Нет сомнения, что все эти авторы заняты выяснением сложных отношений с прошлым. Однако для советских людей в 1990‐е годы писать о своей жизни (или читать о жизни другого) – это не только овладение страшным советским прошлым, но и заполнение вакуума постсоветского настоящего. Более того, реконструируя прошлое, некоторые мемуаристы начали и новый утопический проект – заселение будущего. С концом советской эпохи, совпавшим с концом века, время как бы пришло к концу и будущее – будь то обещанное коммунистическое будущее или желанное продолжение культурных традиций досоветского прошлого – закрылось.
В этой ситуации советские люди спешили зафиксировать в дневниках и мемуарах следы своей жизни и своего «я», предавая гласности скрытое и интимное, и воссоздать сообщество – от семьи и дружеского круга до воображаемого сообщества «русской интеллигенции» и, шире, «современников».
Написанные или изданные в основном интеллигентами (некоторые из которых старались предать публичности высказывание рядового человека), многие из этих документов проявляют ходы мышления и модусы переживания, порожденные общим культурным опытом: здесь и обостренное историческое сознание, и склонность к апокалиптическому мышлению, и привычка жить на виду друг у друга и быть объектом слежки, и склонность к самообнажению, и профессиональные навыки восприятия жизни как текста.
Не исключаю, что имеются и автобиографические документы, которые остались мною незамеченными, и что среди них могут быть и совсем другие.
Есть, конечно, и современники, которые промолчали. Что означает их молчание? Может быть, они не разделяли идею Истории с большой буквы? Или больше всего ценили то, для чего в русском языке и слова нет, – privacy (то есть право на конфиденциальность частной жизни)? Или они слишком много знали?
В мыслях о промолчавших позволю себе закончить виньеткой.
В мемуарах (опубликованных в 2006 году) Михаил Викторович Ардов (он вырос в литературной среде) передает эпизод из поздних 1960‐х годов, участниками которого были столпы неконформистской интеллигенции того времени (об этих людях речь еще пойдет в нашей книге).
В Москву приехал Михаил Мейлах178. Помнится, мы с ним зашли к Николаю Ивановичу Харджиеву. Там мы застали Герштейн. Хозяин сидел за своим письменным столом, а Эмма Григорьевна на стуле перед ним. В какой-то момент гостья произнесла:
– Вы просто обязаны написать мемуары…
И тут Харджиев, дотоле сидевший в довольно статичной позе, весьма проворно сложил два кукиша и моментально поднес их к самому лицу собеседницы…
Ни Мейлах, ни я не силах забыть эту «немую сцену» до сего дня179.
Историк литературы и искусства Николай Иванович Харджиев (1903–1996) мог бы немало вспомнить и раскрыть, но он остался верен своему намерению промолчать. Однако его молодые друзья не забыли этой сцены, и один из них придал ее гласности. Есть глубокая ирония в том факте, что эта немая сцена и отказной жест оказалась частью мемуарного корпуса. На этой иронической ноте я и закончу обзор опубликованных мемуарных свидетельств.
Обзор опубликованных в девяностые годы мемуарно-автобиографических произведений будет дополнен медленным чтением отдельных текстов. В следующих двух частях книги предложен опыт чтения двух текстов, выбранных из многих. Первый, «Записки об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской, принадлежит перу профессионального литератора, редактора и литературоведа. Второй, история жизни Евгении Киселевой, написан едва грамотным автором. К обоим этим текстам я подхожу как к автобиографическим документам, содержащим элементы этнографического описания. Несмотря на явную разницу в литературном качестве, я подхожу к обоим текстам с теми же вопросами. Какую роль играет самый акт письма в жизни автора? Каким образом был создан текст? Что он говорит нам о том, как интимные связи, семья и дом создавались, поддерживались и распадались в конкретных исторических и социальных обстоятельствах? Как история и государство входили в жизнь людей и как они участвовали в создании текстов об их жизни? Надеюсь, что параллельное чтение жизнеописаний двух авторов из разных концов социального и литературного спектра выявит и сходства, и различия в обширном корпусе документов советского опыта, созданных под знаком «интимность и история».
ЧАСТЬ 2. ЛИДИЯ ЧУКОВСКАЯ, «ЗАПИСКИ ОБ АННЕ АХМАТОВОЙ»
В годы террора Чуковской казалось невозможным вести дневник, и вместо своей жизни она обратилась к чужой. Начиная с 1938 года Лидия Корнеевна Чуковская (1907–1996) документировала день за днем свои встречи и разговоры с Анной Андреевной Ахматовой (1889–1966). Для поклонников Ахматова – «пророчица Кассандра», «Муза плача» и хранитель великой русской традиции – представляла собой образец, по которому они ориентировались в понимании собственной судьбы. С этой точки зрения записки об Ахматовой представляют собой исторический документ особого значения. Готовя записки к публикации в 1960–1990‐е годы, Чуковская снабдила их обширными комментариями об упоминаемых фактах, людях и книгах, «За сценой». Записки велись в течение многих лет (в 1938–1942 и 1952–1965 годах), и еще тридцать лет прошло в подготовке их к печати в качестве литературно-исторического памятника.
В предисловии к первой публикации записок в 1966 году (на Западе) Чуковская объясняет личный, психологический смысл ведения дневника несобственной жизни:
С каждым днем, с каждым месяцем мои обрывочные записи становились все в меньшей степени воспроизведением моей собственной жизни, превращаясь в эпизоды из жизни Анны Ахматовой. <…> В том душевном состоянии, в котором я находилась в те годы, – оглушенном, омертвелом, – я сама все меньше казалась себе взаправду живою, а моя недожизнь – заслуживающей описания. <…> К 1940 году записей о себе я уже не делала практически никогда, об Анне Андреевне писала все чаще и чаще… Судьба Ахматовой – нечто большее, чем даже ее собственная личность, – лепила тогда у меня на глазах из этой знаменитой и заброшенной, сильной и беспомощной женщины изваяние скорби, сиротства, гордыни, мужества (1: 13–14)180.
Как нечто надличностное Ахматова, во всей своей парадоксальности, казалась выше и прочнее живого человека. Вписывая свою жизнь в жизнь Ахматовой, Чуковская как бы получила путевку в новую жизнь, обеспечивая долю бессмертия и самой себе.
Многие годы Чуковская служила конфидентом Ахматовой, а также помощником в ее поэтическом труде и бытовой жизни. Профессиональный редактор, она работала с черновиками Ахматовой, расставляя запятые и предлагая стилистические улучшения. Чуткий слушатель, она выслушивала жалобы на жизнь, воспоминания о прошлом, размышления об истории и литературе и многое другое. Один исследователь описал эту ситуацию как отношения между психоаналитиком и анализируемым, в которых аналитик выполняет роль редактора, соучаствуя в создании повествования о жизни (слово «редактор» использовалось в психоаналитической литературе)181. Чуковская заучивала наизусть по мере их создания непригодные для печати, политически опасные стихи Ахматовой, выступая таким образом в виде живого архива. Записки документируют, как возникли «Реквием» Ахматовой и ее лирическая история ХХ века, «Поэма без героя», создаваясь на протяжении многих лет как незаписываемый текст, в буквальном смысле «воплощенный» читателем182. Записки Чуковской воссоздают образ Ахматовой как культурной фигуры, но кроме мифопоэтической и биографической ценности этот документ имеет и другой смысл: как этнографическое свидетельство. Чуковская осознанно работала в роли антрополога, фиксируя материальную обстановку, разговоры, ритуалы, мифы и прочее. (Она прилагала особые усилия к тому, чтобы восстановить разговоры слово в слово, сохранив навсегда речь Ахматовой.) Записки Чуковской открывают доступ и к жизни двух людей, связанных узами дружбы и интимности, и к культуре сообщества, в котором Ахматова выполняла важную символическую роль, а сама Чуковская была участником-наблюдателем. Именно в этом этнографическом качестве, а также и как своеобразный автобиографический документ (дневник на двоих) этот замечательный текст будет рассмотрен в этой книге.
Люди, чья жизнь документирована в этих записках, остро осознают свою принадлежность к группе «русская интеллигенция» (точнее, литературная интеллигенция), обладающей общим набором ценностей: отчуждение от государственной власти, неуважение к установленным жизненным нормам, валоризация бедности, самоотвержения и страдания, уважение к слову, вера в литературу как источник морального авторитета, а также всепоглощающее чувство исторической значимости собственной жизни. В советском обществе, в ситуациях, когда государство стремилось кооптировать интеллигенцию, принадлежность к этой группе означала и сложные отношения с властью – двойную поруку отчуждения и привилегии.
В записках превалирует тема террора. Начатый в самые страшные времена, этот документ исполнен стремления к выживанию – не только физическому выживанию, но и фиксации посредством документа, который сохранит день за днем следы жизни, поставленной под угрозу, даже в том случае, если и автор и герой погибнут. Парадоксальным образом писание также повышало степень опасности – и для Чуковской и для Ахматовой (которая могла и не знать о записках): наличие этого документа делало арест и обыск особо опасными. (Дневники нередко конфисковывали при аресте и использовали как свидетельство антисоветских настроений.) В предисловии 1966 года Чуковская рассуждала о своих сомнениях: «Записывать наши разговоры? Не значит ли это рисковать ее жизнью? Не писать о ней ничего? Это тоже было бы преступно» (1: 12). Амбивалентность присутствует в самом акте писания.