Присутствие Степана помешало додумать эту внезапную мысль до конца. Тогда Николай Васильевич, сделав попытку остановить бесконечный поток, который, возбуждаясь всё более, его самоназвавшийся друг способен был изливать до утра, как можно хладнокровнее сказал:
— Это всё обойдётся, уж бывало не раз.
Постукивая по колену сигаркой, Степан было запнулся на миг, потом всё тем же размеренным голосом продолжал:
— Я прилагаю со своей стороны все мои силы, чтобы успокоить и тем самым поторопить.
И ведь не лгал же, успокаивал, торопил, старался вовсю, так из чего ж пришёл? Не из одного ли того, чтобы этаким образом невинно покрасоваться да похвалиться собой?
— Возможно, последующие листы изготовятся в ближайшие дни. Я и позволил себе заглянуть к вам единственно для того, чтобы осведомиться, как вы чувствуете себя и есть ли в вас охота труда. Разумеется, мы с Лихониным[71] по-прежнему продержим первые корректуры, однако ж вторые, по условию, держать должно вам.
Упоминание об охоте труда отчего-то его не встревожило, а всё же в душе не заслышалось никакого желания ковырять эти старые, давно нелюбимые повести, которые с каждым днём в его повзрослевших глазах понижались в цене. Слишком юные повести уже не поправить ничем, да и незачем их поправлять. Ему иные предстояли труды.
От этой мысли резко поднялась голова. Глаза с холодным удивлением оглядывали Степана, пока оправлялись упавшие волосы. Сделалось вдруг безразлично, сию ли минуту удалится некстати исполнительный друг, посидит ли ещё час-другой, картинно растабарывая о нестерпимых неудачах его.
Ощущение неизбежности, которое он потерял, когда внезапно явился Степан, холёной рукой в тугом крахмальном манжете отбросив Семёна, внезапно воротилось к нему. Неизъяснимые боли и ужасы медленно угасали в словно обречённой душе, и на месте болей и ужасов помешался строгий, суровый покой, точно душа обрекалась на дерзкое, важное или в самом деле была готова к последнему шагу. Он ещё определённо, отчётливо не сознал, каким именно окажется этот повелительный шаг и в каком смысле может статься последним. Он уловил лишь слабое облегченье оттого, что этот шаг действительно может превратиться в последний. В таком случае он мог потерпеть и Степана, Бог с ним, пусть себе говорит. И подумалось насмешливо, а вовсе не зло: «Какие обороты, какие пируэты между друзьями. Право, ему в дипломаты пойти, а не скучные лекции читать бестолковым студентам, которые нынче взяли моду ничему не учиться. Вот наконец помянул о здоровье! И как ловко ввернул! Этак легко, между прочим, а взошёл, уж конечно, единственно для того, чтобы именно про моё здоровье прознать...»
Степан же глядел на него не мигая своим вопрошающим, подозрительным, колющим взглядом. Сигарка с таким значением приостановилась на высоко воздетом колене, что и сомневаться было нельзя — ожидался самый вразумительный, самый определённый ответ: шалишь, мол, от меня не уйдёшь.
В карих глазах Николая Васильевича проскочила усмешка. Захотелось обвести добровольного дипломата вокруг пальца. Он лишь подыскивал подходившую случаю форму. В конце концов можно было использовать даже этот лукавый визит. Можно бы, можно, да прямо и нужно ввернуть кое-что о своём, однако так, чтобы простоватый его соглядатай не догадался о том, что предстояло ему совершить этой ночью.
Нет, не праздное любопытство притащило Степана в неурочное время, тут надобно ухо востро держать, ибо всякое любопытство весьма опасно для ближнего, в особенности любопытство хлопотливого друга. Друзья не остановятся, высшим долгом почтут помешать и спасти, не остановятся связать по руках и ногам, поученьями да советами истомят, хоть голову в петлю от них, а он никому не дозволит мешать да спасать, как не дозволял никому во всю свою жизнь. Он всегда исполнял, что задумал. Исполнит и нынче, несмотря ни на что.
Так-то вот, брат, и, притворно зевнув, пошире распахнув с намереньем рот, он скучновато, вяло, точно засыпая, сказал:
— За хлопоты благодарю от души. В усердии твоём не имею сомнений и впредь. Скажу тебе более. Ты не мог не приметить. Что я ничего не поправил в прежних листах, чтобы цензура не измыслила новых препятствий. Так ты корректур ко мне не носи. Пусть оно далее пойдёт без меня. Кое-где я натолкнулся на плохую грамматику и почти отсутствие всякого смысла. Пожалуйста, поправляй всюду с такой же свободой, как поправляешь ученическую тетрадку. Если где частое повторенье одного и того же периода, дай им другой оборот, нисколько не сомневаясь, будет ли хорошо. У тебя-то будет всё хорошо. Ну-с, а теперь...
Сигарка завертелась в засуетившихся пальцах, Степан поспешно прервал:
— Не подводил тебя, не подведу и впредь, а дело пойдёт поскорее, ежели типографщики, разумеется...
Николай Васильевич тотчас приметил это внезапное «ты» и угадал по нему, что доверие Степану польстило и что Степан пока что не раскусил, какая именно вещь затаилась за его поручением. Он даже несколько позабавился тем, как быстро перескочил его гость от недоверия, от тонких интриг к панибратству, но тут же и подивило его, что размышляет о таких вздорах, что брось, именно в такую минуту ощущая с особенной ясностью, что действительно, может быть, близится к последнему шагу. Уже всё постороннее этому суровому шагу исчезало в душе, уже в ней устанавливался строжайший покой, и он чуть не лениво сказал, отчего-то поглаживая себя по плечу:
— Вот именно, без меня это дело пойдёт побыстрее.
И внезапно сообразил, что могло означать «без меня», однако лишь мимоходом, одним этим случайно оброненным словом, связать же с «Мёртвыми душами» это слово не успел и не смог, ибо тотчас оно представилось огромным, не вмещавшимся в мудреный и сокровенный их разговор. Не рассердившись, что так нелепо, чуть ли не грубо ему мешают обдумывать самое важное, может быть, даже решающее дело своё, он смутно, однако тотчас успел догадаться о том, что ещё оставалось время подумать об этом и что лучше бы всего не спешить думать об этом. Успокоясь на таком заключении, он глядел и слушал внимательно, наблюдая, как с каждым словом лицо Степана становилось значительней:
— Однако мы не решили с тобой насчёт твоей «Переписки»...
Он не предполагал, что окажется затронутым и этот болезненный, нисколько не посторонний, но всё же ненужный вопрос, тем не менее не смутился и начал издалека:
— Когда я пробежал эту книгу, возвратившись домой, я был испуган, не мыслями, не идеей её, но той чудовищностью и тем излишеством, с которым было многое выражено и которая, точно, многим представила в другом виде мысли мои и приписала многому такие цели и такие виды, от которых должно содрогнуться сердце благородного человека. Есть какой-то дар преувеличенья, есть какое-то в нашем времени неспокойствие. Головы всех не на месте, как и моя голова. Может быть, от этого самого и истина ищется больше, чем прежде. Это переходное состояние, в котором находится наша эпоха, совершается и в каждом из нас, особенно в том, кто пошёл вперёд. Взгляни пристально, и ты увидишь это состоянье во всех, которые сколько-нибудь стоят впереди, а между тем всякий уверен, что он уже выбрался из этого состояния. Удастся ли кому одну сторону истины открыть, тот уже своим открытием горд. Со мной было то же от переходного моего состояния. Бог знает, может быть, оно во мне ещё продолжается.
Степан поджал губы и не посмотрел на него:
— Переиздавать «Переписку» всё же придётся, и я прошу тебя ещё раз, прошу настоятельно, потому что хочу вам добра, вы мне в этом поверьте, как брату: выбрось ты это грязное замечание о Погодине, выбрось всенепременно, чтобы оно впредь тебя не позорило в глазах всех честных людей, которые не ведают и без того, что о тебе подумать, после множества недоумений, которые окружили внезапно ваше громкое имя.
Николай Васильевич отметил как-то холодно, чуть не равнодушно, что вот и дождался сообщенья о том, что всенародно позорит себя в глазах именно честных людей каким-то одним замечанием, которое непременно должно быть наименовано грязным в этой дружеской, предположительно тёплой беседе. Его поразило, что он оставался бесчувственным: ни задора, ни гнева, точно речь завелась не о нём. Он со вниманием ощупал своевольные свои ощущенья. Всё так: его настроение оказывалось безмятежным и ровным, в его настроении не послышалось ничего, кроме слабой, едва различимой тени тоски. Больше того, ему сделалась любопытна эта несколько громковатая речь, в которой Степан настойчиво убеждал его, не поднимая, однако, глаз, повёртывая сигарку в разные стороны, теперь уже между ладонями:
— Замечание это, по мненью всех честных людей, и несправедливо, и неуместно, и бесчестит тебя. Я своим дружеским долгом полагаю напомнить тебе: великий писатель не должен выглядеть мелочным, от этого недолго сделаться мелким.
Он оценил хитроумную игру этих слов, афоризм же, по всей вероятности, придумался прежде, дома ещё, в кабинете, однако и эта приготовленность афоризма нисколько не зацепила его. Он вдруг изумился: что за суровый покой? И не ответил, недодумал опять. Он лишь с тихой радостью принял как милость, что душа его, слишком ранимая, наконец-то становилась неуязвимой и обсуждать самые скользкие темы являются силы ума. Как хорошо! И, приспуская ресницы, он нарочно подзадорил Степана, чтобы узнать, для какой всё-таки надобности тот явился к нему:
— Именно так я и думал о нём.
Степан взметнул брови и вытянул губы, точно дунуть хотел:
— Ну так и что? Думай как хочешь! Скажи ему сам, если приспичило вдруг, с глазу на глаз, что тебе не нравится в нём, какая черта. Для чего же печатно-то близкого друга срамить? Да и дружба зачем?
Тогда он пояснил, улыбаясь решительно:
— А затем, что бесчестен и недобросовестен он, и хуже всего, что бесчестен даже с собой. Главное, ещё и затем, что не только не обдумал упрёк и не заглянул поглубже в себя, а ещё явней свой грех выдаёт за свою добродетель, а хуже этого не может быть ничего ни в каком человеке, тем более в таком человеке, как он. Ты пойми, упрёки во спасение нам. Чем больше живёшь и чем становишься лучше, тем более жаждешь упрёков, а ему надобно, чтобы его не попрекали ничем, каково? Да я бы дал много за то, чтобы слышать, как бранят меня самого, хотя бы и тот же Погодин, разве я ему когда воспрещал? Даже самая несправедливая брань, какова всегда его брань, для меня давно сущий подарок, потому что всякий раз заставляет меня оглядываться на себя самого, а едва оглянешься на себя самого, тотчас не увидеть нельзя, что в тебе ещё многого недостаёт. Пусть же оглянется на себя, это необходимо ему.