Совершенное преступление. Заговор искусства — страница 25 из 34

На самом деле, уже невозможно обнаружить и порнографию как таковую, потому что ее сущность проникла во все вещи, все образы, во все визуальные и виртуальные технологии. Что в определенной степени освобождает нас от этой коллективной фантасмагории. Вероятно, мы только и занимаемся тем, что ломаем комедию обсценности, комедию сексуальности, так же как иные общества ломали комедию идеологии, как итальянское общество, к примеру (и не только оно), продолжает ломать комедию власти. Таким же образом, в рекламе мы ломаем комедию обнаженного женского тела – вот в чем нелепость [contresens] феминистских упреков: если бы этот непрерывный стриптиз, этот сексуальный шантаж был настоящим, то это было бы по-настоящему невыносимо. Не с моральной точки зрения, а потому, что тогда мы были бы подвергнуты чистой обсценности, то есть голой правде, безумному притязанию вещей выразить свою истину (именно в этом заключается тошнотворный секрет реалити-шоу). К счастью, мы до этого еще не дошли. Гиперреальность всех вещей в нашей культуре, Высокая Четкость [HD], которая подчеркивает эту обсценность, слишком очевидна, чтобы быть настоящей. В результате она защищает нас самим своим излишеством. Что касается искусства, то оно слишком поверхностно, чтобы быть по-настоящему ничтожным [nul]. За всем этим должна скрываться какая-то тайна. Весь этот немыслимый разгул [débauche] секса и знаков должен иметь хоть какой-то смысл, неизвестно только какой. Быть может, вся эта ничтожность [nullité], эта незначимость приобретает смысл при взгляде из другого мира, под другим углом зрения, как объекты в анаморфозе? Есть ли в подобной ирреальности порно, в подобной незначимости образов, во всех формах симуляции какая-то аллегория, проявляющаяся между строк, какая-то загадка, проявляющаяся через негатив, – кто знает? Если все становится слишком очевидным, чтобы быть настоящим, то остается шанс для иллюзии. Что скрывается за этим одуревшим [abruti] миром? Иная форма разума [intelligence] или окончательная лоботомия?

Как бы то ни было, диктатура образов – это диктатура иронического. Взгляните на Джеффа Кунса[115] и Чиччолину [серия скульптур «Сделано на небесах»], их эротическую, аллегорическую, инфантильную, инцестуальную машину, когда они вместе приезжали на Венецианскую биеннале, чтобы имитировать их реальное совокупление возле скульптур, изображающих в различных позах их занятия любовью. Автоэротическая перепутанность, новая возбуждающая [aphrodisiaque] экзальтация, не более и не менее плотская или провокационная, чем флуоресцентная или геометрическая эректильность в работах художников Гилберта и Джорджа.

Обсценность может быть возвышенной [sublime] или гротескной, если она нарушает невинность естественного мира. Но что еще может сделать порно в мире уже порнографичном? Что может сделать искусство в мире уже симулированном и травестийном? Разве что увеличить ироническую добавленную стоимость кажимости? Разве что ехидно подмигнуть нам напоследок? Это подмигивание секса, который глумится над самим собой в своей самой точной, а потому самой уродливой [monstmeuse] форме, который глумится над собственным исчезновением в самой искусственной из искусственных форм.

Есть ли решение? Его нет. Это коллективный синдром всей культуры, синдром ослепления [fascination], головокружения от отрицания [denegation] инаковости, всякой странности, всякой негативности, синдром вытеснения зла и примирения вокруг того же самого и его многообразных форм: инцеста, аутизма, близняшности [gémellité], клонирования. Нужно лишь помнить, что соблазн заключается в сохранении странности, в сохранении непримиримости. Не надо примиряться ни со своим телом, ни с самим собой, не надо примиряться с другим, не надо примиряться с природой, не надо примирять ни мужское и женское, ни добро и зло. В этом и заключается секрет странного аттрактора.

Новый Виктимальный Порядок

Так же, как и все прорывы в технологическом конструировании тела и желания заканчиваются порнографией, так и все порывы безразличного общества заканчиваются виктимальностью и ненавистью.

Обреченные на свой собственный образ [image], на свою собственную идентичность и стиль [look], делая из самих себя объект заботы, желания и страдания, мы стали безразличными ко всему остальному. И в тайном отчаянии от этого безразличия мы ревностно воспринимаем всякое проявление страсти, оригинальности или судьбы. Потому что всякая страсть – это оскорбление всеобщего безразличия. Тот, кто своей страстью обнажает наше безразличие, наше малодушие или равнодушие, тот, кто силой своего присутствия или страдания разоблачает недостаток нашей реальности, – должен быть уничтожен. Вот он [Voilà], воскрешенный другой, враг, наконец-то вновь воплощенный для того, чтобы быть покоренным или уничтоженным.

Таковы непредсказуемые последствия этой бесстрастной страсти к безразличию: истерическое и спекулятивное воскрешение другого.

Например, расизм. По логике, он должен был отступить с наступлением Просвещения и демократии. Однако чем больше культуры пересекаются, чем больше рушатся его теоретические и генетические основы, тем больше он усиливается. Но это потому, что мы имеем дело с ментальным объектом, искусственным конструктом, фундаментом которого является эрозия сингулярности культур и появление фетишистской системы различия. До тех пор, пока существуют инаковость, странность и дуальные (иногда насильственные) отношения – как мы это видим из антропологической истории вплоть до колониальной фазы XVIII века, – не существует и расизма как такового. Как только эти «естественные» отношения исчезают, мы вступаем в фобические отношения с искусственным другим, идеализированным ненавистью. И именно из-за этой идеализации другого наши отношения изменяются экспоненциально: ничто не может остановить это, потому что вся наша культура движется в направлении к безудержно различительному [differentielle] конструкту, к постоянной экстраполяции того же самого через другого. Культура, которую фальшивый альтруизм сделал аутичной.

Все формы сексистской, расистской, этнической и культурной дискриминации проистекают из этого глубокого эмоционального охлаждения и коллективного траура по умершей инаковости на фоне всеобщего безразличия – логическое следствие нашего чудесного планетарного комменсализма.

То же самое безразличие может вести и к совершенно противоположному поведению. Расизм отчаянно ищет другого как зло, с которым нужно бороться. Гуманитаризм также отчаянно ищет его как жертву, которой необходимо прийти на помощь. Идеализация играет на руку как лучшему, так и худшему. Козел отпущения [жертва] – это уже не тот, кого мы преследуем, а тот, кого мы оплакиваем. Но это ничего не меняет, потому что он все равно остается козлом отпущения.

Не жалей Сараево![116]

Самым поразительным впечатлением от телемоста «Коридор свободы слова» на канале Arte, который транслировался одновременно из Страсбурга и Сараево[117], было ощущение абсолютного превосходства, исключительного статуса, которые придают несчастье [malheur], бедствие [détresse] и полное разочарование [désillusion]. Это позволило жителям Сараево относиться к «европейцам» с презрением или, по крайней мере, с определенной долей саркастической непринужденности, сильно контрастирующей с лицемерным раскаянием и чувством вины тех, кто был по ту сторону [экрана]. Жители Сараево отнюдь не нуждались в нашей жалости, напротив, это они сочувствовали нашей мизерабельной судьбе. «Плевал я на Европу», – как сказал один из них. И действительно, ничто не дает ощущения большей свободы и независимости [souverain], чем обоснованное презрение, даже не к врагу, а ко всем тем, кто греет[118] свою чистую совесть в лучах солидарности.

А жители Сараево наблюдали целый парад [defile] таких доброхотов [bons amis]. Даже из далекого Нью-Йорка привозили постановку «В ожидании Годо». Почему бы тогда не поставить «Бувар и Пекюше»[119] в Сомали или Афганистане? Но самое плохое в этом не избыток культурной утонченности, а снисходительность и ошибочное суждение. На самом деле, это они сильны, а мы слабы; и мы идем к ним, чтобы найти то, что компенсировало бы нашу слабость и потерю реальности.

Наша реальность: вот в чем проблема. У нас есть только одна реальность, и ее нужно спасать. «Надо делать хоть что-то. Нельзя же ничего не делать». Но принцип действия или свободы никогда не основывался на том, чтобы делать хоть что-то, только потому что нельзя ничего не делать. Это всего лишь форма оправдания [absolution] собственного бессилия и сожаления по отношению к своей собственной участи.

Жители Сараево не задаются подобными вопросами. Там, где они существуют, существует абсолютная необходимость делать то, что они делают, делать то, что необходимо. Без иллюзий относительно своей участи [fin], без жалости к себе. Вот что значит быть реальным, вот что значит существовать в реальном. И это вовсе не «объективная» реальность их несчастья, та реальность, которой «не должно существовать» и которая вызывает нашу жалость, а та, которая существует такой, как она есть, – реальность действия [action] и судьбы.

Вот почему они живы, а мы – мертвы. Вот почему мы, прежде всего в собственных глазах, должны спасти реальность войны и в сострадании [compatissante] навязать эту реальность тем, кто страдает [patissent], но кто в самом сердце войны и бедствия на самом деле в эту реальность не верит. По их собственным словам, боснийцы действительно не верят в бедствие, которое их окружает. Они в конечном счете находят всю эту ситуацию ирреальной, невероятной, непостижимой [inintelligible]. Это ад, но ад почти гиперреальный; и еще более гипереальным его делают медийные и гуманитарные домогательства [harcélement], поскольку это делает еще более невразумительной позицию всего мира по отношению к ним. Таким образом, они существуют в какой-то призрачности [spectralité] войны – впрочем, к счастью для них, иначе они никогда не смогли бы этого выдержать.