– Ты его любишь?
Ну вот, пожалуйста. Я же говорила…
– Что я должна на это ответить, по-твоему?
– Если да, то зачем тебе я? А если нет, тогда зачем мы туда едем?
– А куда ты прикажешь нам ехать? Я же объяснила тебе, что в Ирландию тебе пока нельзя. Потерпи, это не навсегда. Твои товарищи за тебя там хлопочут. Ты что, сильно захотел на Гуантанамо Бэй? И потом, в Корее мои дети, если ты помнишь.
– И все?
– А тебе этого не достаточно? Хорошо, это прекрасная страна, и она мне очень по сердцу. Я давно уже решила, что буду там жить – до того, как я узнала про твои ко мне чувства и до того, как мы были вынуждены взорвать эту треклятую базу! Я же не знала, что ты меня, оказывается, любишь! И когда я корейца встретила, я этого тоже не знала!
Вот уже неделю мы обитали на борту корейского сухогруза, и общаться с Ойшином мне становилось все труднее.
Я чувствовала себя как дома среди этих людей, хотя и не понимала их языка. Мы могли говорить с ними даже без слов. Но кроме того, на корабле оказалась Алина – судовой врач. Москвичка и жена гражднина КНДР. Полный антипод Зины К. И знакомство с нею было совершеннпо новой для меня страницей в истории моих отношений с соотечественниками за рубежом. Я встретила в ней единомышленника.
Тот факт, что это была совсем еще молодая женщина- другого поколения, чем я, заставшая СССР только ребенком, – но она совершенно сознательно разделяла мои на него взгляды, вдохновлял меня. Нет, будет еще и на нашей улице праздник – с такой молодежью! И неважно, скольких молодых людей буржуазным манипуляторам удалось пока оболванить словно друзей Незнайки на Дурацком острове. Ведь воюют не числом, а уменьем!
Мы почти все время проводили вместе. Она рассказывала мне много нового для меня о Корее: ведь все-таки она ее знала лучше, чем я. А я ей – обо всем, что мне довелось пережить в мире капитала. Только об одной вещи не стала я рассказывать Алине – о своих отношениях с Ри Раном. И о том, какую роль сыграл в свое время в моей жизни Ойшин…
А Ойшин почти не выходил из каюты. Оглушенный незнакомыми ему языками, запахами, вкусами, порядками и атмосферой в целом, он только отворачивался к стенке, когда я стучалась и заходила к нему. Когда мы встречались в кают-компании за завтраком или обедом, он почти ничего не ел, вяло ковыряясь в тарелке с рисом. Он худел не по дням, а по часам. И оживлялся только при виде корейских матросов. Но это было не радостное оживление: он разглядывал их таким пытливым взглядом, словно в каждом из них подозревал, что это и есть мой избранник.
Я могла понять его чувства, но должен был понять и он – что пока это был единственный шанс для него сохранить свою свободу.
Про себя я почти смирилась с неизбежностью того, что Ри Ран потерян для меня навсегда: разве не убежал через перевал от ревности его тезка из традиционной песни, даже не разобрвшись толком, в чем было дело? И что остаток жизни я проведу, ухаживая за Ойшином – как за близким, родным человеком. Для этого вовсе не обязательно было любить его, как я люблю Ри Рана. Достаточно было того, что я дорожу моей дружбой с ним.
В один прекрасный день молчание Ойшина стало невыносимым. Но, видимо, настолько же невыносимым оно стало и для него самого. Тогда и произошел между нами приведенный мной выше разговор… И я не выдержала и сказала ему все,что думаю.
– Ойшин, родной, тебе надо лечиться, и в этом нет ничего постыдного. Пусть стыдятся те, кто над тобой издевался. Мерзавцы! Мы найдем тебе хорошее лечение, все будет в порядке, вот увидишь! Поедем, поедем со мной. Ну пожалуйста! Я жить не смогу, если ты сейчас, вот в таком состоянии, куда-то уедешь, и с тобой что-то случится. Понимаешь ты это или нет, дубина ты стоеросовая?
На помощь мне пришла Алина. Она выдала Ойшину успокоительного из судовой аптечки. Вот они, преимущества социализма: вы думаете, на всех капиталистических судах есть свой врач? Как бы не так! А сколькие из нас, сухопутных крыс, когда-нибудь задумываются о том, что такое вообще заболеть в плавании?!
Ойшин долго отнекивался, но в конце концов мы на пару смогли уговорить его это лекарство принять.
– Это не какая-нибудь ваша западная химия, – увещевала его Алина, – Это все на природных ингредиентах, на естественных.
Хотя, мне кажется, всего природного и естественного люди в тех странах боятся еще даже больше. Но Ойшин, надо отдать ему должное, оказался достаточно храбрым и после регулярного приема Алининого лекарства постепенно стал заметно уравновешеннее. Теперь уже он участвовал в наших с ней беседах, здоровался с членами команды и даже начал есть рис и -зажмурившись!- кимчхи.
Мы говорили с ним о Корее, о социализме, и я пыталась поделиться с ним оптимизмом, который переполнял саму меня теперь, несмотря даже на почти траурные мысли о Ри Ране.
– Подумай только! Ведь ты же всю свою жизнь провел в борьбе именно за жизнь такую. Чтобы не было второсортных граждан, чтобы нация была едина, чтобы не было голодных, бездомных, не знающих, как заплатить за лечение. Чтобы образование было доступно всем, а не только тем, кто в состоянии нанять детям репетиторов. Чтобы у всех была работа. Неужели тебя не тянет самому увидеть, как все это бывает наяву? Самому попробовать жить такой жизнью?
– Хочется, – нерешительно говорил Ойшин, – Но…
И он повторял все самые дикие и нелепые вымыслы о КНДР буржуазной прессы. А я чувствовала себя сказочным Иванушкой, борящимся с трехглавым Змеем Горынычем: как только я отрубаю ему голову и начинаю его одолевать, у него тут же вырастает новая.
Аргументы на Ойшина не действовали: буржуазная пропаганда, впитанная им с детства вместе с воздухом, чуть ли не вместе с материнским молоком, вкралась в его мозг на уровне подсознания. И это было тем удивительнее, что передо мной был настоящий борец за независимость своей страны и боец-интернационалист, той же породы, что те, кто воевал в 30-е годы в Испании. Человек, знающий, казалось бы, цену буржуазным СМИ и знающий о прогрессивности лучших друзей КНДР – таких, как Куба. Но, видимо, нелегко быть совершенно свободным от дурмана бульварных газетенок тому, у кого из рук вон плохое образование. Потому только, что в своей стране он всю жизнь был гражданином второго сорта…
И как в сказке, мне нужно было найти и отрубить Змею Горынычу буржуазных манипуляций его огненный палец, после чего отрубить ему головы уже не представляло бы собой никакого труда. А сделать это можно было одним- единственным способом: Ойшин должен был увидеть социализм своими глазами. Ведь не зря гласит народная мудрость, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
Но до Кореи было еще далеко. Я не выверяла по карте наш маршут, но другие соц. страны определенно не лежали на нашем пути, да мы и не собирались с ходить на берег. Нам в тот момент было не до красот иноземных земель… Знаю только, что к причалам сухогруз подходил редко, предпочитая подолгу стоять на рейде.
И тогда я взяла Ойшина с собой – на вечер, устроенный корейскими моряками на корабле в честь дня рождения одного из них. Не может быть, чтобы он не почувствовал красоту их человеческих отношений и приобщенности всех без исключения этих людей к культуре – настоящей культуре, не жвачной! Хотя… Вот Киран же так и не смог этого понять…
Ойшин заметно нервничал, когда мы оказались в этой веселой, шумной компании. Но по мере того, как вечер продолжался, я видела, как меняется его выразительное лицо. Как нервозность сменяется интересом, потом удивлением, а вскоре – и восхищением.
– Я не ожидал, что они вообще могут быть веселыми, – говорил он мне потом с удивлением. – Я думал, что они как роботы, выполняющие приказы, понимаешь?
Я только засмеялась ему в ответ. То ли еще будет, ой-ой-ой!
Моряки пели, танцевали, декламировали поэмы на родном языке (естественно, не заглядывая в книжку!), устраивали спортивные эстафеты… Делали они все это непринужденно, естественно, совершенно очевидно, что не из-под палки, а с большим удовольствием. Практически каждый из них умел играть на каком-нибудь музыкальном инструменте. Капитан и старпом принимали участие во всем этом наравне с рядовыми матросами, и между ними не чувствовалось никакой непреодолимой социальной дистанции – только уважение к старшим товарищам со стороны младших по рангу и возрасту и доброе, отеческое отношение старших к младшим.
Ойшин не понимал языка, как и я, но он почувствовал, что то, что он видит здесь, что разворачивается на его глазах – это совершенно для него новые, незнакомые ему, удивительные человеческие отношения и совершенно другое отношение к жизни, чем там, где родился и вырос он сам. Будучи тем, кем он был, Ойшин умел, конечно, ценить товарищество, но здесь оно было совершенно нового качества. Сконцентрированное по сравнению с капиталистической разбавленностью из серии «дружба дружбой, а табачок врозь». Здесь ничего не было врозь. И это было для этих людей естественным как воздух.
Когда мы возвращались к себе, и я была так счастлива тем, что Ойшин, кажется, все это понял и оценил, сам Ойшин был глубоко взволнован. А потом уже у двери своей каюты неожиданно бросил мне:
– Теперь я понимаю, почему ты его полюбила… Почему я только не кореец!
И он вдруг рывком выдернул из кармана какую-то бумажку.
– Женя, я негодяй. Теперь ты меня возненавидишь. Сирше отдала мне это еще сто лет назад, а я решил тебе не отдавать…
Ойшин сунул бумажку мне в руки. Это было письмо от Ри Рана.
… Не могу сказать, что я после этого его возненавидела. Да, мне стало очень больно. Но к Ойшину я испытывала после этого только жалость. С учетом всего того,что я знала теперь о его нелегкой судьбе.
Прежде чем открыть конверт (Ойшин, естественно, не читал письмо: оно было на русском языке, но он угадал по почерку, что написано оно было мужчиной), я как следует выревелась – так, чтобы никто не видел. А когда открыла его, то оказалось, что чернила размокли и расползлись: оставалось только подозревать, что Ойшин держал письмо в своем кармане все эти месяцы, включая наше с ним ныряние в Карибское море с вертолета. Единственным, что мне удалось прочитать, были две первые строчки: