Сотый шанс — страница 10 из 35

Как ни был голоден Михаил, но взглядом прежде всего впился в графин с водой. Хоть бы глоток, хоть бы каплю…

— Друг мой, ты это видишь? — улыбнулся лагерьфюрер.

— Не слепой, — буркнул Михаил. — Только прошу меня другом не называть.

— Все это для тебя. Поставь свою подпись, — подал исписанный листок бумаги, — и мы с тобой славно откушаем. Как равный с равным.

«Друзья-соотечественники! — говорилось в той листовке. — Ваше сопротивление бесполезно. Германская армия скоро на всех фронтах начнет новое гигантское наступление, у нее появилось такое оружие, перед которым никому не устоять.

Переходите линию фронта. Будьте вместе с нами. Этим вы сохраните свою жизнь.»

Дальше читать не стал.

— Это ложь! Вас бьют и побьют! — бросил с гневом.

— Рекомендую не забывать, — строже сказал комендант. — Ты пришел к нам не гостем. Мы можем в любой миг, — и выразительно провел ребром ладони под подбородком.

— Я предпочитаю смерть предательству.

— Ты коммунист?

— Кандидат в члены ВКП(б). Это все равно что коммунист.

— Мы знаем: подкоп — твоя работа. Побег готовил ты. На тебя показывают.

— Неправда!

— Кто же?

— Если б знал, и то не сказал.

Офицер налил две стопки коньяку. Одну выпил, закусил.

— У этой, — он показал на вторую рюмку, — две судьбы. Или ее выпьешь ты, или я. Если я, то за удачное вознесение твоей души туда, — поднял палец, — в небесный рай.

Девятаев ухмыльнулся уголками потрескавшихся губ:

— А там тоже есть лагеря?

— Какие? — не понял офицер.

— Построенные вашими собратьями. Ведь их много туда, — приподнял наручники, — вознеслось. Из-под Москвы, из-под Ленинграда, из Крыма, с Кавказа. Раньше меня успели.

— А ты не только дерзок, но и… Но я тебя понимаю и искренне хочу облегчить твое положение.

— Это как же? — и взглянул на брошенную бумажку.

— Назови первого, кто начал подкоп, каков был план побега. Воззвание можешь не подписывать. Напишешь записку тем, кто жил с тобой в одном блоке.

Девятаев понял: товарищи держатся стойко.

— А как же я буду писать в наручниках? — мелькнула дерзость: снимут замок с одной руки, второй с железной цепью махнуть по яствам на столе.

— …И ты будешь жить на берегу Адриатического моря, — продолжал комендант, — из твоей виллы будет такой же прекрасный вид, — и показал на стену, где висели картины, — у тебя будут такие же девочки и такой же стол. Мы умеем благодарить тех, кто нам помогает.

— Мне надоел этот разговор. Что станете делать дальше, начинайте.

На этот раз не ударил. Лагерьфюрер сказал:

— Подумай. Завтра встретимся. В это же время.

Двое конвойных препроводили Девятаева в тот же карцер.

Комендант был пунктуален: назавтра вызвал в тот же час.

На столе были те же закуски. Принесли пахучий борщ, жареного гуся.

Разговор в принципе был прежний, так же он и закончился.

Нет, не так.

— Чего вы хотите? — крикнул, не выдержав, Девятаев. И сам ответил: — Ваша карта бита. Придут наши — за все расквитаются. Вон на той виселице, — кивнул за окно, — первым замотается комендант. После суда, конечно.

Фашист схватился за браунинг, истошно завопил:

— Ахтунг!

Вбежали трое солдат.

…Когда русский летчик падал, его обливали холодной водой. Заметили: хватил глоток в рот. Тогда кололи раскаленными иглами. Кололи в грудь, под ногти, в спину.

Часовой, накалив печь, захлопнул дверь на железный засов, повесил замок.

Скрючившись, Девятаев лежал в полыхающем каменном мешке. Ожоги и ссадины не давали повернуться.

Из-под потолка тихо позвали:

— Миша!.. Ты жив? — глухо донеслось из-за стены. — Смотри, чтоб камень не упал.

Под потолком задвигалась, выползая наружу, половина кирпича. Девятаев осторожно принял ее. В проеме показалась рука, в ней два куска хлеба.

— Подкрепись малость. Все стоят твердо. Наша возьмет. Держись!

— Кто ты?

— Иль не узнал? Лешка-стрелок.

Он узнал его, голос стрелка-радиста с «ильюшина», жилистого парня, балагура. Лешка жил в соседнем бараке, иногда оставался на ночь в санблоке — копать тоннель. Он ходил на разведку в комендатуру, вызнал, где стоят пирамиды с оружием.

Лешка исчез, как и появился, незаметно. Кирпич Михаил вставил на место. То ли от хлеба, то ли от поддержки друзей ему стало легче.

На очередном допросе комендант криво улыбнулся:

— Ну, твоя карта бита. Веревочка вейся — конец будет. Не хотел делать хорошо, будет плохо. Очень плохо. Мы нашли всех, кто копал. Кравцов, Китаев, Цоун — все сказали, честно раскаялись. Мы их помилуем. А один уже помилован. Сейчас узнаешь.

«Кто? — подумал Девятаев. — Что за птица? Таких в блоке, кажется, не было. А, может, тот самый предатель?»

— Отвернись к стене, не шевелись, только слушай, — двое солдат встали рядом.

Кого-то ввели. Переводчик повторял вопросы коменданта. Китаев — Михаил узнал его по голосу — все отрицал.

— Но вчера же вы говорили правду…

— Переведи этому лагерьфюреру: пусть провокацией не занимается. Это не делает чести даже фашисту.

Была такая же «очная ставка» с Кравцовым.

— Вы что, белены объелись? — коротко отрезал Сергей. — Я только один раз ошибся, когда из горящей машины прыгал.

Девятаеву все было понятно.

Еще ввели Цоуна:

— Он прорезал подполье? Вы хотели сказать о нем?

— Миша! — Аркадия душили слезы. — Что они напраслину возводят?

«Помилованного» не привели.

Девятаев повернулся. Ему было приятно, наступило облегчение. Тихо, чтоб не услышал комендант, про себя пробормотал:

— Кишка у вас тонка.

Но старательный переводчик повторил фразу по-немецки.

Девятаева выволокли в другую комнату, бросили на топчан лицом вниз. Один немец зажал железными ручищами голову, второй сел на ноги. А двое других дали полный ход размоченным розгам.

В карцере очнулся от студеной воды. Она струей лилась в рот, обмывала лицо и шею. Подумав, что это бред, открыл глаза. Над ним присел на корточках солдат в немецкой форме, с морщинистым лицом. Из жестяного чайника он лил воду на пересохшие губы Михаила.

— Пить, пить. Смойтрить, — он вышел, вновь наполнил чайник и поставил его в печку — теперь она не топилась. — Клеб — тама, — еще раз показал на печку. Уходя, добавил: — Камрад, гут.

Ночью дверь в карцер с шумом распахнулась. В темноте кто-то брякнулся рядом с Девятаевым и застонал. На двери прогремел замок. Стих топот кованых сапог. В волчок осторожный голос старого солдата:

— Камрад, пить, пить.

Сосед снова застонал.

— Иван, ты?

Да, это был Пацула. Когда выпил воды и съел кусочек хлеба, рассказал, что всех участников подкопа, которые были арестованы, выпустили днем. Улик никаких не нашли, признаний не вырвали. Ивана подняли с постели и офицер начал допрос.

— Ты часто шушукался с Девятаевым. Он — организатор подкопа. У нас точные сведения. О чем вы говорили? Это интересует господина коменданта, — начал переводчик.

— А почему так срочно? И сами не спите, и другим отдохнуть не даете…

— О чем говорили? — офицер вышел из-за стола.

— Говорили-то? Да про разное. О птицах, о любви, о породах лошадей…

— Ты мне зубы не заговаривай! — комендант схватил Ивана за грудь. Ударил кулаком в подбородок.

Пацула выплюнул кровь со слюной в лицо коменданту. Это и привело Ивана в карцер.

— Миша, откуда у тебя вода и хлеб?

Михаил рассказал про немецкого солдата.

— Значит, и среди них есть люди, — подытожил Иван.

В это же время комендант подытожил свое. В «личном деле» Девятаева записал:

«Убежденный коммунист. Такого исправит только крематорий».

Утром троих — Девятаева, Пацулу, Цоуна — заковали в новые наручники, более «надежные» — с острыми зубцами на пластинках. Троих «объединили» надежной цепью. Выставили, как будто на показ, перед строем. Трое мужественных мужественно простились с мужественными. Тяжелым, но не скорбным взглядом.

Троих подвели к воротам. У Девятаева на одной ноге не было обуви.

— Верните мне сапог.

— Сапог? — расхохотался комендант. — Сапог!.. На том свете он не понадобится. Сапог… Снимите с него.

Сдернули единственный. Взамен дали деревяшки.

В купе пассажирского поезда три охранника привезли их в Берлин. Связанных одной слегка позванивающей цепью русских летчиков вели сначала по мрачным улицам с угрюмыми, темными домами, потом по какому-то длинному подземному коридору с белыми табличками на стенах.

Завели в комнату, приказали встать посредине ее. Один из конвоиров, достав из портфеля три пакета, куда-то вышел. Двое, выставив автоматы, развалились на стульях у двери.

Время тянулось медленно, думать ни о чем не хотелось.

Вошел эсэсовский офицер с листом бумажки, чиновник в гражданском и тот же конвоир вновь с тремя пакетами.

Офицер, надев очки, начал читать бумагу. Гражданский повторял за ним слова на ломаном русском.

Но и без переводчика трое поняли: это приговор. Какое в нем выдвигалось обвинение, равнодушно пропускали мимо ушей. Без того знали, что их повесят, и не рассчитывали на «юридические» формальности. И к последнему слову, подчеркнутому интонацией, отнеслись безучастно. Нет, оказывается, не повесят — расстреляют.

Ни слова не добавив, офицер, сняв очки, вышел.

Из «судебного зала» летчиков перевели в полутемную камеру — высоко под потолком тускло маячила махонькая лампочка. Она еле-еле высвечивала теснящиеся на полу полосатые, молчаливые фигуры истощенных людей, ожидающих казни.

В камере были только смертники. И если б кто-нибудь попытался приблизить неминуемый конец, хотя бы, разбежавшись, удариться головой о стену, у него ничего бы не получилось. Стены, обшитые резиной, отбрасывали обреченного, он плюхался на такой же резиновый пол.

ЗАКСЕНХАУЗЕН

Приговоренных летчиков опять три солдата везли в вагоне. Вывели на станции, велели шагать вдоль опустевшего состава.