— А что теперь? — задавала Верочка вопрос после ужина.
— А что теперь? — благодушно отозвался Павел Арсентьевич, отметивший славный день-парой кружечек пива и теперь размышлявший о парилке.
Верочка протянула кошелек:
— Пятьсот.
— Черт какой, — печально молвил Павел Арсентьевич. — А?..
— А я еще когда за тебя выходила, знала, что все у нас будет хорошо, — прорвало вдруг и понесло Верочку. — Мне девчонки наши говорили: «Смотри, Верка, наплачешься: хороший человек — это еще не профессия. Он же такой у тебя правильный, такой уж — все для всех, весь дом раздаст, а сами голые сидеть будете». А я-то чувствовала, что все не так.
Это признание на шестнадцатом году семейной жизни Павла Арсентьевича задело неприятно… Нечто не совеем ожиданное и знакомое в нем было…
— Паша, — прошептала Верочка и капнула слезкой. — Ну что ты мучишься… Уж неужели ты не заслужил…
— Да что ты несешь? Что заслужил? — в бессилии и жалости вскричал Павел Арсентьевич. Он устал. — Устал я!
— Все же… все тобой пользуются. Должна же быть справедливость на свете…
— Какая еще справедливость! — закричал Павел Арсентьевич, комкая в душе белый флаг капитуляции. — Квартиру дали, зарплаты получаем, в доме все есть, какого рожна?!
И нелепо встряло, что ему сорок два года, а он никогда не носил джинсов. А у него еще хорошая фигура. А джинсы стоят двести рублей. А Светка через десять лет вырастет в невесту…
По лаборатории ползли слухи. Скромный облик Павла Арсентьевича обогатился новой чертой некоей оживленной злости. Предначертанность отчетливо проступила с прямизной и однозначностью рельсовой колеи.
И — лопнул Павел Арсентьевич. Сломался. (И то — сколько можно…)
…В Гостином поскользнулся на лестнице, в голове волчком затанцевала фраза «На скользкую дорожку…», и он не мог от нее отделаться, отсчитывая в кассу за венгерскую кофту кофейного цвета, исландский кофейной же шерсти свитер, куклу-акселератку со сложением гандболистки, когда принимал у нагло-ласковых цыганок пакеты с надписью «Монтана» и на Кузнечном рынке набивал их нежнейшими, как масло, грушами, просвечивающим виноградом, благородным липовым медом желтее топаза, когда в винном, затовариваясь марочным коньяком и шампанским, в помрачении ерничая, выстучал чечетку («Гуляет мужик… с зимовки вернулся», — одобрительно заметили за спиной.), когда оставшиеся сорок семь рублей, доложив три двадцать своих кровных, пустил на глупейшую, якобы хрустальную вазочку в антиквариате на Невском.
— Издалека приехал? — со свойским одобрением спросил таксист у самоходной груды материальных ценностей на заднем сиденье.
— С улицы Верности, — злобно отвечала вздернувшаяся меж добром кроличья ушанка. — Дом тридцать шесть.
Себе он приобрел десять пар носков и столько же носовых платков, приняв решение об отмене стирок. Хотел еще купить стальные часы с браслетом, но денег уже не хватило.
Неуверенный возглас и заблудившаяся улыбка Верочки долженствовали изобразить их невинность, непричастность к свалившемуся изобилию ну, как если б получили наследство дальнего и забытого родственника. Светка затрепетала бантом и возопила о Новом годе; Валерка озадачился отсутствием нравоучений Павел же Арсентьевич издал неумелое теноровое рычание, отведал коньяку «КВВК», пожалел, что не водка или портвейн, и припечатал точку веху воткнул: «Ну и черт с ним со всем». Перевалив внутренний хребет самоуничижения, он почувствовал себя легче.
Валерка выразился в том духе, что лучше б часы, а не свитер.
Светка, чуя неладное, опасалась, что утром все исчезнет.
Верочка прикинула кофту и пошла в спальню с выражением то ли оценить вид, то ли капнуть слезкой.
А Павел Арсентьевич заполировал коньячок шампанским, мелодично отрыгнувшимся, и напомнил себе записаться на прием к невропатологу и получить рецепт на снотворное.
Однако спал он чудно. Снились ему джунгли на необитаемом острове, где среди лиан порхали пестрые попугаи с деньгами в клювах, а он подманивал их манной кашей, варящейся в кошельке, усовещевая, что кошелек портится без денег, а попугаи дохнут без каши, и пока он не наденет джинсы, то они не научатся говорить, а машина ему вовсе не нужна не пройдет в джунглях, а вездеход частному лицу не продадут.
— Для вас! — кричал он, шлепая по теплой каше ладонью. Попугаи кружились, воркуя: «Паша Паша…» но денег не выпускали.
— Паша, — сказала Верочка, дуя ему в лицо Не кричи… Ты дерешься…
Случай представился сразу: в Архангельске упорно не клеил JI-14HT, зато клеил немецкие моющиеся обои дома Модинов и уламывал встречных и поперечных откомандироваться за него. Сборы Верочкой «командировочного» чемодана Павла Арсентьевича и проводы в аэропорт носили не требующий расшифровки дополнительный подтекст
Под поропшстым небом Архангельска скрипела стынь; одноэтажная фабричка оказала прием — авторитет! — забронировали гостиничную одиночку, парнишка-директор приглаживал прическу, потчевал в ресторашке… неудобно…
Возясь до испарины в обе смены, с привычной скрупулезностью проверяя характеристики состава и режимы выдержки, не мог он скрыться от всплывающей, как перископ подлодки, мысли: сколько это будет стоить… Раскумекав простейшее и указав парнишке-директору дать разгон намазчицам за свинскую рационализацию (мазали загодя и точили лясы), честно признал, что и за так работал бы не хуже.
На родном пороге, осыпая с себя пыльцу северной суровости и вручая домочадцам тапочки оленьего меха с вышивкой, оттягивал ожидаемое…
Возмутительною суммой в три рубля оценил кошелек добросовестнейшую наладку клеевого метода крепления низа целому предприятию. Павел Арсентьевич, уязвлен и разочарован, слегка изменился в лице.
— Как же так? — дрогнула и Верочка с обманутым видом. — И здесь тоже… — Подразумевалось, что ее представления о справедливости и воздаянии по заслугам действительность попрала в очередной раз.
Так что билеты в Эрмитаж на испанскую живопись Павел Арсентьевич, из таковой все равно знающий лишь художника Гойю и картину «Обнаженная маха», уступил Шерстобитову хотя и готовно, но не без малого внутреннего раздражения. Все же, когда за добро хотят платить — это одно; подачки же кидать…
Однако оказалось — десятка… Хм?..
Рейд в составе комиссии по проверке санитарного состояния общежития профессионального училища — двадцать.
Составление техкарты за сидящую на справке с сыном Зелинскую — тридцать.
Передача Володьке Супруну двухдневной путевки в профилакторий «Дибуны» — сорок.
В неукоснительной повторяемости прогрессии вырастала привычка, растворявшая душевное неудобство. Павел Арсентьевич в свободные минуты (дорога на работу и с работы) пристрастился с известным при-ятствием размышлять о природе добра и предназначении человека.
В фабричной библиотеке выбрал «О морали» Гегеля, с превеликим тщанием изучил четыре страницы и завяз в убеждении, что философия не откроет ему, откуда в кошельке берутся деньги.
Принятие на недельный постой одноглазого сорокинского кота (страдалец Сорокин по прозвищу «Иов» вырезал аппендицит) — девяносто рублей.
Провоз на метро домой Модинова, неправильно двигающегося после служебной встречи своего сорокадевятилетия, и вручение его жене — сто рублей.
Добросовестнейший Павел Арсентьевич постепенно утверждался в мысли о правомерности положения. Говорят, период адаптации организма при смене стереотипа — лунный месяц. Так или иначе — к Новому году он адаптировался.
— Не исключено, — поделился оправдательным рассуждением Павел Арсентьевич с Верочкой, — что подобные кошельки у многих. Как ты думаешь?
Верочка подумала. Электрические лучи переламывались в белых плоскостях кухонного гарнитура. Новый холодильник «Ока-IIIM» урчал умиротворенно. Она соотнесла оклады знакомых с их приобретениями и признала объяснение приемлемым.
Доставка трех литров клея в обеспечение нужд школьного родительского комитета — сто пятьдесят рублей.
Помощь рабсилой при переезде безаппендиксному Сорокину — сто шестьдесят рублей.
И азартность оказалась не чужда Павлу Арсентьевичу: впервые конкретный результат зависел лишь от его воли: дотоле плавное и тихое течение неярких дней взмутилось и светло забурлило. Краски жизни налились соком и заблистали выпукло и свежо. Прямая предначертанности свилась в петлю и захлестнула горло Павла Арсентьевича. Жажда стяжательства обуяла его тихую и кроткую душу.
Павел Арсентьевич привык уж если что делать, то так, чтобы переделывать после него не приходилось.
Он втянулся, превращаясь в своего рода профессионала. Деловито вертел головой: что, кому, где? С невесть откуда прорезавшейся Старомодной церемонностью отвешивал полупоклон: «Позвольте… Вы весьма меня обяжете… Совершеннейшие пустяки…» Проходя коридором, бросался в дверь, где двигали столы. Отправлялся в дружину каждую субботу; лаборатория переглядывалась: дома, видать, нелады…
Дома были лады. Очень даже. Жить стали как люди.
Павел Арсентьевич лично брал в затяжном молоток и гвозди и чинил «бабушке фабричной химии» Людмиле Натальевне Тимофеевой-Томпсон каблук, самоотпадающий вследствие ее индейской, подвернутой носками внутрь походки. До полуночи подвергался психофизическим опытам темпераментного отпрыска Зелинской, посещавшей театр. Сдав в библиотеку многомудрого Гегеля, до закрытия расставлял с девочками кипы книг по пыльным стеллажам; в благодарность его собрались наградить «Ночным портье» — отказался с испугом…
— Вы похорошели, ПавелАрсентьевич, — отметили Зелинская и Лосева, оглядывая его шапку из енотовидной собаки. — Что-то такое мужское, знаете, угрюмоватое даже в вас появилось.
Зеркало ни малейших изменения не отражало, но, зафиксировав несколько «женских» взглядов, Павел Арсентьевич решил, что нравиться еще вполне может. Ничего такого.
Беспокоила лишь работа. Свободного времени на нее не хватало. Опасался, чтоб не заметили, но — каким-то образом дело двигалось в общем ничуть не медленнее, чем раньше. С облегчением убедившись в этом, он успокоился.