79. Тем не менее и филолог обнажается. Добавим, что и филолог раскрыл тайну своего рождения: и он был рожден вне брака, но носил имя легального мужа матери; и он жил под именем, которое предполагало иную национальность, нежели на самом деле.
Другой выдающийся исследователь литературы, Лидия Гинзбург, не допустила-таки ни семейные тайны, ни просто биографические факты на страницы своих тщательно отделанных афористичных «записей» и мемуарных эссе, призванных фиксировать протекание человеческого опыта, но идея связи между интимностью и историей пронизывает всю ее документальную прозу (изданную в нескольких разных собраниях). Метод Гинзбург – исторический анализ бытовых и психологических ситуаций (таких как любовь эпохи военного коммунизма или летний отдых эпохи террора)80.
Искусствовед Михаил Юрьевич Герман (1933–2018), сын писателя Юрия Германа, рано оставленный отцом, не только раскрыл многие подробности своей трудной частной жизни в мемуарах «Сложное прошедшее (Passé composé)», но и обобщил в исторических терминах проблемы интимности в советских условиях. Вспоминая о своем студенческом опыте 1950‐х годов, он сделал следующий вывод:
Коммунальные квартиры, бездомность и бесприютность придавали течению серьезных и несерьезных романов нечистую поспешность. Отсюда немало настоящих трагедий, не говоря уже о все том же страхе. <…> [И]нтимная жизнь была тогда более всего «политическим фактом»81.
Поясняя понятие «политического факта», Герман пишет о скудности информации о сексуальности, отсутствии половой (и иной) гигиены и абортах, а также о публичных осуждениях внебрачных связей в среде студентов со стороны комсомольских организаций и администрации высших учебных заведений. (С высоты своей исторической позиции Михаил Герман писал с симпатией о «многими отвергнутом, но больном и мудром „Дневнике“ Нагибина»82.)
Человек другого поколения и склада, Мария Ивановна Арбатова (род. 1957), с начала 1990‐х годов активный деятель феминистского движения, с намеренной нескромностью пишет в мемуарном романе об изнасиловании, браке, разводе и о трудном процессе воспитания детей в советском обществе. Она описывает свой метод как «эдакий стриптиз» и мотивирует его своим местом в советской истории:
Я пишу этот текст с шокирующей некоторых искренностью и подробностью, потому что отношусь к первому поколению, родившемуся без Сталина. И это поколение пока сделало довольно мало попыток рассказать о себе честным языком. Надеюсь, что книга не столько обо мне, сколько о времени; эдакий стриптиз на фоне второй половины двадцатого века, который, слава богу, уже кончился83.
Стриптиз на фоне конца века – это не столько о себе, «сколько о времени».
Замечательное определение этой ситуации дала Мариэтта Чудакова. Публикуя в 2000 году свой дневник, она заметила в постскриптуме:
С концом советской эпохи и прошедшего в России под ее знаком столетия то, что писалось для себя, потеряло интимность, стало документом84.
Обобщения: интимность и история
Сделаем некоторые обобщения. Советские мемуаристы рассказывают о своей интимной жизни как о факте истории. Нет сомнения, что так поступали и их предшественники в XIX веке (вспомним Герцена и его «Рассказ о семейной драме»)85. Более того, самообнажение, конечно, практикуется и в мемуарах современных западных авторов. И тем не менее можно говорить об особом историческом смысле этих откровений: это именно самораскрытие на фоне конца советской эпохи.
В личных документах постсоветского периода советская история предстает как сила, деформировавшая структуру семьи и дома, а следовательно (как мы знаем из психоанализа и романов), и самоощущение человека – его «я». В ряде дневников и воспоминаний «я» выступает как продукт террора или войны, или террора и войны, но такое самоощущение сохраняется и после конца сталинской эпохи. Советский строй предстает как создающий особые условия жизни, в которых происходит деформация интимного пространства, и не только в тюремных камерах и фронтовых окопах, но и в коммунальных квартирах, и деформация тела – не только пыткой или голодом, но и советскими гигиеническими практиками.
Заметим, что едва ли не в каждом тексте мемуаров и дневников можно найти яркие описания быта коммуналки, несущие более или менее осознанный эмблематический смысл. В самом деле, роковой квартирный вопрос и коммунальная квартира – инструмент социального контроля посредством насильственной совместности и вынужденной интимности – давно уже стали центральной метафорой советского общества. (Многочисленные дневники и мемуары, романы и кинофильмы, художественные инсталляции и научные исследования кодифицировали символический смысл и социальный статус этого культурного института86.)
Советское государство предстает в частных документах своих граждан как создатель особого режима интимной жизни, основанного на двойственности и амбивалентности, которые стимулировались такими факторами, как необходимость делить жилое пространство с чужими людьми или скрывать (даже от членов семьи) свое происхождение и этническую принадлежность. Государство предстает как сила, деформировавшая традиционные структуры интимной жизни, а с ними и самое «я».
В этой перспективе самораскрытие приобретает особое – историческое и политическое – значение, а советские дневники и мемуары выступают под знаком «интимность и история».
Мемуары создают сообщество
Мемуары конца советской эпохи служат не только построению своего «я», но и созданию сообщества: семьи, дружеского круга, соратников по интеллигенции, современников. Как это делается?
Для начала опишем простой ход. Новый текст вписывает себя в существующее пространство (или сообщество) текстов и отмечает связи с другими текстами. Возьмем мемуары ранее неизвестного автора, Инны Ароновны Шихеевой-Гайстер (1925–2009), по профессии инженера и учителя. Первоначальная функция этого документа, созданного в интимной обстановке и в устной форме (воспоминания наговорены на пленку, в 1988–1990 годы, а затем записаны с магнитофона мужем мемуаристки), – семейная (для внуков). Впервые опубликованный в 1998 году, этот текст вышел в свет под названием «Семейная хроника времен культа личности. 1925–1953». Заглавие отсылает к известным мемуарам Евгении Гинзбург «Крутой маршрут», с подзаголовком «Хроника времен культа личности». Эпиграф заимствован из «Поэмы без героя» Анны Ахматовой: «Ты спроси у моих современниц – каторжанок, стопятниц, пленниц, и тебе порасскажем мы…» («Стопятницы», то есть члены семьи врагов народа, высланные на сто пятый километр, – слово, понятное именно современницам; оно фигурирует и в мемуарах Надежды Мандельштам, и в «Записках об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской.) Так литературный прием, интертекстуальность, призван на службу построения сообщества современников: текст протягивает руку тексту, а мемуарист – мемуаристу.
В самом этом тексте имеются сигналы связи со знаменательными людьми из интеллигентского сообщества. Шихеева-Гайстер происходит из семьи видного советского деятеля, инженера, почти целиком уничтоженной в годы террора; в годы, которые она описывает (1925–1953), она не знала никого из литературной среды. В эпилоге, озаглавленном «КГБ продолжает свою работу», действие происходит в 1977 году. Шихееву вызывают в КГБ. Что делать? «Я стала просто всех обзванивать. Дозвонилась до Светки Ивановой. И говорю: „– Светка, меня вызывают!“ Она говорит, чтобы подождала секундочку, и пошла к Коме за советом»87. Кома – интимное прозвище видного ученого Вячеслава Всеволодовича Иванова, сына писателя Всеволода Иванова; его жена, «Светка», как называет ее автор, – дочь и падчерица диссидентов Раисы Орловой и Льва Копелева (они являются авторами целого ряда мемуаров). После смерти Сталина все они, прежде отделенные друг от друга принадлежностью к разным группам общества и разным идеологическим позициям, вошли в сообщество оппозиционной интеллигенции, связанной опытом террора. В конце советской эпохи их связь укрепилась за счет мемуаров, в которых они вспоминают об общем историческом опыте, указывая при этом, кто кого в настоящее время знает, кто с кем «на ты».
Мемуарные жанры часто создают образ семьи, а в советских условиях помогают воссоздать разрушенные семьи (как в случае Шихеевой-Гайстер), разбросанные семьи, а также расширенные семьи. Такие мемуары нередко создаются совместными усилиями.
В 1988 году опубликовал свои мемуары (написанные в 1973–1975 годах) один из участников дела еврейских врачей, патологоанатом Яков Львович Рапопорт (1898–1996). Его главным побуждением, как и для многих мемуаристов, было стремление сделать интимное достоянием историка. Он пишет о своем желании показать «интимные механизмы» дела врачей, которые не будут доступны историкам, даже если архивы откроются для «объективного изучения»88. С этой целью Рапопорт подробно описал, как складывались личные отношения внутри круга привилегированных врачей, ставших объектом преследования, процедуру допроса и свои эмоции. Так, он в клинических подробностях описал шок ареста, первый страх, отвлечения, которых он искал и нашел в камере, слезы облегчения и горечи при известии об освобождении, странное чувство сожаления при покидании тюрьмы и то, как после освобождения он быстро вытеснил эти эмоции из памяти. Описал он и вторичную травму, пережитую в те дни, когда двадцать лет спустя начал писать свои воспоминания