Сотый шанс — страница 10 из 34

— У этой,— он показал на вторую рюмку,— две судьбы. Или ее выпьешь ты, или я. Если я, то за удачное вознесение твоей души туда,— поднял палец,— в небесный рай.

Девятаев ухмыльнулся уголками потрескавшихся губ:

— А там тоже есть лагеря?

— Какие? — не понял офицер.

— Построенные вашими собратьями. Ведь их много туда,— приподнял наручники,— вознеслось. Из-под Москвы, из-под Ленинграда, из Крыма, с Кавказа. Раньше меня успели.

— А ты не только дерзок, но и… Но я тебя понимаю и искренне хочу облегчить твое положение.

— Это как же? — и взглянул на брошенную бумажку.

— Назови первого, кто начал подкоп, каков был план побега. Воззвание можешь не подписывать. Напишешь записку тем, кто жил с тобой в одном блоке.

Девятаев понял: товарищи держатся стойко.

— А как же я буду писать в наручниках? — мелькнула дерзость: снимут замок с одной руки, второй с железной цепью махнуть по явствам на столе.

— … И ты будешь жить на берегу Адриатического моря,— продолжал комендант,— из твоей виллы будет такой же прекрасный вид,— и показал на стену, где висели картины,— у тебя будут такие же девочки и такой же стол. Мы умеем благодарить тех, кто нам помогает.

— Мне надоел этот разговор. Что станете делать дальше, начинайте.

На этот раз не ударил. Лагерьфюрер сказал:

— Подумай. Завтра встретимся. В это же время. Двое конвойных препроводили Девятаева в тот же карцер.

Комендант был пунктуален: назавтра вызвал в тот же час.

На столе были те же закуски. Принесли пахучий борщ, жареного гуся.

Разговор в принципе был прежний, так же он и закончился.

Нет, не так.

— Чего вы хотите? — крикнул, не выдержав, Девятаев. И сам ответил: — Ваша карта бита. Придут наши — за все расквитаются. Вон на той виселице,— кивнул за окно,— первым замотается комендант. После суда, конечно.

Фашист схватился за браунинг, истошно завопил:

— Ахтунг!

Вбежали трое солдат.

…Когда русский летчик падал, его обливали холодной водой. Заметили: хватил глоток в рот. Тогда кололи раскаленными иглами. Кололи в грудь, под ногти, в спину.

Часовой, накалив печь, захлопнул дверь на железный засов, повесил замок.

Скрючившись, Девятаев лежал в полыхающем каменном мешке. Ожоги и ссадины не давали повернуться.

Из-под потолка тихо позвали:

— Миша!.. Ты жив? — глухо донеслось из-за стены.— Смотри, чтоб камень не упал.

Под потолком задвигалась, выползая наружу, половина кирпича. Девятаев осторожно принял ее. В проеме показалась рука, в ней два куска хлеба.

— Подкрепись малость. Все стоят твердо. Наша возьмет. Держись!

— Кто ты?

— Иль не узнал? Лешка-стрелок.

Он узнал его, голос стрелка-радиста с «ильюшина», жилистого парня, балагура. Лешка жил в соседнем бараке, иногда оставался на ночь в санблоке — копать тоннель. Он ходил на разведку в комендатуру, вызнал, где стоят пирамиды с оружием.

Лешка исчез, как и появился, незаметно. Кирпич Михаил вставил на место. То ли от хлеба, то ли от поддержки друзей ему стало легче.

На очередном допросе комендант криво улыбнулся:

— Ну, твоя карта бита. Веревочка вейся — конец будет. Не хотел делать хорошо, будет плохо. Очень плохо. Мы нашли всех, кто копал. Кравцов, Китаев, Цоун — все сказали, честно раскаялись. Мы их помилуем. А один уже помилован. Сейчас узнаешь.

«Кто? — подумал Девятаев.— Что за птица? Таких в блоке, кажется, не было. А, может, тот самый предатель?»

— Отвернись к стене, не шевелись, только слушай,— двое солдат встали рядом.

Кого-то ввели. Переводчик повторял вопросы коменданта. Китаев — Михаил узнал его по голосу — все отрицал.

— Но вчера же вы говорили правду…

— Переведи этому лагерьфюреру: пусть провокацией не занимается. Это не делает чести даже фашисту.

Была такай же «очная ставка» с Кравцовым.

— Вы что, белены объелись? — коротко отрезал Сергей.— Я только один раз ошибся, когда из горящей машины прыгал.

Девятаеву все было понятно. Еще ввели Цоуна:

— Он прорезал подполье? Вы хотели сказать о нем?

— Миша! — Аркадия душили слезы.— Что они напраслину возводят?

«Помилованного» не привели.

Девятаев повернулся. Ему было приятно, наступило облегчение. Тихо, чтоб не услышал комендант, про себя пробормотал:

— Кишка у вас тонка.

Но старательный переводчик повторил фразу по-немецки.

Девятаева выволокли в другую комнату, бросили на топчан лицом вниз. Один немец зажал железными ручищами голову, второй сел на ноги. А двое других дали полный ход размоченным розгам.

В карцере очнулся от студеной воды. Она струей лилась в рот, обмывала лицо и шею. Подумав, что это бред, открыл глаза. Над ним присел на корточках солдат в немецкой форме, с морщинистым лицом. Из жестяного чайника он лил воду на пересохшие губы Михаила.

— Пить, пить. Смойтрить,— он вышел, вновь наполнил чайник и поставил его в печку — теперь она не топилась.— Клеб — тама,— еще раз показал на печку. Уходя, добавил: — Камрад, гут.

Ночью дверь в карцер с шумом распахнулась. В темноте кто-то брякнулся рядом с Девятаевым и застонал. На двери прогремел замок. Стих топот кованых сапог. В волчок осторожный голос старого солдата:

— Камрад, пить, пить. Сосед снова застонал.

— Иван, ты?

Да, это был Пацула. Когда выпил воды и съел кусочек хлеба, рассказал, что всех участников подкопа, которые были арестованы, выпустили днем. Улик никаких не нашли, признаний не вырвали. Ивана подняли с постели и офицер начал допрос.

— Ты часто шушукался с Девятаевым. Он — организатор подкопа. У нас точные сведения. О чем вы говорили? Это интересует господина коменданта,— начал переводчик.

— А почему так срочно? И сами не спите, и другим отдохнуть не даете…

— О чем говорили? — офицер вышел из-за стола.

— Говорили-то? Да про разное. О птицах, о любви, о породах лошадей…

— Ты мне зубы не заговаривай! — комендант схватил Ивана за грудь. Ударил кулаком в подбородок.

Пацула выплюнул кровь со слюной в лицо коменданту. Это и привело Ивана в карцер.

— Миша, откуда у тебя вода и хлеб? Михаил рассказал про немецкого солдата.

— Значит, и среди них есть люди,— подытожил Иван.

В это же время комендант подытожил свое. В «личном деле» Девятаева записал: «Убежденный коммунист. Такого исправит только крематорий».

Утром троих — Девятаева, Пацулу, Цоуна — заковали в новые наручники, более «надежные» — с острыми зубцами на пластинках. Троих «объединили» надежной цепью. Выставили, как будто на показ, перед строем. Трое мужественных мужественно простились с мужественными. Тяжелым, но не скорбным взглядом.

Троих подвели к воротам. У Девятаева на одной ноге не было обуви.

— Верните мне сапог.

— Сапог? — расхохотался комендант. — Сапог!.. На том свете он не понадобится. Сапог… Снимите с него.

Сдернули единственный. Взамен дали деревяшки.

В купе пассажирского поезда три охранника привезли их в Берлин. Связанных одной слегка позванивающей цепью русских летчиков вели сначала по мрачным улицам с угрюмыми, темными домами, потом по какому-то длинному подземному коридору с белыми табличками на стенах.

Завели в комнату, приказали встать посредине ее. Один из конвоиров, достав из портфеля три пакета, куда-то вышел. Двое, выставив автоматы, развалились на стульях у двери.

Время тянулось медленно, думать ни о чем не хотелось.

Вошел эсэсовский офицер с листом бумажки, чиновник в гражданском и тот же конвоир вновь с тремя пакетами.

Офицер, надев очки, начал читать бумагу. Гражданский повторял за ним слова на ломаном русском.

Но и без переводчика трое поняли: это приговор. Какое в нем выдвигалось обвинение, равнодушно пропускали мимо ушей. Без того знали, что их повесят, и не рассчитывали на «юридические» формальности. И к последнему слову, подчеркнутому интонацией, отнеслись безучастно. Нет, оказывается, не повесят — расстреляют.

Ни слова не добавив, офицер, сняв очки, вышел.

Из «судебного зала» летчиков перевели в полутемную камеру — высоко под потолком тускло маячила махонькая лампочка. Она еле-еле высвечивала теснящиеся на полу полосатые, молчаливые фигуры истощенных людей, ожидающих казни.

В камере были только смертники. И если б кто-нибудь попытался приблизить неминуемый конец, хотя бы, разбежавшись, удариться головой о стену, у него ничего бы не получилось. Стены, обшитые резиной, отбрасывали обреченного, он плюхался на такой же резиновый пол.

ЗАКСЕНХАУЗЕН

Приговоренных летчиков опять три солдата везли в вагоне. Вывели на станции, велели шагать вдоль опустевшего состава.

— Все равно конец,— первым пришел в себя Пацула.— Попробуем…

— Давайте!..

— Подножку им…

Конвоиры, учуяв шепот и заметив блеснувшие глаза, ткнули стволами автоматов по выступающим под гимнастерками лопаткам пленных.

Полевая дорога, прорезав негустой сосняк, привела к мрачной крепостной стене с пулеметами в нишах.

А за ней…

Бараки, бараки, бараки… Как и в других лагерях, темно-зеленые, одним своим видом навевающие тоску и уныние. В отдалении из квадратной трубы выбивался черный дым. Воздух был тяжелым и смрадным.

Летчиков повернули лицом к стене, каменной, тяжелой, высокой. За спиной нестройный хор тянул надсадную, незнакомую песню с ничего не говорящими словами: «Хай-ли, ай-да. Хай-ли, хай-ли, ай-да».

По шороху Михаил определил, что сзади подходят люди, останавливаются. Кто-то кому-то шепнул:

— Тоже расстрел?

— Нет, штрафник.

«Значит, здесь собирают «разный сорт»,— подумалось Девятаеву. И тут же услышал голос переводчика:

— Куда глазеешь? За эту стену и муха не улетит. Можешь вылететь только так,— он показал на трубу крематория.

Перед строем вновь прибывших вырос долговязый офицер-эсэсовец.

— Я — комендант лагеря. Меня называют «Железным Густавом». Вы, вонючие русские свиньи, создавали беспорядок в тех лагерях, где были. Теперь на исправление вас прислали ко мне. Я вас всех исправлю. Я привожу здесь в исполнение смертные приговоры. Каждый из вас будет сожжен, повешен или расстрелян.