Советская эпоха в мемуарах, дневниках, снах. Опыт чтения — страница 43 из 57

291.

Следующий сон был записан вскоре после освобождения из лагеря.

18 XII [1936]. Назовите чепухой, но тем не менее и сны есть факт. Хочется записать интересный сон. Кто-то сказал мне, что я могу увидеть Сталина. Фигура историческая, увидеть любопытно. И вот… Небольшая комната, простая, мещанская. Сталин пьяный «в дрезину», как говорят. В комнате одни мужчины: из мужиков – я и еще один чернобородый. Не говоря ни слова Виссарионович повалил чернобородого мужика, закрыл простыней и яростно изнасиловал… «И мне то же будет!» – в отчаянии подумал я, припоминая тифлисские обычаи, и хотел бежать; но после сеанса Сталин как будто несколько отрезвел и вступил в разговор:

– Почему вы интересуетесь видеть меня лично?

– Ну, как же: портреты портретами, а живой человек, да еще великий, – совсем другое дело, – сказал я.

В общем, для меня дело кончилось более благополучно и меня даже угощали… Снится мне Сталин второй раз: пред освобождением снился и вот сегодня. <…> Полагаю, что Сталин снится не зря. <…> Во всяком случае, я не выдумал, а фиксирую факты, хотя и бредовые (148).

Как и историк Козеллек, крестьянин Аржиловский настаивает, что, несмотря на их «бредовый» характер, сны – это факты, а точнее – исторические факты. Действительно, субъект сна («я», которому любопытно увидеть «фигуру историческую») и субъект дневника («я», фиксирующее сон) мыслят исторически. Обстановка сна заимствована из стандартного репертуара культа Сталина: встреча рядового советского человека с исторической фигурой Сталина изображается в кино, живописи, газетах и литературе. Мотив изнасилования человека властью встречается в идиомах разговорной речи (обычно оформленный ненормативной лексикой) и легко поддается интерпретации. Как бы Аржиловский ни истолковывал этот сон (он считает его неслучайным, но от толкования воздерживается), записывая его, он следует историческому импульсу: «фиксирую факты».

Добавлю: это видение позволяет Аржиловскому ощутить себя участником исторической драмы, играющим роль на той же сцене, что и жестокий властитель. Более того, с помощью сотрудников сталинского аппарата, изъявших, изучивших и сохранивших дневник Аржиловского, его сон приобрел-таки статус исторического факта.

Дневник наглядно демонстрирует, что сам Аржиловский переживал и толковал сны как метафоры своей жизненной ситуации. Двадцать третьего декабря 1936 года он записал сон: «Снился поезд, мчащийся по узкоколейке в гору» (149). А 21 января он размышлял в дневнике: «Думал о быстро проходящей жизни, о том, что не удастся купить билеты. Что такое, например, литература? Своего рода станция, курортный пункт. Многие могли бы ехать, но не все успели купить билеты. Подошел Горький – взял билет. И покатил… А десятки и сотни таких же Горьких остались у билетных касс с запасом слов и мысли только потому, что нет билетов. Жизнь – быстро мчащийся поезд» (151). Он думает о своей жизни (и о неосуществленной мечте стать писателем) в образах из недавно виденного сна. Сон как бы выступает для Аржиловского в виде художественного изображения его жизни, которое он интерпретирует и комментирует.

Символика другого сна опирается на обстоятельства быта, тяготы которого он связывал с режимом. Приведу всю запись (Лиза – жена Аржиловского, Геня – один из его пятерых детей):

28-I [1937]. В 4 просыпаюсь. К пяти Лиза уходит на молоканку, я растопляю печь. Сходил за водой на салазках. До ворот ехал благополучно, в воротах высокие салазки повалились, и кадочка – набок. Хорошо, что в руках ведерко с водой: за труды все-таки осталось. Геня ушел в очередь за хлебом: опять волынка с хлебом, огромные очереди, давка. Хлеб дорогих сортов, что для пролетариата весьма невыгодно. Бок заживает, почти все в порядке; но случилась другая беда: купил себе тесные, твердые валенки, стер палец, который теперь болит. «К худу – худо и вяжется…» Но я сел записать мудреный сон. Еще с вечера приснился, только прилег. Я где-то на новостройках. Почему-то топлю печи и боюсь пожара: как бы не вспыхнули строения. Вдруг слышу шум аэроплана. Появляется низколетящий огромный корабль, нагруженный огромными связками сухих дров, которые, по моему предположению, должны вот-вот вспыхнуть. Думаю: «Как только аэроплан коснется построек, то все вдруг загорится и сам он сгорит». Но столкновения не было: я проснулся в то время, когда корабль пролетал надо мной, почти касаясь хвостом крыш. Это странный сон. Второй немного забыл, но в основном какая-то газетная статья, в которой последние три строчки ярко говорили о насмешке над русским гражданином. Как будто даже была фраза: «Вот и вытрись!» Сонные мысли, появляющиеся без воли человека… Стоит тихая твердая погода (151).

И описание дня, и запись сна начинаются с нелегкой задачи топки печи (в других записях описаны трудности добывания дров), но во сне Аржиловский топит печь не в убогом жилище своей семьи, а на «новостройке». Новостройка – распространенная эмблема советской жизни. Сон соединяет иконические образы новой жизни в сюжет, движимый тревогой: огромный аэроплан, доставляющий дрова для печи, которую Аржиловский топит на «новостройке», грозит катастрофой: «столкновением». Катастрофа предотвращена только тем, что спящий просыпается, но ненадолго. Заснув, он видит другую эмблему советской жизни, также отмеченную угрозой: оскорбительную газетную статью, направленную против «русского гражданина».

И этот сон связан с обстоятельствами жизни Аржиловского: в недалеком прошлом на него напала лагерная газета; этот эпизод положил конец его надеждам вернуться в общество. Аржиловский вспомнил об этом 31 октября 1936 года:

та же лагерная газета, печатавшая мои заметки и выплачивавшая гонорар (правда, махонький), пошла против меня. <…> Печатная кампания против меня сильно ударила морально, я понял одно: мы прокляты до конца жизни и как бы ты ни перековался – тебе не поверят и при первой возможности заклюют и заплюют (141).

И в записи сна, и в дневниковой записи возникает мотив плевания в лицо («Вот и вытрись!», «заплюют»), что укрепляет ассоциативную связь между двумя моментами. Думаю, что контекст дневника позволяет интерпретировать и символический и эмоциональный смысл обоих снов (об угрозе пожара на новостройке и о плевке в лицо в газете): сны разыгрывают сценарии потенциального участия в обществе, но преподносят их спящему как опасные и унизительные.

Другой сон, записанный 3 февраля 1937 года, следует той же схеме:

Снилось, что я с кем-то несусь на аэросанях и спрашиваю: «Скорость автомобиля еще сильнее?» – «Немного да», – отвечает мне неизвестный спутник. Не скатила бы меня Тойба с заводской катушки: не выносит она моего духу. Читал обвинительную речь прокурора по делу троцкистского центра… (152)

В сонном образе «аэросаней» атрибуты волшебной сказки сливаются с эмблемами советской власти, известными Аржиловскому (в другой дневниковой записи он пишет о советской власти как «оседлавшей технику») (142). В целом ситуация этого сна соответствует иконографии и культурной мифологии сталинской эпохи. Вспомним фильм «Светлый путь» (1940) о крестьянской девушке, добившейся высокого положения в советском обществе: после визита в Кремль, где она видит Сталина, ей снится, что она парит над Москвой в летающем автомобиле. Сны Аржиловского посредством скоростной техники переносят его в желанное пространство новой жизни. Однако запись сна соседствует в дневнике с опасениями, что он может по воле власть имущих потерять свое место на фабрике: «скатиться». (Как явствует из других записей, Тойба – враждебная Аржиловскому начальница нового советского типа; 150.) А в следующем предложении Аржиловский безо всякого перехода упоминает о процессе против троцкистов, за которым он следил по газетам.

Во всех трех случаях дневниковая запись сна выстраивает цепь ассоциаций, подкрепленную эмоцией: привлекательный символ новой советской жизни (Сталин; огромный аэроплан; быстрые аэросани); чувство опасности и непрочности своего положения; напоминание о репрессиях (изнасилование; газетная кампания против русского гражданина; возможность увольнения и дело троцкистского центра).

В этих снах Аржиловский как бы смотрит фильм, который овладел его жизнью. Помещая субъекта в ключевые места нового советского мира, эти сны одновременно посылают ему сигналы опасности – чувство страха. В контексте дневника Аржиловского (и того, что мы знаем о его жизни) эти сны прочитываются как эмблемы сложного положения автора по отношению к советской власти: страстное желание участвовать в новой жизни (в качестве строителя или писателя), отвращение к насилию и лицемерию, страх уничтожения.

Любопытно, что приведенные выше сны не были отмечены рукой следователя, изучавшего дневник Аржиловского. Внимание следователя привлек следующий сон, часть записи которого отчеркнута красным карандашом:

19-IV [1937]. Снились горы, река и движение. Едем. Остановка. Направо прекраснейшая церковь. Не тюрьма ли? Боюсь я ее (159).

Согласно сонникам, видеть во сне церковь предвещало арест и тюрьму. Исходя из этого, Аржиловский принял практические меры:

1-V [1937]. Эти сны так напугали меня, что всю свою литературу я спрятал и держался до Первого мая. Будто нет ничего особенного, и все оказалось ночной фантазией (159).

Как мы знаем, Аржиловский заблуждался насчет того, что «все оказалось ночной фантазией». Когда его вновь арестовали, запись этого сна была использована как свидетельство его неблагонадежности. Очевидно, что и сам сон, и толкование Аржиловского, и предосторожности были прочитаны следователем как знаки виновности.

Для нас, читателей, этот эпизод исполнен трагической иронии. Налицо пересечение двух, казалось бы, далековатых эпистемологических систем. С одной стороны, народное сознание, которое читает образы сна как значимые, расшифровывает их по соннику и толкует как предсказание будущего. С другой – сталинская система правосудия, которая судит людей на основании их снов. Столкновение этих стратегий чтения (своего рода «герменевтики подозрения») привело к тому, что сон сбылся: Аржиловский оказался в тюрьме.