Совесть. Гоголь — страница 40 из 120

Ужасом оледенило его — до такой степени всё написанное им показалось нехорошо, до того переправить уже невозможно, однако он ещё имел силы с судорожным размахом уткнуть в чернила перо и с поддельным вниманием приблизить кончик к бумаге, чтобы после поварёнка и поломойки, бежавших к воротам, зачеркнуть запятую, капнуть точку на её место, зачеркнуть ни в чём не повинный союз и переправить предлог на заглавную букву.

Он силился проделывать эти пустые движения сосредоточенно, неторопливо и важно, а рука сама собой так и порывалась куда-то, перо возносилось, маленькая буковка двоилась, смеялась, дразнила его, он же сердился и хмурился, с тревожным старанием целясь в неё, точно в муху из пистолета стрелял, и с обмирающей жадностью слушал, как шаги на мгновенье затоптались под дверью, не тотчас отворили её и не тотчас вошли.

Он ещё сумел заставить себя подождать, пока Щепкин весело вскрикнет с порога: «А вот и мы!» — помедлил над рукописью, с показной неохотой положил на подставку перо, слыша, как Щепкин бойко топтался у него за спиной, тогда как другие ноги молчали, оборотился, насупясь и сгорбясь, и подставил себя широким объятиям, наблюдая, как глаза Щепкина с усиленным вниманием скользнули по нему и скрылись в приспущенных веках, как осторожно сияло круглое лицо, а щёки тряслись и какими-то белыми комьями подступали к ушам, вместе с тем ощущая его влажные губы, молниеносно подумав, каким это чудом старому лицедею удавалось так успешно бороться с разрушительной старостью, которая обнаруживалась лишь в тяжёлом дыхании, и тут же с испуганной напряжённостью покосился через плечо Михайло Семёновича.

На пороге спокойно стоял великан. Громадная голова покоилась на могучих плечах, выдавалась вперёд широкая грудь, лицо представилось мордой доброго льва: высокий лоб забирал сильно вверх, далеко подо лбом мясистый нос опускался выступом вниз, с печальной мудростью прямо и твёрдо глядели небольшие глаза, до самых плеч волнистой гривой спадали уже седоватые обильные мягкие волосы, сочные губы прятались в курчавой, по нынешним временам запретной бородке.

Намереваясь прежде выжидающе, довольно подробно побеседовать с Михайло Семёновичем о самых пустых мелочах, он изумился исполинскому росту, несколько сбился, мимолётно ответил на ласковый поцелуй, которым наградил его Щепкин, и нетерпеливой рукой чуть отстранил пухлую грудь от себя, невольно любуясь, как великан поклонился с изысканной грацией, как при этом на глаза великана упала тяжёлая прядь, как великан откинул её округлым движением очень крупной, однако женственно узкой руки, угадывая и задушевность, и обаяние, но и силу во всей этой мощной, однако будто и несколько рыхловатой статуре, с некоторым опозданием заслышав заливистый смех:

   — Вот, рекомендую: Иван Сергеич Тургенев, желает видеть тебя.

Очень захотелось вдруг выступить с неприступным видом учителя, поучить и наставить явный, однако ж ещё только начинающий талант, предостеречь своим опытом от обыкновенных при всяком начале ошибок, напоить своей мудростью, уберечь и возвысить, наречь и в ученики, коли станет об этом просить, но уже покорила его эта задушевность и сила, давая понять, что роль наставника брать не годилось, да и какой он наставник после скандала «Выбранных мест», и он шагнул навстречу с каким-то внезапным весельем, тепло пожал крупную, удивительно мягкую руку и дружеским тоном вымолвил то, что приготовился произнести равнодушно:

   — Нам следовало давно быть знакомыми.

Тургенев весь просиял и сделался похож на большого ребёнка, бледноватые щёки вспыхнули жгучим румянцем, рот улыбнулся так горячо и открыто, что повеяло чистотой и застенчивостью, и он призабыл свои жесты и фразы, приготовленные в эти два дня, довольно громко сказал, щедрой рукой обведя кабинет: «Будьте как дома», — проследил, как Тургенев поклонился ему в другой раз, не одной головой, а всем своим высоченным станом, подхватил под руку, усадил на диван и тотчас поместился рядом, вертя головой, перебегая испытующим взглядом с одного на другого, следя, как Щепкин уверенно втиснул своё жирное тело в кресло напротив и расплылся в блаженной улыбке, а Тургенев уставился на него восхищённо и робко. Ему был неловок и сладок этот восторг, он стал общителен, прост, как ни с кем давно уже не бывал, и с искренней лаской припомнил:

   — Давным-давно писал я о вас...

Тургенев вдруг отозвался неожиданно высоко и певуче:

   — Анненков передал мне слишком лестный ваш комплимент. — И залепетал, обрываясь, смущённый чуть не до слёз: — Я... право... ничем... ещё не заслужил... Мы писатели трудного, переходного времени... Нам слова вещего сказать не дано...

Вспомнив некстати, что копошилось намеренье явиться строгим учителем, он не без важности перебил:

   — Полно, Тургенев, я читал ваши «Записки охотника», и, сколько могу судить, талант у вас есть, может статься, что талант замечательный, мне многое обещает он в будущем.

Тургенев зарделся, как девушка, вздохнул глубоко, точно всхлипнул, и опустил голову, стыдливо скрывая лицо, пунцовое до самых волос, так что всё выходило иначе, как рисовалось ему, пока он так старательно готовился к встрече, однако почуялось и что-то похожее, близкое, подумалось вдруг, что такого рода застенчивость может быть верным признаком немыслимой в писателе слабости воли и духа, а ему-то уж слишком было известно, как непременнейше гибнет всякий талант, не поддержанный сильной рукой, и свою обыкновенную руку он вдруг почувствовал сильной, роль учителя будто навязывалась сама, захотелось ободрить, и великодушные чувства вылились сами собой:

   — Продолжайте ваши записки. Сюжеты этого рода пошли у вас хорошо. На каждой странице слышится Русь.

В его понятиях не имелось похвал выше этой. Он с притаённым весельем подумал, что застенчивый гость окончательно законфузится от грома такой похвалы, сам при этом смешался немного, дивясь, как легко сорвалась у него с языка высочайшая из похвал, верно, слегка растерялся и сам.

Он стремительно взглянул на Тургенева, всем телом поворотившись к нему.

К его изумлению, Тургенев ответил спокойно и с твёрдостью, подняв волосатую голову, без миганья взглянув прямо в глаза:

   — Эти сюжеты окончены, думаю, что я оставляю этот род навсегда.

Он подивился этой решимости, тотчас и угадав, что тут какое-нибудь изумление было бы напрасным, ибо все эти дни тайком от себя ожидал он от молодого писателя чего-то подобного, именно с той целью приготавливая искусные фразы и жесты, чтобы не позволить себе изумиться, — так опасался он молодой независимости, обдуманности, ещё более молодого высокомерия, с каким молодёжью этого толка были встречены его «Выбранные места», однако не высокомерие расслышалось тут, ему даже пришлась по душе эта хладнокровная дерзость, поскольку в этой дерзости отозвалось что-то родное, что сам пережил, только этот молодой человек не рано ли приступил, два десятка коротких рассказов, ещё не собранных в отдельную книжку, не поверхностно ли, не верхоглядство ли, не щегольнул ли молодой человек перед ним именно для того, чтобы только его изумить.

Он решительно произнёс:

   — Ваш путь ещё только начал обозначаться в этих прекрасных сюжетах. Здесь с отчётливостью проступило ваше лицо, нисколько не похожее ни на кого. Оригинальность таланта могла бы упрочиться их продолжением.

Ум и спокойствие обозначились у Тургенева на всё ещё розоватом лице, и голос прозвучал почти равнодушно, как обыкновенно говорится о деле, окончательно и совершенно решённом:

   — «Записки охотника» продолжать мне нельзя. Я должен освободиться от них, потому что к матерьялу действительности подошёл чересчур субъективно. Моё лицо в самом деле чересчур проступило.

Всё любопытней, всё азартней становилось ему.

Вот и его лицо прежде чересчур проступало. Во втором томе он своё лицо убирал, со старанием, с тщательностью, с упрямством, прежде ему не известным.

Как тут было не расширить глаза? И уж с нетерпением тотчас захотелось проверить ему, самоуверенность ли правильно развитого, твёрдо созревающего ума и таланта, простое ли, легкомысленное мальчишество изъяснило перед ним такие необыкновенные истины, которые так поздно пришли к нему самому и которых прежде ни в ком не слыхал, хотя почти уже угадал, что ни самоуверенности, ни мальчишества тут быть не могло, а невольно сказалось иное, пожалуй, и высшее свойство таланта выставилось вдруг напоказ.

Он приподнял несколько брови и с весом напомнил:

   — Субъективность таланта принято в нашей литературе почитать за достоинство.

Тургенев невозмутимо поправил его:

   — Это и было достоинством в недавнее время, однако ж нынче необходимо иное.

Он с некоторой ленивостью подсказал:

   — Белинский, помнится, находил в субъективности новое слово.

Тургенев тряхнул головой:

   — Белинский был по-своему прав, его время было таким.

Он заслышал, что молодой человек, ничуть не таясь, высказывал перед ним своё задушевное убеждение, и ощутил в себе даже некоторое самодовольство, что ещё прежде сам уловил новейшие веления быстро бегущего времени и всё субъективное, авторское, лирическое из второго тома изгонял без пощады, и не было смысла продолжать этот спор, однако он, то ли поражённый этой молодой выступающей силой, то ли желая эту новую силу узнать получше, отодвинувшись почти машинально, сжавшись отчего-то в комок, ещё ленивей сказал:

   — Во все времена поэта рождает изобилие ощущений.

Глаза Тургенева стали сосредоточенными и, казалось, колючими:

   — Другими словами, всякое творение выходит из глубины поэтической личности, которая только потому и удостоена подобного счастия, что весь смысл современной жизни отражается в ней. Однако же наша современная жизнь смутна и неясна. Наша современная жизнь порождает одни неопределённые ощущения. Стало быть, нынче надобно обходиться без ощущений, даже если от этого наше искусство будет бледнее.

Верность замечания вновь поразила его. Он медлительно тянул по дивану черту от спинки до края и возвращался назад, склонив голову, бездумно следя за движеньем руки, возражая словно без всякой охоты, а так, на правах хозяина поддерживая скучный ему разговор: