Бедная мысль не сидела на месте и металась, металась, как он. Долго он думал, что последнюю правду о нём знает служитель Господа, каким всегда был Матвей, в это верил, и грозного слова с трепетом ждал, и дождался на днях, а этот суровый служитель Матвей чем-то, вдруг выходило, оказывался похож на беспутного старого Челли.
«О, как нам нужно глядеть и глядеть ежеминутно в себя! Многого мы в себе не видим и почти всего, что в нас дурного ни есть. И благо тому, кто сидит над трудом, который невольно способен несколько освятить человека и, оторвав его от всего, что кружится во сне, обратить на себя самого...»
Его растерянно блуждающий взгляд случайно задержался на старом, покоробленном, убранном из парадных покоев шкафе, который многозначительно дремал в тесном простенке между двумя невысокими окнами. Отливая тёмными стёклами, уставилась на него глухая, бесчувственная коробка из дерева, притаясь, словно ожидая чего-то. Были наглухо сомкнуты крепкие створки, хранившие его оконченный, многозначительный труд, но и сквозь них он вдруг явственно увидел огонь.
Николай Васильевич отворотился поспешно и закрыл руками лицо.
Не видеть бы ничего, не думать, не знать.
Он был готов к любому исходу, однако там, под замком, таился его завершённый и как будто всё ещё не завершившийся труд, и что при худшем исходе может статься сего ненаглядным, любимым, в слезах и муках рождавшимся детищем?
В нём вдруг пронеслось: «Неужели сегодня? Неужели конец?..»
Но он по-прежнему жил и страдал, и жизнь с извечным упрямством мечтала 6 бесконечном продолжении жизни, и не успел он решить, что именно нынче свершит, как слепая надежда робко затлелась в душе, нашёптывая ему, что возможно ещё всё переделать и тем, не подвергнув себя испытаниям, что-то наладить ещё, передвинуть, перерешить.
Ему бы собраться в дорогу, увязать свой дорожный мешок, сложив туда щётку да крем для волос, натянуть сапоги на медвежьем меху, поплотней завернуться в жаркую шубу.
И зашёлся, заспешил одинокий, печальный, чуть слышимый, однако отчётливый голос:
— Долго ли наделать самых глупых ошибок, когда засидишься на месте? Дорога так же необходима, как хлеб. Уж так странно устроена голова, что нужно вдруг иногда пронестись несколько сотен вёрст и пролететь расстояние, для того чтобы одно впечатление менять на другое, духовный свой взор уяснять и быть в силах обхватить и обратить в одно то, что нам нужно, что необходимо душе. Не говоря уж о том, что из каждого угла чужих стран взор наш видит новые и новые стороны бедной России и себя самого и что в полный обхват можно обнять её, может быть, только тогда, когда оглядишь всю Европу. Дорога освежает тело и дух. О, если бы и теперь всемилосердный Господь явил надо мной своё безграничное милосердие, столько раз уже явленное, когда я думал, что не воскреснут истаявшие силы мои и не было, казалось, физической возможности им воскресать! Но воскресали они, и свежесть вновь вливалась в душу мою! О, если бы и на этот раз силы и свежесть воротились ко мне! Иногда так необходимо бывает сдвинуться с места, когда заслышишь душевную потребность к тому. Тогда бывает тяжело без дороги и может окончиться тяжкой болезнью. Вот что иной раз бывает для человека дорога.
Ещё два года назад...
Полно, два ли года?
Словно уже целая вечность пронеслась и былое кануло в Лету.
Остановясь, склонив голову, он скривил в сомнении губы и с раздумьем подёргал кончик острого носа, точно на одну только эту потребность и данный ему.
Впрочем, к чему и какие могли быть сомненья?
Он подвинулся несколько в сторону, спиной приладился к краю стола, точно присел на него, готовясь с удовольствием вспоминать, говоря сам себе: «Хорошо же, вот тебе будет дорога!..»
Перед самой Москвой произошла у него неизъяснимая, странная и вместе с тем обыкновенная дорожная встреча, которых он с хитрыми уловками, со всевозможным старанием сторонился всегда, не желая навлекать на себя внимания, ни тем более праздного любопытства, и которые ужасно любил, когда они завязывались сами собой, позволяя оставаться в тени, однако выдвигая перед ним всего человека, каков ни на есть, каким вылепился в глуши и мохом оброс в своём уголке.
Утром подзадержался он в Туле. Кривоногий смотритель, выставив круглый живот, точно щит, самым решительным голосом объявил, что нет лошадей.
Заслышав этот решительный голос, он даже поверил ему. Что ж, можно было и подождать, не всё же лететь, как стрела, в пыли и под гром бубенцов.
Он напился чаю в Петербургском трактире, прошёлся окрестными улицами, полными пыли и лохматых бездомных собак с репьями на поднятых кверху хвостах, и воротился в трактир, не обогатившись ни одним наблюдением, так что начинал понемногу сердиться на себя за то, что прахом пустил ещё один день, раскутился, словно дни для него не имели числа и цены.
Лошадей по-прежнему не было, что скорее всего говорило о том, что ожидался проезд генерала. В трактире тоже не было никого, хотя время неторопливо подбиралось к обеду. Обедать ему пока не хотелось. Погадав-погадав, не отобедать ли всё же на случай, чтобы, чего доброго, не остаться голодным, если вдруг подадут лошадей, или повременить, поскольку, уж когда натолкнулся в дороге на неудачу, так теперь долго не подадут, он стал бродить туда и обратно по чистому, ещё влажному полу, присыпанному опилками, опустив голову несколько набок, заложив руки назад, обдумывая, начинать ли тотчас печатать всё, что написалось в Одессе[13], или пообождать, отправиться, как мечталось в Одессе, навстречу Жуковскому[14], послушать его, хотя и не самого верного, не самого разумного, но псе же глубокого и чуткого слова, от которого всегда есть чему поучиться, да порассмотреть всё написанное ещё раз до последней строки, да пообдумать — и от этих двух мнений, никак не уступавших друг другу, подобно баранам, уткнувшимся лбами, задымилась и заклубилась в душе безысходность, от которой никуда не сбежишь, хоть беги во всю прыть.
Эта внезапная безысходность бесила его. Он едва замечал, что уже не один, что кто-то двигался в зале, впрочем, без особого шума и без непременного трактирного грозного крика, и его раздражало и то, что он не мог разобрать, кто именно ходил и негромко разговаривал рядом, и то, что ему мешали твёрдо решить, в какую сторону отправиться дальше, то есть куда и кому отвезти второй том.
Между тем спокойный уверенный голос потребовал:
— Карту подай.
Он с некоторым неудовольствием, продолжая идти, обернулся на голос и обнаружил, что тот принадлежал крупному плотному человеку с коротко обстриженной головой, которая серебрилась, словно вдруг её окатило чистым светом полной луны, с глазами небольшими и серыми, смотревшими спокойно и властно перед собой.
Всё это он видел отчётливо, одно до сознания, плотно занятого иными соображеньями, не доходило никак, что это за человек и для какой нужды явился в трактир, словно для того одного, чтобы в деле самом важнейшем ему помешать.
Так же отчётливо он видел слугу. Патлатый, с розовым толстым лицом, молодой, одинаково широкий в плечах и пониже, парень тянулся почтительно и от усердия растопыривал красные руки, и дурацкая эта фигура с необъятной улыбкой толстогубого рта даже несколько кольнула его самолюбие, всё ещё окончательно не умершее в нём: небось перед ним не растопыривал рук, криводушец.
По этой раболепной слюнявой улыбке и по этим растопыренным красным рукам невозможно было не угадать, что посетитель, такой крупный и плотный, либо довольно известен в здешних краях, либо не без веса и не без казённой подорожной в кармане: всё-то у нас подорожные, всё ещё нету людей, а до равенства, братства, как заповедал Христос, ещё далеко. Как же с третьим-то томом получше извернуться ему?
Подержав карту подальше от прищуренных глаз, незнакомец несуетливо отметил несколько блюд и молча отдал слуге, не взглянув на лакейскую рожу. Слуга, весь изогнувшись вперёд, кинулся в кухню скорым скачущим шагом, показывая спиной, что, мол, не извольте, ваше сиятельство, ваше превосходительство, беспокоиться, мигом исполним-с, такие уж мы-с.
Вид карты и отчасти вид этой ретивой спины вызвал внезапное ощущение сильного голода, и он крикнул спине:
— Постой!
Слуга так и дёрнулся на бегу, ступил ещё раз, однако всё-таки замер на месте, согбенной спиной изображая крайнее неудовольствие, длинные красные руки по-прежнему с почтением выставляли трактирную карту вперёд, голова едва поворотилась к нему, красноречиво без слов говоря, что, мол, мы ничего, да некогда нам, так уже ты поскорей.
Улыбнувшись невольно, однако не меняясь в лице, он подступил к парню сам, выдернул карту из цепко стиснутых пальцев, словно держали они не трактирную карту, а высочайший рескрипт, чиркнул ногтем против каких-то неведомых блюд, положившись скорей на удачу, чем на трактирную кухню, вложил карту в одеревенелую от возмущения руку и вновь, сутулясь, сцепив сзади пальцы, пошёл вдоль стены, рассеянно думая о своём, ощущая, как незнакомец, поворачивая следом за ним серебристую голову, точно облитую лунным сиянием, ненавязчиво взглядывал на него, как будто пытался припомнить, не видел ли где, и он сжимался от этого неторопливого взгляда просторно поставленных глаз, так что лицо его само собой тотчас сделалось непроницаемым и холодным: очень он не любил, когда неизвестные люди признавали его.
Продолжая взглядывать на него, незнакомец раскурил большую сигару, с удовольствием затянулся и свободно, со вкусом выдохнул дым.
Недовольный этой нецеремонной манерой преследовать взглядом, не желая, конечно, знакомства, он тоже поглядывал, в свою очередь, на незнакомца, однако сердито, почти неприметно, из-под самых бровей и вскоре вывел из отрывочных своих наблюдений, что тот посматривает без всякого умысла, что намерения его вполне мирны и чисты и что вовсе не подглядывает за ближним из праздного любопытства, по русскому обыкновению ведущего к кляузе, а в самом деле силится вспомнить, не видались