Иоанн, хмуря лоб, тащил на стол печеную рыбу, парень крепкий и коренастый,
А Фома шумно из чаши прихлебывал и все морщился, как от боли.
— Вот, Учитель, сотовый мед. Есть ведь хочешь!.. Отведай… —
Взял Иисус одною рукою миску с медом, другою — хрустальные соты, —
И сытная сладость простого земного обеда
На миг заслонила все грядущие войны,
все тощие детские руки,
все хлебы с соломой,
все голодные годы…
Он ел, и мед тек по Его бороде, и слезы — по скулам,
И рука, осязавшая хлеб и печеную рыбу, стрекозою дрожала —
И взлетала ко рту опять, и во дверь холодом дуло,
И теплая кошка персидской царицей на босых ногах у Него лежала,
И носом касалась незатянувшихся ран на ступнях, их осторожно лизала…
Фома ничего не ел — сжимал в тюрьме кулака деревянную щербатую ложку…
А дом — степная палачиха-вьюга трясла-сотрясала,
И пацан Иоанн глядел в окно, как собака, сторожко…
И молвил Он:
— Спасибо за хлеб-за соль. А теперь пойду Я.
Уверовали вы — мне больше ничего и не надо.
Воткнусь, вонжусь глубоко — без следа — во вьюгу седую,
Чей резкий голос, как у Пилата, — с надсадом…
А вы не забывайте меня. — О рушник вытер руки
И помолчал.
— Ты, Иоанн… Делай на двери зарубки — растешь еще, милый…
Ты, Петр!.. (Глотнул тяжело). Снеси все великие муки
С твоею всегдашней улыбкой и бычьей силой…
Снеси поношенье, камни, хулу, изгнанье, темницу —
Все снеси во имя любви, во имя… —
(Задохнулся…) Ты, Фома… Не угрюмься, выпусти радости птицу!..
Страданья и немощи сами придут — знать не будешь, что делать с ними…
Я любил вас. Люблю. Я всегда буду с вами со всеми. —
Встал над столом. Петр отер тылом ладони губы.
— А теперь мне пора идти. Небеса зовут.
Вышло земное время.
И дверь сама распахнулась. И пошел Он в проем двери — без шубы,
Босиком, шагом легчайшим — так на землю листва облетает, —
Вьюга рубаху крутила за спиною — льняными крылами…
И шептал Петр сухими губами:
— Не вем, где душа по скончании обитает,
Но Ты ел здесь печеную рыбу и сотовый мед —
значит, Ты с нами.
В тулупе старик руки крепко прижал ко груди…
Девчонка с косою ржаной завизжала: «Гляди!..»
Два бритых солдата — им ветер так щеки засек —
Уставились в неба расписанный мощно чертог.
Шел пар изо ртов у людей и домашних зверей.
Младенцы вжимались, сопя, в животы матерей,
А матери, головы к черному небу задрав,
Глядели, как поле колышется звездчатых трав
Под северным ветром, которому имя — Норд-Ост!
И в кровном сплетении красных ли, белых ли звезд,
Над ветром обглоданным грязным хребтом заводским,
Над всем населеньем пещерным, всем женским, мужским,
Над рокером жестким, плюющим в дыру меж зубоав,
Горбатым могильщиком, пьющим портвейн меж гробов.
Над девкой валютной с фазаньим раскрасом щеки,
Над малой детдомовкой — валенки ей велики! —
Над высохшей бабкой-дворянкой с крестом меж ключиц,
С видавшими виды глазами зимующих птиц,
Над толстой торговкой, чей денежный хриплый карман
Топырится жирно,
Над батюшкой сивым, что пьян
Допрежь Литургии — и свечки сжимает в горсти,
Тряся бородой пред налоем: «Ох, грешен… прости!..» —
Над рыжей дояркой, что лузгает семечки в грязь,
Над синим морозом, плетущим славянскую вязь
На окнах почтамтов, столовых, театров, пивных,
Бань, паром пропахших, больниц, как судеб ножевых… —
Над рабством рабочего, смехом крестьянских детей,
Над синим морозом — а он год от года лютей,
Над синим морозом — байкальским, уральским, степным —
Летит наш Христос, лучезарный, сияющий дым,
Летит Человек, превращенный любовью во свет.
И все Ему жадно и горестно смотрят вослед.
Уже не плачу, не дрожу,
Не выгибаюсь смертным телом.
Уже огрузло я лежу
На простынях, буранно белых.
Ссутулился оглоблей внук.
Рыдает внучка на коленях.
И синий крест холодных рук —
Уже без перстней и каменьев.
Я век огромный прожила.
Я видела земли остуду.
Я по костям и крикам шла,
Обочь безумия и блуда.
В тюрьме была моя семья.
В пивной, в товарняке, в больнице…
И Сына в небе зрела я,
И Крест летел скитальной птицей.
Но полно. На крестах дорог
Живая жизнь моя распята.
Рука вдоль вытянутых ног —
В стерильном хрустале палаты.
И одеяло — не парча,
А дрань зазенной байки старой,
У изголовья — не свеча,
А швабра наглых санитарок,
И херувимы не летят,
А черны от рыданий лица,
И люди вновь себя хотят
Уверить — смерть им снится, снится…
Старушечья коса висит
С подушки — лошадиной плетью.
И крестик меж грудей горит
Над сирой реберною клетью…
Но что это?!
Летят огни,
И облака искрят снегами,
И звезды мне уже сродни
Над ледяными берегами!
И в шелковье одежд лечу,
И буйством слез, и волосами
Вдали похожа на свечу,
Чье в черноте — опалом — пламя!
Так вот Успенье каково:
Там, на земле, метели воют,
Здесь — злато туч и торжество,
Венец лучей над головою!..
Да кто ж навстречу мне летит?!..
Да чьи глаза слезами блещут?!..
Рука простертая горит,
Подъятые власы трепещут…
А я была плохая мать —
Варить похлебку не умела…
Сынок мой, дай Тебя обнять —
Пронзенное, худое тело…
Мой Сын — Он мир хотел спасти!
Его в морозный день казнили.
Прости же, мир, меня, прости!
Ведь Он — воскрес,
А я — в могиле.
…Я вышла в поле. Вьюги белый плат
Лег на плечи. Горячими ступнями
Я жгла снега. О, нет пути назад.
И звезд косматых надо мною — пламя.
Глазами волчьими, медвежьими глядят,
Очами стариков и сумасшедших…
Окрест — снега. И нет пути назад.
И плача нет над жизнию прошедшей.
В зенит слепые очи подняла я.
И ветер расколол небесный свод
На полусферы! Вспыхнула ночная
Юдоль! И занялся круговорот
Тел человечьих!
Голые, в мехах,
В атласах, и в рогожах, и в холстинах
Летели на меня! Великий страх
Объял меня: я вдруг узнала Сына.
На троне середь неба Он сидел.
Играли мышцы рыбами под кожей.
Он руку над сплетеньем диких тел,
Смеясь, воздел! И я узнала, Боже,
Узнала этот мир! Людей кольцо
Распалось надвое
под вытянутой дланью!
И я узнала каждого в лицо,
Летящего над колкой снежной тканью.
В сапожной ваксе тьмы, в ультрамарине
Ночных небес — летели на меня
Младенец, горько плачущий в корзине,
Мужик с лицом в отметинах огня,
Влюбленные, так сплетшиеся туго,
Что урагану их не оторвать,
Пылающих, кричащих, друг от друга!
Летела грозно будущая мать —
Живот круглился, что Луна, под шубой!
А рядом — голый, сморщенный старик
На звезды ледяные скалил зубы,
Не удержав предсмертный, дикий крик…
Метель вихрилась! И спиной барсучьей
Во поле горбился заиндевелый стог.
Созвездия свисали, будто крючья,
Тех подцепляя, кто лететь не мог!
Тела на звездах в крике повисали!
А леворучь Христа узрела я —
Себя! Как в зеркале! Власы на лоб спадали
Седыми ветками! Гляжу — рука моя
У горла мех ободранный стянула,
Глаза на Землю глянули, скорбя…
А я-то — под землей давно уснула…
Но в черном Космосе, Сынок, я близ Тебя!..
А праворучь — старик в дубленке драной,
Мной штопанной — в угоду декабрю, —
Святой Никола моя, отец, в дымину пьяный,
Вот, милый, в небесах тебя я зрю!..
Недаром ты в церквах пустые стены
В годину Тьмы — огнем замалевал!
Для киновари, сурика — ты вены
Ножом рыбацким резко открывал…
Округ тебя все грешники толпятся.
Мне страшно: вниз сорвутся, полетят…
Не занесу я имена их в Святцы.
Не залатаю продранный наряд.
Я плачу: зрю я лица, лица, лица —
Старуха — нищенка вокзальная — с узлом,
Бурятка-дворничиха — посреди столицы
Вбивала в лед чугунный черный лом! —
И вот он, вот он! Я его узнала —
Тот зэк, что жутко в детстве снился мне —
Занозистые нары, одеяло
Тюремное, и навзничь, на спине,
Лежит, — а над глазами — снова нары,
И финкой входит под ребро звезда,
И в тридцать лет уже беззубый, старый,
Он плачет — оттого, что никогда…
Не плачь! Держись! Кусок лазурной ткани
Хватай! Вцепись! Авось не пропадешь,
Авось в оклад иконный, вместо скани,
Воткнут когда-нибудь твой финский нож…
А за ноги тебя хватают сотни
Страдальцев! Вот — уже гудят костры
Пытальные!.. Да, это Преисподней
Те, проходные, гиблые дворы.
Замучают: в рот — кляп, мешок — на шею,
И по ушам — палаческий удар…
Но Музыка!
Зачем она здесь реет,