что воскрес

От летаргии; и старухой в черном,

С чахоткою меж высохших грудей,

Что в пальцах мелет костяные четки,

Считая, сколько лет осталось ей;

И ветошью обвязанным солдатом,

Чья ругань запеклась в проеме уст;

И прокаженным нищим; и богатым,

Чей дом назавтра будет гол и пуст… —

И выбежит на ветер он палящий,

Под ливни разрушенья и огня,

И закричит, что мир ненастоящий,

И проклянет небесного меня…

Но я люблю вас! Я люблю вас, люди!

Тебя, о человек Езекииль!

Я улечу.

Меня уже не будет.

А только обо мне пребудет быль.

Еще хлебнете мерзости и мрака.

Еще летит по ветру мертвый пух.

Но волком станет дикая собака,

И арфу будет обнимать пастух.

И к звездной красоте лицо поднимешь,

По жизни плача странной и чужой,

И камень, как любимую, обнимешь,

Поскольку камень наделен душой,

И бабье имя дашь звезде лиловой,

Поскольку в мире все оживлено

Сверкающим,

веселым,

горьким Словом —

Да будет от меня тебе оно

Не даром — а лепешкой подгорелой,

Тем штопанным, застиранным тряпьем,

Которым укрывал нагое тело

В пожизненном страдании своем…»

* * *

…И встал огонь — ночь до краев наполнил!

И полетел с небес горячий град!

Я, голову задрав, себя не помнил.

Меж мной и небом не было преград.

Жужжали звезды в волосах жуками.

Планеты сладким молоком текли.

Но дальше, дальше уходило пламя

Спиралодиска — с высохшей земли.

И я упал! Сухой живот пустыни

Живот ожег мне твердой пустотой.

Звенела ночь. Я был один отныне —

Сам себе царь

и сам себе святой.

Самсебе Бог

и сам себе держава.

Сам себе счастье.

Сам себе беда.

И я заплакал ненасытно,

жадно,

О том, чего не будет

никогда.

БАРЖА С КАРТОШКОЙ. 1946 ГОД

Нет для писания войны

Ни масла, ни глотка, ни крошки…

По дегтю северной волны —

Баржа с прогнившею картошкой.

Клешнями уцепив штурвал,

Следя огни на стылой суше,

Отец не плакал — он давал

Слезам затечь обратно в душу.

Моряцкий стаж, не подкачай!

Художник, он глядит угрюмо.

И горек невский черный чай

У рта задраенного трюма.

Баржу с картошкой он ведет

Не по фарватеру и створу —

Во тьму, где молится народ

Войной увенчанному вору.

Где варят детям желатин.

Где золотом — за слиток масла.

Где жизнью пахнет керосин,

А смех — трисвят и триедин,

Хоть радость — фитилем погасла!

Где смерть — не таинство, а быт.

Где за проржавленное сало

Мужик на Карповке убит.

И где ничто не воскресало.

Баржа с картошкою, вперед!

Обветренные скулы красны.

Он был фрунжак — он доведет.

Хоть кто-нибудь — да не умрет.

Хоть кто-нибудь — да не погаснет.

Накормит сытно он братву.

Парной мундир сдерут ногтями.

И не во сне, а наяву

Мешок картошки он притянет