обствует «делу восстановления <…> личности»157. В отличие от директора «Народного архива», Лавров не склонен к мистицизму, однако следы федоровских идей очевидны. Так, у альманаха «Лица» имеется подзаголовок: «Биографический институт: Studia Biographica». «Биографический институт» – это проект революционной эпохи, и в одном из дальнейших выпусков альманаха о нем рассказывает историк культуры Александр Эткинд. В 1919 году в Наркомпрос поступил проект создания Биографического института, «ведающего делом собирания и изучения биографий». По замыслу авторов этой заявки:
Институт должен представлять из себя как бы графическую память человечества из поколения в поколение <…>, вместе с тем Институт должен быть международным адресным столом, где будет зафиксирован всякий, так или иначе отметивший свой жизненный путь158.
Как отмечает Эткинд, вероятно, что Биографический институт был вдохновлен утопическими идеями Федорова о воскрешении всех живших на земле на основе архивных документов, фиксирующих, как это делают дневники, свою и чужую жизнь. (Идея фиксации адреса, то есть своего рода прописки, присутствует и в этом проекте.) В 1919 году идея Биографического института не была реализована за отсутствием денежных средств. В 1991 году альманах, назвавший себя «Биографическим институтом», как бы продолжил это начинание. Примечательно, что редактор альманаха Александр Лавров является исследователем Николая Федорова – именно Лавров (вместе с Сергеем Гречишкиным) в 1970‐е годы ввел забытое к тому времени имя Федорова в обиход истории культуры159. Как и в случае с историзмом Герцена (описанным выше), идеи Федорова вошли в публичный обиход позднего ХХ века при посредстве профессиональных историков культуры.
Отдельные авторы и публикаторы также находили вдохновение в федоровских идеях. Так, в предисловии Сергея Шумихина к посмертному изданию (в 2000 году) дневников драматурга Александра Константиновича Гладкова (1912–1976) в качестве эпиграфа значится: «История – всегда воскрешение, а не суд. Н. Ф. Федоров»160. В этом случае две метафоры – публикация человеческих документов как суд и как воскрешение – вступают в полемику друг с другом.
Вернемся к программе «Народного архива». Немалое место в ней занимает попытка осмыслить современные технологические ресурсы. Рассуждая о будущем в предисловии к справочнику по фондам, директор «Народного архива» заявляет о плане открыть филиал в интернете (напомним, что предисловие написано в 1998 году, когда такие проекты еще не были привычным делом). Ему представляется, что это окончательно решит проблему перенаселения: «Виртуальное пространство практически безгранично, а новые формы консервации информации позволяют ставить вопрос о долговечном или практически вечном ее хранении»161. Директор признает: «Первыми по этому пути двинулись граждане США. Ныне в интернете свои воспоминания и пожелания потомкам может разместить каждый гражданин этой страны». Но американцы ограничены в своих усилиях отсутствием «организующей идеи». Иное дело – проект запуска дигитального «Народного архива» из Москвы, который приведет к далеко идущим результатам:
Очередной шаг решения проблемы воскрешения и бессмертия может быть сделан уже сейчас, и он может быть начат с тотального сбора всей человеческой информации, созданной на планете Земля162.
Из-за финансовых и административных трудностей Илизарову не удалось приступить к осуществлению этой утопии; более того, за неимением средств вскоре деятельность «Народного архива» была прекращена163.
Чувство конца особенно сильно ощущается и обсуждается теми, кто, прежде всего, ощущает себя представителями «русской интеллигенции» (своего рода представителями мирового духа). Приведем несколько разнородных примеров.
В своей «Книге воспоминаний», законченной в 1990‐е годы, ученый-библеист Игорь Михайлович Дьяконов (1915–1999) выступает «как пережиток русской интеллигенции», которая за годы советской власти «страшно поредела», так что настоящей живой интеллигенции (особенно в Петербурге) уже почти нет. Дьяконов заканчивает книгу на трагической ноте: «По законам природы, жизнь человеческая не может длиться вечно. Если жизнь человека имеет трагический конец, то почему человечество в целом не может иметь трагический конец?»164 Пользуясь языком науки, Дьяконов поясняет, что с этим нужно смириться, так как «с развитием человечества возрастает энтропия – иначе говоря, силы хаоса». Дьяконов перечисляет имена людей (тех, кто назван в его книге), «которые умерли не своей смертью»: «погибли от геноцида (расстреляны или умерли в концентрационных лагерях)» (он имеет в виду сталинские лагеря), «были репрессированы или арестованы, но выжили», «погибли от голода в блокаду», «погибли на фронте». (Озаглавленный «Синодик», этот список отсылает к православному ритуалу: такой список имен умерших и живых оглашается для поминания во время богослужения.) Как ясно и из всей книги, именно катастрофический опыт «тоталитаризма» (нацистского и коммунистического), а не только научная идея возрастающей энтропии, привел его к мысли о трагическом конце.
Другой пример – это мемуары Андрея Андреевича Вознесенского (1933–2010), человека иного круга. Вознесенский пишет в другом тоне, но и он выступает в своих воспоминаниях «На виртуальном ветру» (1998) в первую очередь как представитель русской интеллигенции. И он заканчивает книгу апокалиптическими предчувствиями, и отнюдь не только в метафорическом смысле. Мешая (как и Дьяконов) религиозные понятия с научно-популярными, Вознесенский пишет о том, что «на наших глазах ход истории убыстряется, время как бы сжимается и несется к точке исхода», а точка исхода исчисляется по отношению к годовщине даты рождения Христа. Он полагает, что следует ожидать конца света в ближайшее десятилетие. Но, может быть, есть «надежда избежать механического апокалипсиса»? Вознесенский надеется на современную науку с ее способностью обращать «реальное» в «виртуальное». Но что же будет с жизнью отдельного человека, включая автора этих воспоминаний? Его обнадеживает, что его жизнь неизбежным образом составляет часть целого, а именно интеллигенции: «Стал вспоминать о себе, писать книгу о человеке во времени, а получились наброски, зарисовки русских и иных интеллигентов на переломе». Вознесенский кончает на жизнеутверждающей ноте, говоря о коллективной душе, основой которой является интеллигенция: «На наших глазах происходит рождение всеобщего и всепроникающего сознания, названного „ноосферой“165<…>. Как всегда, этот процесс начинается с интеллигенции <…>». Для этого мемуариста надежда на спасение строится на отказе верить в конец интеллигенции: «Сейчас многие грустят, что интеллигенция уходит. Да не уходит она! Просто становится иной». Последние слова книги: «Есть русская интеллигенция, е…»166.
Евгений Евтушенко (1932–2017) – человек того же поколения и того же круга, что и Вознесенский, хотя он и не склонен к религиозной или наукообразной мистике, также пишет о чувстве конца. Он видит приближение гибели для всей страны в упадке профессии литератора и российской словесности, то есть в упадке носителей «духовности». Настроенный менее оптимистично, чем Вознесенский, Евтушенко заканчивает свои воспоминания «Волчий паспорт», опубликованные в 1998 году (с подзаголовком «Прощание с двадцатым веком»), обращением к правительству президента Ельцина с призывом немедленно принять меры для сохранения литературы в России (включая гранты живым литераторам и установление мемориальных досок умершим писателям, хранившим «наше русское слово»). В этом случае ясно, что чувство конца вызвано не только ужасами прошлого (которые стали очевидны в эпоху гласности), но и опасностями настоящего. Так, Евтушенко поясняет, что в настоящее время русской литературе угрожает новая, «коммерческая», цензура, которая пришла на место советской «политической» цензуре, сломавшей столько талантливых людей в прошлом. «Нормальное, здравомыслящее общество, понимающее необходимость духовности даже для прагматической экономики, должно поддерживать свою литературу <…>». «Если эта профессия станет в России вымирающей, то и наши надежды постепенно вымрут, как наши поэты». Итак, без «серьезной литературы» – и без сообщества литераторов – страна «духовно обречена». (Обращаясь к читателю, Евтушенко добавляет, что ответа от правительства не последовало167.)
Другой литератор, драматург Виктор Сергеевич Розов (1913–2004), также заканчивает свои мемуары «Удивление перед жизнью», опубликованные в 1999 году, на трагической ноте, вызванной двумя обстоятельствами: мыслью о репрессиях советского прошлого и чувством страшного настоящего. Для Розова угроза уничтожения связана с двумя враждебными силами: «диктатурой КПСС» в прошлом и «диктатурой „демократии“» в настоящем. И ему (как и Евтушенко) в сегодняшнем искусстве не хватает «духовности». И он ужасается «вседозволенностью» и «бульварщиной» сегодняшней, постсоветской литературы. И он (хотя он еще надеется) чувствует себя и своих в опасности168. Как и Евтушенко, Розов отвергает и прошлое и настоящее.
Подведем итоги. На закате советской эпохи многие из тех, кто взялся за перо, чтобы написать свой очерк пережитого времени, ощущали себя живущими в преддверии конца, будь то конец мировой истории, конец русской интеллигенции или конец света. Идея конца, имеющая явные или скрытые апокалиптические коннотации, стоит и за человеческими документами, и за такими культурными институциями, как «Народный архив» и биографический альманах «Лица». При этом задействованы интеллектуальные парадигмы XIX века – историзм гегельянского извода и утопические идеи Николая Федорова, попавшие в обиход конца XX века при посредничестве профессиональных историков культуры. Старые парадигмы пополняются новыми смыслами. Так, XX век принес и пафос противостояния тоталитарной политике уничтожения личности (об этом пишет редактор альманаха «Лица» Александр Лавров), и следы советской идеологии (идея прописки в истории или утопизм «тотального» сбора информации обо всех живущих, заметные во фразеологии директора «Народного архива» Бориса Илизарова). Глядя в будущее, некоторые думают о современной науке и о технологических возможностях интернета в деле тотального и вечного сохранения памяти. Думаю, что такие проекты несут в себе и особый смысл: это секуляризованные пути к спасению. Воспоминания о прошлых ужасах, неуверенность в будущем и тревоги настоящего слились в чувстве, которое нередко принимает апокалиптическую окраску, будь то в метафорическом, наукообразном или религиозном ключе.