Совесть. Гоголь — страница 29 из 120

Тут явилась настоятельная потребность ещё раз взглянуть, как там ранее представлялось обдумыванье этого необыкновенного сочинения. Он перекинул страницы назад, поискал и нашёл:

«За два часа до обеда Андрей Иванович уходил к себе в кабинет затем, чтобы заняться серьёзно и действительно. Занятие было, точно, сурьёзное. Оно состояло в обдумыванье сочинения, которое уже издавна и постоянно обдумывалось. Сочинение это долженствовало обнять всю Россию со всех точек — с гражданской, политической, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи и вопросы, заданные ей временем, и определить ясно её будущность. Слоном, большого объёма. Но покуда всё оканчивалось одним обдумыванием. Изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом всё это отодвигалось в сторону...»

Все эти издевательские сарказмы исходили из самых глубин его потрясённой души, неустанно кипевшей презрением к тем, кто вместо дела всю свою жизнь отдавал на усердную подготовку к нему. Всю неоглядную кучу бездельников, которая каким-то замечательным образом составилась из хороших образованных русских людей, так полюбивших обнимать всю Россию и определять с математической точностью её светлую будущность, он вознамерился испепелить своим ядовито-насмешливым словом, испепелив, как водится, прежде себя самого, поскольку и сам по месяцу, по два, даже по целых полгода не касался пера. Мрачная тоска набрасывалась на него в эти страшные месяцы, как голодная злая собака, и с такой яростью хватала и рвала его на клочки, что в своём сочинённом герое он явственно видел себя самого и против себя оборачивал неподдельное негодованье, грубо потешаясь над самым заветным своим, уничижительно передразнивая себя самого: так же обширно были замыслены и «Мёртвые души».

Однако ж до чего скверно всё это написано им! Сколько невнятного, смутного, набросанного точно во сне! Сколько излишнего! Сколько топтания на месте, кружения, тогда как слово поэта должно поражать как выпущенная из лука стрела!

Он преобразился, вскипел. Долой это пошлое имя, без нужды растянувшее фразу и уводившее читателя от себя самого, ибо набитый всяким лукавством читатель уж так и призадумается об каком-то дуралее Андрее Ивановиче и не поспешит поразмыслить над тем, каков же он сам дуралей. На место этого имени короткое и безличное «он»!

Долой ещё неверное слово «действительно», которое без всякого толку путало смысл! Долой слово «занятие», хотя бы затем, что поблизости вставилось слово «заняться»! Да и вместе с ним долой две строки, промедлявшие действие! Всё это сжать, уплотнить! Всё заострить и стремительно выпустить в цель! Да прибавить соли ещё! Что прибавить? А прибавить насмешку над всем нынешним нашим бездельем! И тогда получится так:

«За два часа до обеда уходил он к себе в кабинет затем, чтобы заняться сурьёзно сочинением, долженствовавшим обнять всю Россию со всех точек — с гражданской, политической, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи и вопросы, заданные ей временем, и определить ясно её великую будущность, словом — всё так и в том виде, как любит задавать себе современный человек. Впрочем, колоссальное предприятие больше ограничивалось одним обдумываньем. Изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом всё это отодвигалось в сторону...»

Он полюбовался этим плодом своих сердитых усилий и вдруг обомлел.

Боже мой, вот она — могучая сила и непредвиденная власть творчества над несовершенным земным человеком!

Навостривая жало этой стрелы, выпуская ещё в первый раз, он метил не в одного Константина, изгрызавшего множество перьев тоже над сочинением большого объёма и тоже, разумеется, касавшегося великой будущности России, однако эта стрела, подобно замысловатым орудиям австралийских туземцев, вдруг поворотила назад и впилась в самое сердце несчастного создателя своего!

«Обнять всю Россию... разрешить затруднительные задачи... определить великую будущность...»

Так ведь это ж он сам! Это же он, под необъятностью замысла обратившийся в черепаху, едва ползущий второе десятилетие над бесконечной поэмой своей! Это же поэма его, которой и впрямь не видно конца! Это же он столько времени ограничивался обдумываньем бескрайнего своего сочинения, то впадая в тоску, то с преступной медлительностью поворачивая из стороны в сторону всякое слово, будто отыскивая пристойный предлог отодвинуть завершение в какие-нибудь баснословные времена, отстоявшие от нас на века!

И вновь отодвинул, подлец! Усталому автору надобно, изволите видеть, пуститься на юг, холодновато в Москве, то да сё, без него сестрёнка замуж выйти не в силах[33]! Да что юг! А в самой-то Москве? Разве как должно трудилось в бестолковой первой столице? Тоже поизгрызено перьев, а дело всей жизни... Ведь именно дело всей жизни, хоть это-то он сознавал! Однако и сознанье того, будто вершит дело жизни, уже не подвигало его беспрестанно вперёд и вперёд...

Нет горше и верней доказательства истины, в какой сточной канаве он барахтался, в какой грязи завалялся. Пороки, небрежение, лень забрались и со всех сторон одолевали его!

Нечего на зеркало пенять, коли рожа крива!

Он кривился и тряс головой. Что-то взлохмаченное моталось по мутной округлости самовара. Он с болезненным удовольствием уставился на изломанное своё отраженье, с мстительным чувством размышляя о нём.

Что за рожа, Боже ты мой! Ну, совершенно Андрей Иванович, этот Тремалаханского уезда беспримерный байбак, сукин сын!

И скособочился, чтобы выставиться ещё отвратительней, чего и достиг: пятно на мглистой округлости давненько не чищенной меди, безобразно задёргавшись, расплылось в ширину.

Хорошо... уже почти хорошо... однако же можно и лучше...

В каком самозабвении скорчил он самую мерзкую харю и вывалил, себе на горчайший позор, свой длинный острый язык, издевательски изворачивая гибкий, до ехидства насмешливый, гаденький кончик.

Вот это так-так, это было как раз!

Безвольный подбородок, бесформенный рот, бесцветное личико мозглявого испитого кретина, пустые глазёнки какого-нибудь иссечённого бессердечным отцом идиота, и эта груда волос, будто у лешего, торчавшая дыбом.

Он увлёкся, начиная принимать представленье всерьёз, и всё злоязычней становились колючие мысли, какими он себя казнил. Уже становилось безоговорочно, абсолютно понятным, отчего никогда, то есть почти никогда, не трудился он по влечению сердца, вечно заставлял себя, понуждал к перу, насилуя свою раскисельную волю.

Так всё и было, конечно. Оттого-то иные годам к сорока обзаводятся собранием сочинений чуть не в сорок томов, а он кое-как вытащил из себя четыре жалких томика и уже десять лет делал вид, что созидает, творит величайшую поэму свою, а в действительности отлынивал от неё все десять лет, пользуясь самым малым, малейшим предлогом, отлынивал и без предлога, ноги иззябли, насморк, желудок шалит — что за нелепый предлог!

Этакой шельме следует быть посмирнее!

Отложив тетрадь, он самым, тихим, кротким, самым непритязательным голосом попросил переменить самовар, чуть не отвесив низкий поклон, так что широкотелый служитель трактира смерил его съеженную фигуру презрительным взглядом, нехотя принял за чёрные ручки остывший уже самовар и неспешно, словно нарочито замедленно вытащил вон.

Так же тихо и кротко, в ожидании чая, обошёл он кругом грязноватую залу, разглядывая низкий, в мелких трещинках потолок и серые стены в водянистых потёках, в брызгах вина.

Отвращение так и толкнуло его. Ему захотелось воздуха, света. Всё ещё сохраняя крайнее смирение наипоследнего грешника, подступил он к окну, за которым ковыляла неспешно, с ленцой обыкновенная русская жизнь.

В этой жизни пристрастно, настойчиво, пристально отыскивал он уже много лет, с той самой минуты, когда приступил ко второму тому поэмы, что-то живое, одушевлённое, свежее, хотя бы один-единственный слабый намёк, который бы надоумил его, позволил наконец разглядеть, угадать, уловить обострённым чутьём, что она всё же вертится, переменяется, пусть нехотя, туго, с трудом, однако повёртывается куда-то, уж если не прямо вперёд, как мечталось ему, так хоть в сторону, лишь бы не стыла прогнившей колодой на одном и том же истоптанном, болотистом месте!

Ему слабейшей чёрточки бывало довольно, чтобы в живых подробностях воскрешать картины настоящей, прошедшей или будущей жизни, ему случайной встречи в пути доставало подчас, чтобы выступил быт и нравы сословия, он по нечаянно заслышанной фразе умел отгадать настроение, образ мыслей, а подчас и отношения между теми, кто говорил.

Ему бы хоть слабую тень от намёка!

И он с неистовой жадностью впивался во всё, что ни попадало в жизни навстречу, всякую чёрточку, шапочное знакомство, бурчливое восклицанье, несколько мелкой дробью просыпанных слов, и с замиранием сердца, тревожно, взволнованно ждал: вот наконец, наконец перед взором его обрисуется то, что до сей поры виднелось ему лишь в одной пылкой фантазии сочинителя, в воображении желавшего послужить благу отечества, в мыслях сознавшего своё собственное ничтожество, в мечтаньях того, кому нестерпимо смердело это ничтожество и кто усиливался сделаться лучше; хотя бы самая слабая тень, всего только тень от промчавшейся тени, и не было бы границ его счастью, и с самой стремительной скоростью полетел бы, окончил бы весь второй том, и о третьем можно было бы мечтать без боязни, и в бешенстве споро и с живостью подвигавшегося труда уже не мнилось бы снова и снова ему, что погряз в бесконечных, в неистребимых грехах.

Это он знал, в этой истине твёрже стали был убеждён, и в кратчайшие миги страстного ожидания или мелькнувшей удачи всё воспрянувшее существо его наполнялось безоговорочной верой, что нет на нём, что и быть на нём не могло никакой, ни малейшей вины, что это какие-то чуждые, посторонние силы несметными глыбищами громоздятся на трудном, каменистом пути, который избрал, и вдребезги разбивают его вдохновенье.