– Меня не информировали.
– Вам предоставят готовые бумаги.
– Но она еще в…
– Все в бумагах, – повторил он с все той же приклеенной улыбкой. – «Скорая» вот-вот приедет за ней.
Я ответила ему такой же улыбкой. Это Гоген, слуга «Совершенства», он станет улыбаться до самого конца света. Я покрутила в пальцах его визитку и отправилась на поиски мотоцикла, который можно украсть.
Современные технологии и усложнили, и облегчили угон машин. Усложнили потому, что для взлома электронных замков и цифровых кодов зачастую требуется куда больший технологический уровень. А облегчили потому, что после взлома цифровых кодов и электронных замков все идет как по маслу: нажал кнопку, щелкнул выключателем – и здравствуйте: двери открываются, двигатели запускаются. Нет ничего, выдуманного человеческой изобретательностью, чего бы человеческая же изобретательность не могла бы украсть.
Однако на юге Франции итальянская мода на маленькие рычащие мотоциклы, практически самокаты с моторами, была по-прежнему в ходу. Три минуты возни с отверткой – и дело сделано. Я уже ждала на улице рядом с угнанным мотоциклом, когда прибыла «Скорая» из частной клиники, чтобы увезти оттуда Луизу Дюнда.
Они ее не разбудили, а вывезли прямо на каталке, по пандусу и в машину. Гоген и женщина шли в нескольких шагах позади. Женщина подписала бумаги стоявшему рядом врачу, Гоген осмотрел улицу, увидел меня, отвел взгляд, забыл. Он не чета Байрон. Никого из семьи Луизы я не разглядела.
Еду за «Скорой» по ночным улицам Нима. Шлема у меня не было. Ледяной ветер забирался под пальто, пальцы ног окоченели. Водить мотоцикл я научилась на десятичасовых интенсивных курсах (а разве есть другие?) во Флориде, но было это давно, и каждая кочка отдавалась резкой болью в копчике. Копчик: соединен с крестцовым нервом. Коленная чашечка: срединный подошвенный нерв, латеральный подошвенный нерв. Удар по коленке в нужном месте стимулирует подошвенный нерв, вызывая всем известный коленный рефлекс. Локоть: локтевой нерв, возможно, упоминаемый как локтевой отросток из-за его связи с локтевой костью, возможно, из-за ощущений при ударе по нему.
Знания струились у меня в голове, и я обнаружила, что это просто… знания.
Никаких слов, чтобы успокоиться, никаких мыслей, чтобы сосредоточиться, никаких знаний-как-свобода, знаний-как-гордость, знаний-как-место-пребывания-души, просто…
Мысль.
Где мы?
Прямые французские дороги, построенные поверх их римских предшественников. Взмывающие вверх и переплетающиеся кронами деревья, поломанные ветви, обозначающие высоту и ширину самого большого проехавшего грузовика, туннель из листьев, застящий лунный свет, свечение большой автострады где-то вдали. «Скорая» внезапно резко тормозит, я проезжаю мимо, слишком близко, чтобы остановиться без скандала. Через сто метров останавливаюсь, выключаю фару, жду, оглядываюсь, чтобы узнать, почему «Скорая» тормознула. Это все из-за совы на дороге, на удивление тупой птицы, усевшейся у них на пути, мигающей глазами и недоумевающей, почему эта машина не уберется у нее с глаз. Открывается пассажирская дверь, и оттуда выходит Гоген. Он подходит к сидящей на асфальте птице, опускается на корточки в полуметре от нее, медленно, очень медленно протягивает руку. Фары «Скорой» высвечивают его лицо, лучащееся добротой, но птица улетает, прежде чем он успевает до нее дотронуться. Он еще мгновение сидит на корточках, потом возвращается к машине, которая снова трогается в путь.
Я не скрываюсь, они проезжают мимо меня, и я знаю, что меня заметили, считаю до двадцати, чтобы они успели все забыть, потом включаю фару и следую за ними.
Глава 81
Здание, некогда служившее школой, в местечке, некогда бывшем деревней. Небольшая речушка течет с гор Центрального массива, замедляя воды и расширяясь по мере приближения к морю. Переброшенный через нее в точке разлива мост, на котором стояли фонари из кованого железа с висячими кузовками, украшенные белыми и лиловыми цветами, и в каждой такой корзиночке скрывался динамик, даже в час ночи игравший детские народные песенки, перемежавшиеся бодрыми обращениями мэра.
Ставни на окнах магазина закрыты, гостиница, выходящая окнами на реку, обезлюдела до начала сезона отпусков, граффити на стене банка гласили: «Мы умерли». На вершине холма стоял почти наглухо заколоченный готический особняк в викторианском стиле, с островерхими башенками и покосившимися флюгерами – мечта вампира. Высокие стены окружали разросшиеся и запущенные сады, черную шиферную плитку и красный узорный кирпич. На воротах висела табличка «продается», полустершаяся от времени и дождей. Гоген не удосужился снять ее, возможно, полагая, что никто сюда не приедет – что никто сюда вообще не приезжал, – но при приближении «Скорой» мужчина в серой шляпе открыл ворота, закрыл их за машиной и снова запер на висячий замок.
За закрытыми картонными листами окнами виднелись огоньки. Я несколько раз осмотрела здание по периметру, один раз на мотоцикле, дважды пешком, выискивая камеры и признаки жизни, но огни горели только в восточном крыле, а территорию никто не обходил.
Я перелезла через стену по старой, давно облетевшей смоковнице, обнимая серую кору, пока не опустилась в мягкий густой перегной на другой стороне. Неприятно, когда приходится работать без надлежащей подготовки и инструментов, но и увлекательно. Дыхание рвется из груди, сердце колотится, я считала шаги, считала пульс на шейных сосудах, прижавшись к стене, меня наполняли холод и тьма, и я снова контролировала свое тело.
Признаки жизни в особняке, наблюдаемые в течение полутора часов из темноты сада.
• Мужчина в белой тунике с плотно пригнанной вставкой на груди, как у шеф-повара или фармацевта, недолго сидит на улице, курит сигарету и глядит на небо с несущимися по нему облаками.
• Женщина в сером костюме и розовых кроссовках выходит из особняка, чтобы поговорить по мобильному телефону. Она кого-то успокаивает, утешает, обещает скоро вернуться домой, да, дорогая, знаю, знаю, да. Разговаривает она по-английски, а не по-французски, с эссекским говором, и взгляд у нее острый даже в полумраке.
• Два голоса недолго беседуют на повышенных тонах за закрытым листом картона окном, пререкаются по-французски, нет, неприемлемо, нет, анализы, по твоим словам, неприемлемо, неприемлемо! Третий голос осаживает их, тише, не сейчас и не здесь…
• Уезжает «Скорая», доставившая сюда Луизу Дюнда.
• Женщина в синем одна, и она вздрагивает. Не от холода, не от усталости, от нее исходят какие-то скрытые вибрации. Она поднимает голову, чтобы взглянуть на предрассветные звезды, затем достает телефон, включает его, ее лицо сереет в исходящем от дисплея свете, и она набирает номер в одно касание.
– Привет, – шепчет она по-французски. – Я знаю, что поздно, извини. Я просто хотела… да. Нет, все нормально, все… да. Нет, я знаю. Знаю, что да. Я тоже тебя люблю. Мне просто… захотелось услышать твой голос. Да. Нет, возвращайся к… люблю тебя. Я люблю тебя. Скоро увидимся.
Закончив разговор, она сбрасывает вызов и еще немного сидит, продолжая вздрагивать.
Визг, внезапный и яростный, громкий настолько, чтобы вороны взвились вверх из гнезд, пронзительный настолько, чтобы заглушить нескончаемо льющуюся из городка веселенькую народную музыку. Он из второразрядного фильма ужасов 1950-х годов с его наигранностью, но он реален, полон слюны и крови, рвущихся сквозь кожу жил, выпученных глаз, выгнутых языков. Это визг кого-то, кто, наверное, хочет умереть или убить, или все сразу. Он не прекращается, не унимается, она продолжает визжать, едва умолкая, чтобы набрать воздуху, кто бы мог подумать, что в легких человека заключена такая мощь? (Визг младенца может достигать ста двадцати двух децибел. Сто двадцать децибел – человеческий болевой порог, сто тридцать децибел – звук стреляющего пулемета, сто пятьдесят децибел – рев реактивного самолета, запомните!)
Визг стихает. Слышатся негромкие удивленные голоса. Теперь я уже у стены особняка, ища дырочку в деревянном листе, чтобы заглянуть внутрь.
Справа от меня открывается дверь, из нее быстро кто-то выходит. Мужчина уже говорит в мобильник по-испански: нет, не так – нет, еще – ну да, конечно, конечно, он может, но – уфф!
Его слова тонут в зверином реве, он поднимает руки, выключает мобильник, в какое-то мгновение ему хочется швырнуть его об стену и разнести в клочья просто ради радости разрушения, но нет, это дорогой аппарат, стоит триста двадцать фунтов, если покупать новый (как он, конечно же, и сделал), так что на секунду скупость осаживает свирепого быка, и он резко бросается в дом, оставив открытой дверь, из которой выходят женщина и Гоген.
У обоих в руках пластиковые стаканчики с кофе, хотя они его не пьют. От горячей жидкости поднимается пар, и они просто стоят, глядя куда-то в пространство, прежде чем он, наконец, не произносит:
– Мне нужно что-то ему сказать.
На женщине плотные черные колготки, серая юбка до колен, волосы собраны в пучок на затылке, никаких колец на пальцах или украшений на шее, она кивает куда-то, глядя перед собой, и я тоже ее узнаю, узнаю ее имя, ее улыбку, как вместе ели лапшу в Токио, это вы?
Это вы, Филипа Перейра-Конрой? Это вы?
– Пока мы не выясним, насколько…
Она прерывает его кивком, глядя куда-то перед собой.
– Я позвоню, – произносит он, но уходить не торопится, замешкался, не хочет оставлять ее одну.
– Идите, – отвечает она, видя его сомнения. – Идите.
Гоген уходит, остается одна Филипа.
Я какое-то время наблюдаю за ней, и в этот момент остаемся только мы одни. Мысль без слов, молчание без смысла, мы стоим, а звезды движутся, и это мгновение длится вечность – она и я, и мне от этого хорошо.
Затем она внезапно поворачивается, замечает меня и вздрагивает, выплеснув кофе на руку, ахает от боли и делает шаг назад. На ее лице удивление сменяется страхом, а потом любопытством. Я шагаю вперед, выставив перед собой пустые руки, и говорю: