Советская эпоха в мемуарах, дневниках, снах. Опыт чтения — страница 44 из 57

***

Сны Аржиловского следуют общей для того времени поэтике, иконографии и эпистемологии. В качестве иллюстрации приведу сходные сны из других текстов.

Человек из другого класса общества, ученый-фольклорист Елеазар Моисеевич Мелетинский (1918–2005), описал похожую ситуацию в своих воспоминаниях (написанных в 1971–1975 годах). В 1949 году, через шесть лет после первого ареста, его еще мучили сны о тюрьме:

Днем я был занят делами и с большим увлечением занимался научной работой, а ночью видел травматические сны, видел себя в тюрьме. Хотя я нисколько не суеверен, но при сильно натянутых нервах было неприятно узреть однажды во сне церковь, что по народному поверью предвещает тюрьму292.

Вскоре Мелетинский был арестован вторично. От него не укрылась ирония этой ситуации: ученый-фольклорист, доведенный террором до состояния, в котором он верит в пророческий характер собственных снов.

Много лет спустя другой советский гражданин записал такой сон:

Мне снилось: страшный Сталин приказал мне зажечь костер в комнате, я зажег костер, он разгорелся, но я подбросил сырые дрова, все потухло, и Сталин сейчас прикажет меня казнить293.

Эта запись сделана 4 января 1971 года художником Михаилом Гробманом, участником московского подпольного авангарда. Как и Аржиловский, он тоже жил с женой и детьми в холодном домике (возле Москвы) и тоже жаловался в дневнике на тяготы примитивного советского быта, начиная с утренней топки печи. Гробман, родившийся в 1939 году, не был ни жертвой, ни даже свидетелем сталинского террора. По социальному положению Гробман и Аржиловский принадлежали к разным мирам, и тем не менее они видели общие сны. Такие иконические знаки тревоги, как пожар, свойствены снам многих людей во всем мире; но некоторые образы («страшный Сталин») свойственны лишь людям определенного исторического опыта. Сталин вторгся в сны крестьянина Аржиловского в 1937 году и художника Гробмана в 1971‐м, угрожая страшной карой – смертью – за бытовую неудачу. Общим для этих сновидцев является политизация страха и персонификация этого чувства в лице властителя. Как мы видим, подсознание советского субъекта обвиняло Сталина в ежедневных бытовых невзгодах не только в 1937 году, но и в 1971‐м. В этом смысле такие сновидения являются историческим материалом: свидетельством о свойствах советской субъективности – эмоциональных ходах, выразительных средствах и связях между эмоциями и образами.

Сон Бухарина о Сталине: Авраам и Исаак

Что снилось узникам в камере или лагере? До нас дошли и такие сны. В 1937 году в тюремной камере, ожидая суда (на котором он будет приговорен к расстрелу), Николай Иванович Бухарин (1888–1938) видел в кошмарных снах Сталина. В отличие от Аржиловского, этот сновидец знал властителя лично и был с ним на «ты»; он изложил свой сон в письме к Сталину (по приказу которого был арестован). Это письмо, сохранившееся в архивах НКВД, увидело свет в 1993 году:

Когда у меня были галлюцинации, я видел несколько раз тебя и один раз Надежду Сергеевну. Она подошла ко мне и говорит: «Что же это такое сделали с Вами, Н. И.? Я Иосифу скажу, чтобы он Вас взял на поруки». Это было так реально, что я чуть было не вскочил и не стал писать тебе, чтоб… ты взял меня на поруки! Так у меня реальность была перетасована с бредом. Я знаю, что Н. С. не поверила бы ни за что, что я злоумышлял против тебя, и недаром подсознательное моего несчастного «я» вызвало этот бред. Я с тобой часами разговариваю… Господи, если бы был такой инструмент, чтобы ты видел всю мою расклеванную и истерзанную душу! Если бы ты видел, как я внутренне к тебе привязан, совсем по-другому, чем Стецкие и Тали. Ну, да то «психология» – прости. Теперь нет ангела, который отвел бы меч Аврамов, и роковые судьбы осуществятся! 294

В отсутствие «инструмента», который мог бы раскрыть всю его душу, растерзанную допросами, Бухарин сообщил Сталину свой сон. Будучи человеком образованным, он назвал свой сон продуктом подсознательного своего «я»; тем не менее, мешая фрейдистские понятия с христианскими, Бухарин истолковывает его как свидетельство своей невиновности.

Почему подсознание обреченного Бухарина вызвало образ жены Сталина, Надежды Сергеевны Аллилуевой? После самоубийства жены в 1932 году Сталин просил Бухарина поменяться с ним квартирами в Кремле – как если бы его преследовала тень самоубийцы. В 1937 году, ожидая неминуемого ареста, Бухарин провел несколько мучительных месяцев, сидя почти безвыходно в той самой комнате, где Надежда Сергеевна застрелилась после ссоры с мужем295.

Бухарин знал, что Сталин не примет ни ясновидения, ни психологии сна как свидетельства невиновности. В том же письме Бухарин поместил вопрос о своей неминуемой казни в контекст гегельянской философии истории (главным теоретиком которой он был в партии большевиков): «Было бы мелочным ставить вопрос о своей собственной персоне наряду с всемирно-историческими задачами, лежащими прежде всего на твоих плечах»296. В этой перспективе не было места не только личной лояльности, но и библейской истории: ситуация Исаака и Авраама, которую Бухарин тем не менее упомянул, не могла повториться в среде большевистских патриархов, не знавших ничего выше Сталина. Готовясь к смерти, Бухарин перевел вопрос в гегельянское пространство всемирно-исторического.

В это время супруга Бухарина, Анна Михайловна Ларина (1914–1996), арестованная как жена «врага народа», тоже видела кошмарные сны. Через много лет она описала эти видения в мемуарах, опубликованных на закате советской эпохи: «в верхнем углу камеры, под потолком, словно на Голгофе, мне виделся распятый на кресте, замученный Бухарин. <…> Черный ворон клевал окровавленное, безжизненное тело мученика»297. В своих кошмарах она видела ситуацию в мифологических образах. И Бухарин, и его юная жена были проникнуты сознанием – и подсознанием – мифологической и исторической значимости своей жизни. Как следует из мемуаров, и в тюрьме Анна Ларина знала, что «Бухарина история оправдает»298. К тому времени, когда она опубликовала мемуары, она знала, что это пророчество сбылось.

Острое чувство исторической значимости своей жизни и смерти объединяет чету Бухариных с крестьянином Аржиловским. И для таких людей, как Бухарин, живший в непосредственном контакте с властью, и для таких, как Аржиловский, который жил далеко от Кремля, историко-мифологическое сознание персонализировалось в образе личной, интимной близости со Сталиным. Разные люди – и власть имущие, и безвластные, и образованные, и необразованные – переживали и использовали сны как инструмент для отображения своего страшного жизненного опыта и специфического мировоззрения. И те и другие оставили записи своих снов, и в обоих случаях через много лет, в ходе публичного обсуждения и осмысления террора в постсоветскую эпоху, их сны дошли до читателя – как свидетельства об интимном, глубинном и плохо выразимом в их опыте и о его историческом качестве.

Дневник писателя Михаила Пришвина и его сны

Писатель Михаил Пришвин (1873–1954) в течение всей сознательной жизни вел дневник; незадолго до смерти он заметил, что «главные силы свои писателя тратил на писание дневников», целью которых было «самопознание» и «разговор с собой»299. Как и многие его современники, Пришвин был исполнен сознанием исторической значимости своей жизни и автобиографических писаний: «Надо писать дневник так, чтобы личное являлось на фоне великого исторического события, в этом и есть интерес мемуаров. А события исторические есть всегда, если же нет сейчас видимого, то нужно найти невидимое»300.

Дневники Пришвина, особенно в 1930‐е годы, изобилуют записями снов; сны говорят о положении писателя в обществе. Отношения Пришвина, прославившегося еще до революции как певец русской природы, с советской властью носили болезненный, изменчивый, часто амбивалентный и всегда эмоциональный характер. Распутать этот клубок ужаса и влечения, отвращения и жажды соучастия, самопонимания и самообмана едва ли представляется возможным. Записи снов – столкновение бдящего, сознающего «я» и спящего, бессознательного «я» – представляются ценным материалом. Предложим толкования избранных сновидений, а именно тех, которые были записаны в ключевые моменты взаимоотношений Пришвина с властью.

Дневник за 1930 год наполнен болью и ужасом перед «злодейством» и «ужасающими преступлениями» коллективизации301. В этой ситуации Пришвин описывает в дневнике свой жизненный идеал: «жизнь в интимном мире, в творчестве, в семье и просто среди частных людей…»302 На фоне этого идеала он формулирует, в чем заключается ужас «большевистского социализма»: «Личное уничтожается», и «новый раб(очий) уже не может ускользнуть от хозяина, как раньше, в сокровенную личную жизнь. <…> Теперь он весь на виду, как бы просвечен рентгеновскими лучами»303. Пришвину казалось, что сны дают возможность ускользнуть в глубинные, подлинные пласты своего «я».

Сон – проявление общей среди интеллигенции мании преследования

В течение 1930 года Пришвин оказался мишенью агрессивных нападок со стороны Российской ассоциации пролетарских писателей (РАПП), обвинявшей его в «бегстве от действительности» в сказочный мир собственного сочинения. Он опасался практических последствий – невозможности печататься. Пришвин провел лето и осень в местах, которые он называл (по названию своего романа) Журавлиной родиной, стараясь (безуспешно) избавиться от «болезненного чувства, похожего на манию преследования»