Советская эпоха в мемуарах, дневниках, снах. Опыт чтения — страница 9 из 57

Одним из главных таких моментов является смерть Сталина. Едва ли найдется мемуарный текст, который не описывал бы переживания 5 марта 1953 года, и едва ли найдется текст, в котором не упоминались бы слезы, пролитые над телом вождя.

В мемуарах Хрущев изображает себя плачущим у тела скончавшегося Сталина, на его даче, горюя (как он объясняет) о Сталине, о его детях и обо всей стране101. Дочь Сталина Аллилуева в мемуарах (написанные в 1963 году, они были опубликованы за границей, а с конца 1980‐х годов неоднократно переиздавались в России) приводит список членов правительства, которых она там якобы видела плачущими, среди них и Хрущев102. В мемуарах Константин Михайлович Симонов (1915–1979), который благодаря высокому статусу в руководстве Союза советских писателей был допущен к Сталину, приводит дневниковую запись, которую он сделал в день, когда стоял в почетном карауле у тела Сталина в Колонном зале Дома Союзов. Со своего поста он наблюдал реакции других, «испытал внутренний тон душевного потрясения каждой пары проходивших мимо меня людей в ту секунду, когда они видели Сталина в гробу»103. Симонов зафиксировал свои наблюдения и над Светланой Сталиной (как она «долго смотрела на отца, на его лицо <…> повернулась, отошла <…>»)104. Сам он также был предметом наблюдения. Так, в мемуарах другого писателя, Вениамина Александровича Каверина (1902–1989), который, хотя и не стоял в карауле, также находился в Колонном зале, имеется свидетельство о том, что «Симонов утопал в слезах». О себе в мемуарах, написанных в 1970‐е годы и впервые опубликованных в 1989‐м, Каверин уверял, что смотрел на тело Сталина без слез105.

Писатель Григорий Яковлевич Бакланов (1923–2009) плакал без свидетелей, в своей комнатке. В мемуарах он сообщает об этом факте и, с позиции 1990‐х годов, находит это необъяснимым. Тогда, потеряв работу после ареста еврейских врачей (русская фамилия Бакланов – псевдоним), он уже не имел никаких иллюзий, но и он проливал обильные слезы106. Евгения Семеновна Гинзбург (1906–1977) плакала в бараке, хотя она и тогда уже винила лично Сталина в гибели своей семьи, преданных делу коммунистов107. В тюрьме плакал и Лев Зиновьевич Копелев (1912–1997), как он сообщает в мемуарах, написанных вместе с женой, Раисой Давидовной Орловой (1918–1989); плакала и она (тогда она верила в «заговор врачей-убийц»), и в своих мемуарах они стараются объяснить тогдашние слезы с теперешней точки зрения108.

Ученый-этнограф Нина Ивановна Гаген-Торн (1900–1986), которая находилась в ссылке (после лагеря), сообщает, что среди общих слез и рыданий она одна не плакала109. Этим – негативным – жестом и она подключает себя к сообществу современников.

Многие мемуаристы сообщали о том, где и как они плакали 5 марта 1953 года; немногие сообщали о том, что не плакали среди плачущих людей. Все они стараются связать то, что они чувствовали «тогда», с тем, что они думают «теперь». Много лет спустя, когда на закате советской власти эти мемуары (написанные в разное время, в основном в течение 1960–1980‐х годов) появились в печати, слезы далекого прошлого оказались открытыми для всеобщего обозрения.

Несогласие

Несогласие является не менее мощным способом создания сообщества, чем согласие. Советские мемуаристы связаны между собой целой сетью несогласий.

Настоящая борьба разгорелась вокруг образа Осипа Мандельштама. В 1988 году публикация воспоминаний его вдовы, Надежды Яковлевны Мандельштам (1899–1980), ранее известных в самиздате, воспринималась как «возвращение памяти»110. Когда в 1999 году появилось другое, комментированное, издание, в печати имелись уже и «антивоспоминания» Эммы Герштейн111. Эмма Григорьевна Герштейн (1903–2002), «тогда» – член дружеского круга Мандельштамов, опубликовала свои мемуары с явной интенцией выразить несогласие по многим интимным вопросам с картиной жизни в среде, окружавшей двух «великих русских поэтов двадцатого века», Осипа Мандельштама и Анну Ахматову (по меткому выражению одного рецензента, «две знаменитые семьи»), нарисованной вдовой Мандельштама112. Нападая на авторитарный стиль памяти, да и на авторитет, который приобрели книги Н. Я. Мандельштам в среде интеллигенции, Герштейн сообщила читателю немало нескромных подробностей – и о невоздержанности Мандельштама во время допроса в 1934 году, и о неконвенциональной сексуальной жизни в семье113. Как заметил один критик, опубликовав мемуары в возрасте девяноста пяти лет, она воспользовалась завидным положением «последнего свидетеля»114. Последнее слово, однако, осталось не за ней: в страстных дебатах, последовавших за этими «антивоспоминаниями», версия Герштейн нашла и соратников и противников.

Несогласие среди современников достигает особой интенсивности, когда речь идет об отношении к Сталину и сталинскому террору. Так, в своих воспоминаниях о лагере, опубликованных в 1994 году, Нина Гаген-Торн критикует Евгению Гинзбург за исключительное внимание к лагерникам-коммунистам115. Несколько мемуаристов осудили Константина Симонова, подвергая сомнению искренность его раскаянья в преданности Сталину. Среди них – Бакланов, главный редактор журнала «Знамя», в котором были впервые опубликованы мемуары Симонова: «Как несвободна была его мысль! Даже когда он писал в стол, как пишут завещания»116. Сын Константина Симонова, Алексей Кириллович Симонов (в начале карьеры Симонов поменял имя с Кирилла на Константина)117, который стал активным общественным деятелем в годы перестройки, замечает, что для него нелегко писать о политическом облике отца, однако он пишет и о том, что ему больно читать негативные реакции на мемуары отца, среди них – резкие высказывания о раскаянии сталиниста Симонова в дневнике Нагибина118. О Симонове пишет и сын другого писателя, Юрия Германа, Михаил Герман (его отец, как и отец Алексея Симонова, покинул сына в раннем детстве). Одобряя выпады Нагибина против Симонова, сам он от суждения отказывается: «Не мне и не моему поколению судить Симонова, но вся его деятельность была настолько точным индикатором взаимодействия власти и литературы, что поневоле о ней приходится вспоминать». (На следующей странице он упоминает, что и его отец получил Сталинскую премию119.)

В мемуарах «Просто жизнь», опубликованных поздно, в 2006 году, историк и архивист Сарра Владимировна Житомирская (1916–2002) возражает против мемуарных свидетельств своих современников по нескольким пунктам120. Мемуары Житомирской рисуют широкую историческую картину: детство в еврейской семье на Юге во время Гражданской войны, отрочество в коммунальной квартире на Арбате в 1930‐е годы, учение на истфаке в МГУ, эвакуация во время войны и более чем тридцать лет трудной работы в качестве архивиста (и одно время директора) отдела рукописей Библиотеки имени Ленина. (Эти мемуары включают драматическую историю конфронтации Житомирской в 1970‐е годы с администрацией Библиотеки по вопросу о доступе к архивным документам.) Мемуары заканчиваются в замечательный день – 21 августа 1991 года: провал путча. Бóльшая часть книги – это хроника деятельности советского учреждения, «История гибели отдела рукописей». В этом отношении свидетельства Житомирской отчасти направлены против мемуаров ее коллеги, видного советского деятеля библиотечного хозяйства Наталии Ивановны Тюлиной (1922–2003), опубликованных в 1999 году под говорящим названием «Воспоминания библиотекаря со счастливой судьбой»121. Как пишет Житомирская:

Невозможно понять, что все, о чем она вспоминает, происходило в той самой библиотеке, где в спецхран отправлялись целые пласты литературы, где читателя последовательно и сознательно оставляли в неведении или создавали у него искаженное представление об исторических событиях, науке и культуре. В главной библиотеке Союза, вносившей важный вклад в дело культуры, но в то же время, именно вследствие своей центральной роли, служившей проводником всего того, что проделывала с ней власть. Все мы, работавшие там, в той или иной степени к этому причастны, и признаться в этом больно, но необходимо (220–221).

Заметим, что мемуары Житомирской, в свою очередь, вызвали отклики коллег122.

Вспоминая о годах сталинского террора, в главе «Истфак и террор» Житомирская (тогда студентка исторического отделения МГУ) говорит о коллективной ответственности «народа» и «интеллигенции»:

Но если советский человек утверждает, что не знал о терроре 30‐х годов, – не верьте ему! Знали все, и вина за террор, за миллионы погибших людей лежит на нас всех <…> как вел себя народ? Что делала интеллигенция, его духовный авангард? И мы не только не покаялись до сих пор, но даже не ощущаем потребности в покаянии (110).

Бескомпромиссные суждения Житомирской о причастности советских людей к большим и малым преступлениям власти, от убийства миллионов людей, погибших в терроре, до искажения представлений об истории за счет ограничения доступа к книгам и архивным документам, относятся ко всем ее согражданам-современникам, но она особо говорит о сообществе мемуаристов: «в сознательных или даже неосознанных попытках отстраниться от своей причастности к системе