Совьетика — страница 243 из 389


Лизе «не повезло» в жизни трижды: она родилась девочкой, была темнокожей, а когда ей было четыре годика, она тяжело заболела и осталась инвалидом. Она практически потеряла речь, хотя раньше говорила на нескольких языках и пела, как соловей. Такое было бы нелегко пережить даже в гораздо более человечном обществе, в котором родилась и выросла её мама. Что уж говорить про этот террариум, где они обе были чужими, а единственными, кто симпатизировал им, были кролики, восставшие против удавов, которым они были предназначены в пищу?

Когда я думала про свою дочку, я всегда вспоминала найденную ей однажды на здешнем пляже после отлива чайку. Птица беспомощно лежала на мокром песке, не в силах не только расправить крылья – даже пошевелиться. Я не знала, что с ней. Никаких видимых повреждений на ней не было. Но она лежала там, совершенно беспомощная, – и только начала грозно вытягивать шею, когда я проходила мимо, гуляя по колено в холодной воде Ирландского моря. «Не бойся, не бойся,» – сказала ей я. – «Я тебя не трону.» Когда я уже прошла мимо, то обернулась и увидела, что неподалеку от больной чайки бродит другая, здоровая, которая явно не хотела оставлять её одну. При виде этой сцены сердце мое сжалось. Я подумала о Лизе и о страданиях миллионов живых существ во всем мире, которых я, как и эта чайка, не хотела, не могла оставить на произвол судьбы…


С другой стороны пляжа к чайке медленно, но верно приближалась прогуливающаяся с собакой пара. При виде собаки здоровая чайка взлетела в воздух, с прощальным печальным криком: своя безопасность оказалась дороже близкого существа. А меня как будто кто-то толкнул в спину: я поняла, что если я не поспешу сейчас, то больную чайку разорвут прямо у меня на глазах острые собачьи клыки… Я успела как раз вовремя, за секунду до того, как любопытный пес заметил птицу. Чайка при виде его заволновалась и начала беззвучно раскрывать свой длинный и острый клюв. А когда он заметил её и рванулся к ней, оказалось поздно: рядом с птицей возвышалась я, готовая защищать её до последнего. И пес отступил.


“Lovely day ”, – по-местному поздоровались со мной его хозяева. Пляж был единственным местом, где можно было по-настоящему забыться и перестать задавать себе вопросы о том, кто это встретился тебе на пути: ътеъ или ъэтиъ. Я видела, конечно, что хозяева пса были ътеъ, но здесь это не имело никакого значения, – как оно и должно было бы быть в нормальной жизни. Я приветливо поздоровалась с ними. Они улыбнулись. «Я не знаю, что мне делать с ней, « – беспомощно указала им я на чайку, ожидая какого-то человечесого совета или участия. Но они сделали вид, что не услышали её, – хотя я точно видела, что услышали. Стояло такое прекрасное летнее утро, – зачем было им мучить свою совесть и занимать свой мозг мыслями о какой-то птице?


Я снова осталась одна с нею. Я присела на корточки и спросила чайку по-русски: «Ну, что мне с тобой делать? Как тебе помочь?» Животные, я знала по опыту, понимают самые разные языки, – в отличие от англоговорящих людей, которые не только не хотят никого больше понимать, но даже и не могут произнести правильно ни одно самое элементарное иностранное имя, которое почему-то безо всякой тридности произносят и французы, и китайцы, и африканцы, и кто угодно, кроме них… Чайка посмотрела мне в глаза проницательным и печальным взглядом, но не издала ни звука. «Не могу же я тебя здесь просто так оставить. Тебя собаки разорвут. Я сама далеко живу, до дома тебя пешком тоже не донесу. У дедушки были голуби, я помню, как вы, птицы, не любите, чтобы вас брали в руки или вообще трогали… Что же мне делать с тобой?»


Я протянула к чайке руку. Чайка раскрыла клюв и попыталась повернуть голову и тюкнуть меня по пальцам. Клюв у нее был длинный и крючковатый, и наверняка пальцам не поздоровилось бы, если бы у нее было достаточно сил для осуществления своей угрозы. Но сил не было. Она так и не дотянулась до моей руки. Я видела ее розовый дрожащий язычок.


В душе моей шла борьба. То, что я называла «борьбой советского с пережитками прошлого» Советский человек во мне никогда не позволил бы беззащитному существу умереть вот так, оставив его на произвол судьбы. Я просто не смогла бы спать по ночам после этого. Но годы, проведенные в «цивилизованном» обществе, давали о себе знать, и сладкий голосок «цивилизованного индивидуализма» где-то внутри меня шептал: «Все равно ты ей ничем не поможешь, птица все равно обречена… оставь ее… это её судьба, а каждый должен встретить свою судьбу такой, как она есть. Не лезь в чужую жизнь. У тебя есть своя. Ну, что ты будешь с ней делать, если ты её сейчас возьмешь с собой? У тебя дома куча дел…»


С минуту я постояла так, борясь с самой собой. Победил, к моему стыду, «консенсус»: компромисс советского с эгоистичным. «Отнесу её туда, где её собаки не достанут, а потом пойду домой и принесу ей поесть. Но сначала попробую, не сможет ли она плавать, раз уж не может летать.» Я изловчилась и подняла чайку на руки, удивляясь её легкости: большая птица не весила практически ничего, словно пушинка. Она пыталась ещё извернуть шею в моих руках и достать меня клювом, но это ей было не по силам.

Я донесла её до воды, ласково уверяя всю дорогу, что с ней ничего не будет, что я её не обижу, что я хочу ей только добра. Но и в воде чайка не пошевельнулась, и я не рискнула оставить её там в таком состоянии. Я отнесла её в дюны, в укромный уголок на траве, откуда было видно море, где было не жарко, и куда не должны были добраться глупые псы. «Сиди здесь, а я сейчас сбегаю домой и принесу тебе что-нибудь покушать, « – сказала я чайке на прощание и со всех ног пустилась домой за банкой тунца.

А когда вернулась, чайка уже умерла… Она безжизненно лежала на влажной траве и смотрела в небо мутными глазами. И я почувствовала себя такой виноватой, что оставила её хоть на секунду одну! Меня не интересовало больше, была эта чайка обречена или нет, – советское наконец задавило во мне начисто сладкий но подлый голосок, и я верила, что чайка выжила бы, если бы я её не оставила. Ведь все в этом мире в наших руках, стоит только как следует захотеть. Мы способны на чудеса ради других, ради тех, кому нужна наша помощь-, надо только взять судьбу в свои руки и быть сильной!


…Я всегда вспоминала с тех пор эту чайку, когда мне было трудно, и хотелось спрятаться в раковину, уйти от трудностей и оставить других самим за себя бороться. Чайка не могла бороться за себя сама. Лиза не может бороться за себя сама. Да даже и те, кто могут, – им все равно нужна твоя помощь! Не время думать о себе и жалеть себя. Погибшая чайка стала для меня символом, не позволявшим мне больше идти на компромиссы со своей совестью, как бы трудно ни было. Ведь «консенсус» эгоизма и самоотверженности, -это на самом деле победа эгоизма! О чем. свидетельствует и все произошедшее дома с начала «эпохи компромиссов»…


… Над Лизой начали издеваться довольно субтильно: сначала её изолировали в школе от других детей. Зататарили в класс с тремя переростками-олигофренами, добрыми ребятами, которых, впрочем ничему уже нельзя было, по-видимому, научить. Лизу можно было ещё ой как многому обучить, – если приложить для этого усилия. Так, как делали дома я и Тамара. Но из школы она приходила какая-то осоловевшая, никого, даже меня, не узнавала, а когда я начала задавать школе вопросы: почему мой ребенок меня не узнает, когда возвращается домой, почему когда я меняю ей подгузник, она становится лицом к стенке, ноги на ширине плеч, как будто обыскиваемый в полицейском участке, почему она вот уже полгода как не получает помощи от логопеда, которую нам обещали?, – Лизу перестали кормить обедами. Она возвращалась домой только к четырем часам, совершенно обессиленная. «Она ничего не хотела есть, кроме чипсов и яблока», – писали в дневнике учителя-бухенвальдовские надзиратели, возвращая неразогретым обед, который мы с Томой посылали в Лизином ранце. Все расспросы о том, как её кормят, почему это она ничего не ест, хотя дома её не отгонишь от холодильника, упирались в глухую стенку. Вместо этого я три или четыре раза получила на подпись формуляр для школьных обедов, приготовленных там же. В меню было только то, что Лиза есть не стала бы, и когда она начинала ходить в эту школу, директорша – лопоухая, как Тони Блэр, с вечно заложенным насморком носом, бледная протестатнтка из зажитичной, видимо, семьи, – заверяла её, что не будет никаких проблем с разогреванием обедов, посланных в школу из дома. Я пробовала обьяснить, что Лиза не будет есть предложенную школой пищу. «Уж не навязываете ли вы нам этот формуляр насильно и уж не потому ли, что я не хочу его подписывать, моего ребенка перестали кормить ? « – в лоб спросила я. Со сладкой улыбочкой директриса заверила меня, что, конечно, нет.


…Сначала Лизе перестали разогревать рис. Обыкновенный сваренный на воде рис, безо всяких добавок. Сказали, что якобы это небезопасно для здоровья. Я попросила вежливо список того, что можно разогревать, а что – нет. Список мне не дали, хотя сначала заверяли, что он существует. Когда через пару недель и двумя неподписанными формулярами позднее школа отказалась разогревать практически все, что Лиза любила есть: фасоль, картошку и гречневую кашу (от этого невиданного дикарского блюда цивилизованный персонал вообще пришел в ужас!), а сама Лиза драматически начала худеть, я потребовала встречи с директрисой. Опять-таки меня ласково заверили, что все в порядке, и что Лизу все очень любят, что её никто и не думал изолировать от большинства других детей, потому, что она – «цветная», просто в школе нет других мест (в начале года Лизу перевели из класса почти ровесников, мотивируя это тем, что она старше на несколько месяцев, – в вышеописанную группу тех, кто старше её на несколько лет!). Список запрещенной к разогреву еды мне опять не дали, но дали имя женщины, у которой, по словам директрисы, он был. Я обещала с ней связаться. «Кстати, а почему у вас в школе дети не переобуваются?» – поинтересовалась я. А когда Лиза вернулась из школы в тот день, на её новеньких ботинках красовался свежий разрез ножом… Не будешь задавать лишних вопроов, мамаша!