В академический подвал
И на чердак, где топят печку
Подрамником! Где целовал
Натурщицу — худую свечку!
Рогода драная, шерстись!
Шершаво на пол сыпьтесь, клубни!
И станет прожитая жизнь
Безвыходней и неприступней.
И станет будущая боль
Громадным, грубым Настоящим —
Щепотью, где замерзла соль,
Ножом — заморышем ледащим,
Друзьями, что в виду холста
Над паром жадно греют руки,
И Радостью, когда чиста
Душа — вне сытости и муки.
Против ветра — как в забое!
Гневный айсберг — Эрмитаж…
Ты, художник, не в запое.
Нынче — красочный кураж.
Как дрова, несешь этюдник!
Жжет худую плоть кашне…
Что, блокадник, что, простудник?..
Где там истина: в вине?..
Ты шагаешь, не шатаясь.
Держишь марку: голод — гиль.
В зале Рембрандта — святая
Оботрет старуха пыль
С этой пламенной картины,
С этой вспаханной земли,
Пред которою мужчины
Статус Бога обрели…
Два шага до тяжкой двери.
Не свалиться. Не упасть.
Вой декабрьского зверя.
Белая разверста пасть.
Но когда ты рухнул, плача,
В ледяную нашу грязь,
Кто-то вдруг рукой незрячей
За плечо тебя потряс.
Ты очнулся. Вьюга пела.
Плыл этюдник кораблем.
Одиноко ныло тело.
Только были вы вдвоем.
Заморенная цыганка,
Вся замотана в тряпье,
Кинула:
— Ослаб по пьянке
Или скушал все свое?.. —
Больше не сронив ни слова,
Крепко за руку взяла —
И дошли, светло, сурово,
К дому, к запаху стола.
Дом?.. Орущей глоткой арки,
Вонью лестницы вобрал…
Дом?.. Поближе к печи жаркой
Руки, ноги подбирал…
Малый щеник черномащзый,
Кучерявый, головня —
Вмиг в этюдник нищий слазал,
Разложил вблизи огня
Яркие цветы — этюды…
Маслом выпачкался весь…
Кашель питерской простуды
Сотрясал дыханья взвесь…
Не взглянула. Не спросила.
Лишь молчала и ждала.
Лишь поила и кормила —
На тугом крыле стола.
Суп дымился. И селедка
Пахла ржавой кочергой.
И дышала баба кротко,
Будто — самый дорогой…
На плечах платки лежали
Лихом выцветших дорог…
В мочках серьги задрожали…
Закрутился завиток
За щекою — дравидийской,
Той тоской — огню сродни…
— Ну, наелся?.. Оглядись-ка
И маленько отдохни…
«Живописец этот парень…
Уж такая худерьба…
Хоть во сне — отпустит Память
И отступится Судьба…»
И, пока он спал, сутулый,
До полу прогнув кровать, —
Космосом во щели дуло,
Время шло — за ратью рать,
Мать, груба, тоща, чернява,
Прямо на пол села — и
Ну давай глядеть на славу
Красоты — и мощь любви.
Вы, отцовские этюды, —
Как вас нюхала она,
Краски жара и остуды,
Кадмий, злато, белизна!
Ледокол во льдах Вайгача.
И Венеру, где Амур
Держит зеркало… И плача
Старой матери прищур.
И негодную картонку,
Глде, лияся, как вино,
Во метель плыла девчонка
Сквозь отверстое окно…
И медведицу с дитятей:
Мать мертва, остался вой
Медвежонка…
И Распятье
С подожженной головой.
Спал художник. А цыганка
Все глядела. Все ждала.
Уложила на лежанку
Сына. Снова подожгла
Синие огни поленьев.
Разогрела кипятку.
Жизнь текла без промедленья —
Тьмой, сужденной на веку.
Он запомнил только имя:
— Ольга!.. — гул…
…сырой подвал….
Поздно. Пальцами моими
Ты ее поцеловал.
Прицел был точным и неистовым.
Полярной ночи встало пламя
Над сухо прозвучавшим выстрелом.
И мачты глянули — крестами.
— Попал, Никола!..
— Мясо доброе…
— Спускайте трап — айда за тушей…
Сиянье Севера меж ребрами
Стояло, опаляя душу.
Но близ медведицы, враз рухнувшей
Горой еды, добытой с бою, —
О, что-то белое, скульнувшее,
Молящее забрать с собою!
Был бел сынок ее единственный —
Заклятый жизнью медвежонок.
Во льдах скулеж его таинственный
Слезою тек, горяч и тонок.
Я ствол винтовки сжал зачумленно.
Братва на палубе гудела.
Искуплено или загублено,
Чтоб выжить, человечье тело?!
Сторожевик, зажат торосами,
Борта зальделые топорщил.
И я, стыдяся, меж матросами
Лицо тяжелым мехом морщил.
О жизнь, и кровь и гололедица,
Родимые — навеки — пятна!
Сейчас возьмем на борт медведицу,
Разделаем, соля нещадно.
И знал я, что теперь-то выживем,
Что фрица обхитрим — еды-то!..
И знал: спасительнейшим выстрелом
Зверюга Божия убита.
И видел — как в умалишении —
Себя, кто пережил, кто спасся:
Все глады, моры и лишения,
Все горести
и все напасти!
Все коммуналки, общежития,
Столы, богаты пустотою,
И слезы паче винопития
В дыму дороги и постоя!
Всю жизнь — отверстую, грядущую!
Всех женщин, что, убиты мною,
Любимые, единосущие,
Ушли за вьюгой ледяною!
И ту, отчаянней ребенка,
С медовым и полынным телом,
Скулящую темно и тонко
Над мертвою постелью белой…
Но маленький комок испуганный
Точил свой плач у белой глыбы.
Но Время, нами так поругано,
Шло крупной медленною рыбой.
Но палуба кренилась заново.
Но плакал, видя жизнь — нагую.
Но страшно обнимало зарево
Наш остров ледяной
Колгуев.
Поле боя — все дымится: рюмки, руки и холсты.
Дико пламенеют лица, беззастенчиво просты.
Пьяным — легше: жизнь такая — все забудешь, все поймешь.
Над тарашкою сверкает именной рыбацкий нож.
Это Витя, это Коля, это Костя и Олег
Разгулялися на воле, позабыв жестокий век.
И домашние скандалы. И тюрьму очередей.
И дешевые кораллы меж возлюбленных грудей…
Костя, беленькой налей-ка под жирнущую чехонь!..
Вьюга свиристит жалейкой. В рюмке — языком — огонь.
Колька, колорист, — не ты ли спирт поджег в рюмахе той?!..
Да, затем на свете были мы — и грешник, и святой, —
Чтоб не в линзу водяную ложь экрана наблюдать —
Чтобы девку площадную Магдалиной написать,
Чтобы плакать густо, пьяно от бескрасочной тоски,
Лик холщовый, деревянный уронивши в сгиб руки,
Потому как жизнь и сила — в малевании холста,
Потому как вся Россия без художников — пуста!
Первобытной лунной тягой, грязью вырванных корней
Мы писать на красных флагах будем лики наших дней!
По углам сияют мыши вологодским серебром…
Ничего, что пьяно дышим. Не дальтоники. Не врем.
Дай бутылку!.. Это ж чудо… Слабаку — не по плечу…
Так я чохом и простуду, и забвение лечу.
Стукнувшись слепыми лбами, лики обмакнув в вино,
Мы приложимся губами к той холстине, где — темно…
И пройдет по сьене жженой — где вокзал и где барак —
Упоенно, напряженно — вольной страсти тайный знак!
Ну же, Костя, где гитара?!.. Пой — и все грехи прощай!..
Этот холст, безумно старый, мастихином не счищай…
Изнутри горят лимоны. Пепел сыплется в курей.
Все дымней. Все изнуренней. Все больнее и дурей.
И, хмелея, тянет Витя опорожненный стакан:
— Наливайте… Не томите… Хоть однажды — буду пьян…
В страшной черноте космической избы —
Краснокирпичные,
златокованные,
белокаменные столбы.
Ходят и падают, рвутся из пут.
Смерть и бессмертье никак не сомкнут.
Перья павлиньи.
Фазаньи хвосты.
Рубежи огневые
последней черты.
Слепящие взрывы
последних атак.
Адмиралом небес развернутый —
флаг.
Складки льются, гудят на ветру.
И я — солдат — я под ним не умру.
А коли умру — лик закину свой
К Сиянью, встающему над головой,
К Сиянью, которое — детский лимон,
Ярость багряная похорон,
Наготы январская белизна,
Жизнь, жизнь — без края, без дна,
Жизнь, жизнь — без начала, конца —