Совесть. Гоголь — страница 36 из 120

Вздохнув с облегчением, благодушно откидываясь назад, добрейший Бодянский серьёзно заметил ему:

   — Такое со всяким случается, и частенько, по правде сказать, даже со мной, однако же нынче вы так и смотрите молодцом.

Он исподтишка оглядывал давнего друга проницательным взглядом, и почудилось как-то, что давний друг всего лишь напускает доверчивость самую полную, а в действительности нисколько не верит ему: глядит как будто совершенно спокойно, да что-то слишком уж пристально — это к чему?

Он согласился, втайне размышляя над этим:

   — Да, нынче вся муть решительно с меня соскочила.

Добрейший Бодянский с полным удовлетворением воскликнул:

   — Вот и прекрасно!

Тут он решился легонько поворотить разговор, ему неприятный, искусно напустив вид чрезвычайного интереса:

   — А вы и порассказали бы мне, что тут новенького стряслось без меня.

Добрейший Бодянский уселся поплотней и начал, точно к лекции с кафедры приступал:

   — Вам ведь надобно, дело известное, об чём толкует Москва. Таким образом, новенького не слышалось ничего. Впрочем, какой-то Писемский[42] явился из Костромы, привёз с собою комедию. Погодин на всех углах говорит, что комического таланта большого, да об этом деле порасспросите его самого, он читал, а нам читать не давал. Впрочем, сбирался куда-то в отъезд.

Он слушал совсем без внимания, глубоко переживая свой внезапный ответ, будто сделалось грустно в Калуге, который представлялся недопустимым и глупым, так что уже непременно покатятся нелепые слухи, сплетни позаведутся, как снежный ком, того гляди, придавят его ненароком, и надо было бы спешно рассеять возможную в этом направлении мысль, что с ним всё-таки нечто необычайное, странное приключилось в пути, пока эта мысль сама собой не засела в обстоятельной профессорской голове, да спешно придумывать он не был горазд, ещё больше робея, замыкаясь и оттого нередко говоря невпопад.

Наконец, порядком измучив себя, придумав лучше бросить Москве свежую мысль о поэме, чтобы поотвести от личности автора отовсюду направленные, испытующие глаза, точно он намеревался что-то украсть, он выждал момент и поднялся:

   — Благодарю от души, слушал бы вас целый день, да уж пора. Дорога порядком расшевелила меня, тотчас набросился на «Мёртвые души». Извините покорно, а уж не терпится мне.

Легко поднявшись, ковыляя следом за ним, добрейший Бодянский широко улыбался:

   — Ужасно рад за вас, чрезвычайно! Желаю удачи!

Он вышел с облегчённой душой, однако припомнил, уже отходя от крыльца, что спервоначалу соврал, что имеет намеренье сделать визиты, и потому к себе воротился растерянным и горя от стыда.

Он вновь оказался во власти тёмных предчувствий, так что даже подумал, что становится мнительным, поддавшись действию нелепых своих передряг, которые не стоят вниманья, а чрезмерная мнительность могла быть признаком настоящей болезни, которой, разумеется, не было у него, однако которую многие в нём находили.

Что ж, если он действительно болен, все они правы, а он один кругом выйдет не прав, и по этой причине не должен сердиться на них. Прощать, всем всё он должен прощать.

Впрочем, попристальней вглядевшись в себя, он обнаружил, что не сердился, а так, пожигало, как после ушиба, то есть что прощать он ещё только учится и что всё ещё надо учиться и впредь.

Он поспешно раскрыл том Шекспира и пробежал то, что попалось ему на глаза:


Придётся мне теперь

Послов смиренно посылать к мальчишке,

Заискивать, хитрить и унижаться —

Мне, кто играл небрежно полумиром,

Вязал и разрубал узлы борьбы!


Тотчас в памяти встала вся история Марка Антония, и он понял смысл этих слов, но испуг не прошёл ему даром, и он вновь, вместо того чтобы приняться за труд, пораздумался о себе.

Застенчивым он был всегда, однако мнительность, пожалуй, прежде касалась недугов телесных и вовсе не касалась недугов души. Нет слов, ему приходилось быть усиленно осторожным после «Выбранных мест». Не желая слышать всё новых и новых прямых осуждений или смутных, тревожащих ещё больнее намёков, он мучительно тщился предвидеть последствия всех своих, даже наимельчайших, поступков, лишь бы не подавать каких-нибудь поводов к кривотолкам о нём. Многое и в самом деле удавалось предвидеть. Он хитрил и притворялся удачно. Многие толки понемногу начинали смолкать. А всё-таки решительно каждую мелочь предвидеть было нельзя. Он иногда попадал впросак, и его цепкий ум пускался исчислять десятки самых горьких последствий неумелого своего лицедейства. Разумеется, рассчитанные последствия обыкновенно сбывались не все, однако уже никогда не оставляли его в покое. Ему приходилось от этого тяжко, но это было бы всё ничего, в смысле сплетен и толков он был абсолютно здоров, сплетнями и самыми невероятными толками облеплялась вся его жизнь, отданная, вопреки сплетням и толкам, целиком одному, как не случалось отдавать ещё никому, оттого шла поневоле болезненно, лихорадочно, криво, так что и ему самому бывало трудно понять, отчего эта жизнь давным-давно не погубила его.

Работа не клеилась, пока он терзался раздумьями над собой, однако ими охладился его взбудораженный ум.

Освободясь от сомнений, не повредился ли, не сошёл ли в самом деле с ума, он кое-как воротился к труду.

Поэма всё-таки не давалась ему.

Вздоры и пошлости жизни, верно, чересчур утомили его. Он раскаялся в том, что некстати воротился в Москву, и с потерянным видом слонялся без всякого дела, проклиная неуместную, погубительную свою опрометчивость.

На другой день явился Аксаков. Розовое лицо в аккуратном окладе седой бороды выглядело явно встревоженным, добрые глазки поглядывали не то колюче, не то испытующе, голос точно заискивал или что-то скрывал:

   — Как вы чувствуете себя? Отчего воротились?

Он решился на полупризнание:

   — А так было, что по пути завернулось в Оптину пустынь. Отчего-то в обители у меня порасстроились нервы. Долгая дорога в Одессу испугала меня. Я затосковал по Москве.

Глазки воззрились с ещё пущим вниманьем, точно не доверяли ему. Тогда он засмеялся как будто беспечно и игриво прибавил:

   — К тому же я с вами простился нехорошо и с вашим семейством тоже, обещал заехать в Абрамцево[43] и обещания своего не сдержал.

Аксаков рассмеялся простодушным старческим смехом и со своей обыкновенной горячностью подхватил:

— Вот и отлично, вот и прекрасно! Я в Москве один только день, ужасно необходимо достать денег, а к вечеру непременно домой, и вы в Абрамцево, к нам, уж раз обещали. Поотдохнёте у нас, развлечётесь, в лепёшку для вас расшибёмся. Все вас в Абрамцеве любят и ждут непременно. Константин наговориться не может об вас!

Это-то и было сквернее всего, что не наговорятся и расшибутся в лепёшку, однако неловко было отказываться на столь горячий призыв, к тому же начала работы пока не предвиделось, в самом деле, можно было бы позволить себе поразвеяться после тяжкой дороги туда и назад.

Он согласился, мигом собрался, поехал.

Всё семейство шумно обрадовалось, что он вновь появился в Абрамцеве. Его затеребили вопросами. Константин так нещадно кричал от восторга, что даже у Веры Сергеевны пошла трещать голова, о его собственной голове даже нечего говорить.

Он всё же держал себя крепко в руках, полушутливо повествовал о своих дорожных происшествиях, намекнув даже на плачевные колебания, в какую сторону направить стопы.

Все изумлялись, как не расхворался он окончательно где-нибудь на грязном постоялом дворе, без ухода, в вонючей каморке, брошенный чуть не в навоз.

Дивясь, с какой прытью они схватились обсуждать именно то, чего с ним не случилось, непритворно страдая притом за него, он уверял не без оторопи, в надежде поскорей успокоить их, что, кроме поразгулявшихся без присмотра нервов, серьёзного не приключилось решительно ничего, а нервы в самом деле капризны, точь-в-точь как у беременных дам, да только подсыпал стружек в огонь.

В тот же миг с волнением самым горячим кинулись его уверять, что выглядит он нездоровым, ужас как исхудал, переменился, страшно глядеть, что при его расстроенных нервах, при его болезненном духе и что-то в этом роде ещё... громко и долго, не упомнить всего.

Он отговаривался, пытаясь даже шутить, что, мол, беременность скоро пройдёт, лишь бы сладить с «Мёртвыми душами», которые пришло самое время родить.

Его зауверяли ещё горячей, чуть не с пожаром в широко раскрытых глазах, что «Мёртвые души» совершенно готовы давно, готовы до самой последней черты, и припустились ходить за ним так, как ходят за тяжким больным, ни на минуту не оставляя в покое, так что ни одного блюда к завтраку, к обеду и к ужину, разумея его капризный желудок, не заказывалось без долгого и подробного обсуждения с ним, против ноли воскрешая в памяти изобретательства Петуха, а он, потеряв аппетит, почти не ел ничего, и становилась для него каждая трапеза истинной мукой, три раза в день, хоть криком кричи, хоть на край света беги. Ни одна прогулка не затевалась без всестороннего выяснения всех извилин его самочувствия, тогда как он жаждал одной тишины. Ни один вист, вечерами у Аксаковых обязательный, точно это служба или молитва была, не устраивался уже без того, чтобы раз десять не предложить ему участие в партии, тогда как ему было совсем не до карт. Ни одна его попытка поотсидеться молча в сторонке не обходилась без громогласного вторжения Константина, который приходил в восторг от всякой когда-нибудь им сочинённой строки, и к концу дня, переходя из рыси в галоп, непременно доходил до экстаза, тогда как он жаждал позабыть обо всём, что прежде писал.

Он с изумлением, даже с опаской поглядывал на этих вечно перебудораженных добряков, а добряки в своей взбудораженности не примечали ничего обременительного для молчаливого гостя и своей беспокойной заботой о нём не дозволяли додумать о том, ради чего он воротился в Москву, а потом заехал сюда.