Нормированное распределение как важнейшая характеристика социальной политики большевиков коснулось и традиционной составляющей вещно-бытовой сферы повседневности – одежды. Крупнейший социальный теоретик П. Бурдье подчеркивает, что «социология должна действовать, исходя из того, что человеческие существа являются в одно и то же время биологическими индивидами и социальными агентами…»291. Действительно, личность обладает не только духовностью, она имеет тело, которое является посредником между индивидуальным и общественным.
Социальные тела располагаются в конкретном физическом и историческом пространстве. Эпоха оставляет на них, как на чистых листах бумаги, свой символический социальный код, определенный закон времени, основанный на нормативных и нормализующих суждениях. Шрамы, увечья, следы пыток, татуировки – самое яркое выражение записей такого рода. Место личности в общественной иерархии во многом определяется одеждой. Московская исследовательница Н.Н. Козлова совершенно справедливо отмечала, что «одежда может быть рассмотрена в качестве инструмента, посредством которого тела подчиняются социальному правилу»292. Таким образом, платье само по себе – определенная норма, имеющая материальное выражение и ментальное содержание. В семиотическом контексте предметы гардероба обладают ярко выраженным знаковым содержанием, которое как бы кодирует принадлежность к той или иной социальной группе. И, конечно, выбор внешнего облика – достаточно активное выражение социальной ориентации человека и демонстрация его социокультурной принадлежности293.
Ю.М. Лотман писал: «Принадлежность к дворянству обозначает и обязанность определенных правил поведения, принципов чести, даже покроя одежды. Мы знаем случаи, когда “ношение неприличной дворянину одежды” или также “неприличной дворянину” бороды становилось предметом тревоги политической полиции и самого императора»294. Манера одеваться – одна из форм выражения подчинения нормам конкретного общества. В последнее время отечественные историки стали обращаться к изучению проблем моды. Знаковым событием можно считать появление книги заместителя директора Института российской истории РАН С.В. Журавлева, написанной в соавторстве с финским социологом Ю. Гроновом295. Правда, основная ее часть посвящена послевоенному периоду советской истории. Кроме того, авторы концентрируют свое внимание прежде всего на административно-организационной стороне развития моды СССР, в большинстве случаев игнорируя вопросы властного дисциплинирования с помощью одежды. Значительно чаще о специфике советских норм в сфере внешнего обличья населения пишут авторы журнала «Теория моды» и особенно Дж. Бартлетт, недавно опубликовавшая книгу о моде в СССР и Восточной Европе296.
«Оставим буржуев в комнатных туфлях»
Внешний вид уличной толпы и ее отдельных представителей являет собой систему искусственно созданных знаковых элементов, наполненных определенным смыслом. Уже осенью 1917 года на улицах крупных российских городов невозможно было встретить ни людей, одетых в блестящие офицерские мундиры, ни нарядных дам в шляпах и кружевах. Н.Н. Берберова вспоминала: «Женщины теперь все носили платки, мужчины – фуражки и кепки, шляпы исчезли: они всегда были общепринятым российским символом барства и праздности, теперь могли в любую минуту стать мишенью для маузера»297. Мало кто из горожан стремился украсить себя с помощью одежды. Напротив, она должна была помочь затеряться в толпе, скрыть явно выраженную социальную принадлежность, а по возможности и подчеркнуть лояльное отношение ее владельца к большевикам298. Но в данном случае внешний облик толпы являлся результатом определенных стратегий выживания, выбираемых индивидуально. В эпоху военного коммунизма ситуация усугубилась под воздействием как осложнившейся хозяйственной обстановки, так и нормативных суждений новой власти.
Знаменитый английский писатель-фантаст Г. Уэллс, посетивший Советскую Россию осенью 1920 года, за несколько месяцев до введения нэпа, был поражен видом почти умирающих главных русских городов, улицы которых угнетали своей пустынностью, а редкие прохожие – жалкой, потрепанной одеждой. «Люди обносились… – написал Г. Уэллс в книге «Россия во мгле». – Вряд ли у кого… найдется, во что переодеться»299.
Оборванство уличной толпы в 1918–1920 годах не удивительно. Легкая промышленность страны пришла в упадок. Даже в Петрограде, несмотря на отсутствие военных действий, полностью прекратилось изготовление гражданской одежды. Обувные предприятия в начале 1921 года производили в 7,5 раза меньше продукции, чем в 1913 году. Перестало функционировать большинство текстильных фабрик. Швейные же предприятия Советской России, объединенные в комитет «Главодежда», в основном шили обмундирование.
Экономические проблемы усугублялись политикой нормированного распределения, которая в 1918–1920 годах нашла выражение в конфискации предметов одежды у представителей бывших имущих классов. В Петрограде, например, еще осенью 1918 года был принят специальный декрет об изъятии у нетрудовых элементов теплых вещей, якобы для нужд фронта. «Красная газета» писала: «Все должно быть отнято у тунеядствующих буржуев. Если понадобится, мы оставим их в одних комнатных туфлях, а лучшую теплую обувь и одежду отправим на фронт»300. Но часто в разряд «тунеядствующих буржуев» попадали люди, не только много сделавшие для России, но и вполне лояльные к новой власти.
Именно в такой ситуации оказался первый ректор Петербургского политехнического института, ученый-физик князь А.Г. Гагарин. В марте 1918 года он выехал из Петрограда в Москву. Сюда вслед за большевистским правительством была отправлена большая часть научно-исследовательского оборудования Научно-экспериментального физического института, где в это время трудился А.Г. Гагарин. Квартиру, в которой хранилось имущество семьи бывшего ректора Политеха, представители новой власти вскрыли и изъяли все находящиеся там предметы. Носильные вещи оказались на специальном складе. Подразумевалось, что в дальнейшем власти будут выдавать имущество со складов по карточкам, а также иногда возвращать владельцам часть жизненно необходимых им вещей. На это и рассчитывал законопослушный российский гражданин А.Г. Гагарин.
В декабре 1918 года ученый обратился в конфликтную комиссию Петросовета с просьбой выдать ему и его семье (жене и пятерым детям) конфискованные при вскрытии квартиры одежду, обувь и белье, так как «без этих предметов нельзя обходиться». Но его надежды не оправдались. На советских складах не было должного порядка. На запрос центральной конфликтной комиссии районные власти заявили: «Имущество было вывезено в склады отдела, частью (состоящее главным образом из платья) было распределено, причем установить, кто получил со склада вещи гр. Гагарина, не представляется возможным, так как пометок на каждой вещи, кому она принадлежит, не делалось, так как склад был перегружен работой…»301. Кроме того, представители районной власти считали А.Г. Гагарина «проходимцем», о чем не стесняясь написали в официальном ответе на запрос конфликтной комиссии, а его имущество объявили «награбленным от рабочего класса» и, следовательно, не подлежащим возврату302. В подобной ситуации дефицит одежды у бывших имущих слоев населения становился своеобразной бытовой нормой. Английский журналист А. Рэнсон, побывавший в России в 1919 году, писал: «Бросается в глаза… общая нехватка новой одежды… Я видел одну молодую женщину в хорошо сохранившемся, по всей очевидности, дорогом меховом пальто, а под ним у нее виднелись соломенные туфли с полотняными оборками»303.
Не лучше бывшей аристократии выглядели в годы военного коммунизма и представители творческой интеллигенции. На встрече в доме искусств Г. Уэллсу, судя по воспоминаниям Ю.П. Анненкова, пришлось выслушать почти истерическое выступление писателя А.В. Амфитеатрова. Для социального историка оно является хотя и излишне эмоциональным, но ярким и достоверным описанием гардероба горожан того времени. Обращаясь к Уэллсу, А.В. Амфитеатров сказал примерно следующее: «Вы не можете подумать, что многие из нас, и может быть более достойные, не пришли сюда пожать вашу руку за неимением приличного пиджака и что ни один из здесь присутствующих не решится расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним нет ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называлось, если я не ошибаюсь, бельем…»304. Такими деталями наполнено большинство дневников и биографических записей деятелей искусства, литературы, науки. Сын известного философа Н.О. Лосского, покинувшего Россию в 1922 году на «философском пароходе», вспоминал, как в 1920 году мать делала его младшему братишке ботиночки из сафьяновых обложек дореволюционных юбилейных адресов. Их когда-то подносили бабушке – бывшей директрисе женской гимназии305.
Оборванство городского населения усиливалось благодаря действовавшим в то время нормам распределения. По карточкам выдавались продукты питания, а вещи и мануфактура – по ордерам. Это слово, в переводе с французского означающее предписание, письменный приказ, было в употреблении и до социальных катаклизмов 1917 года. Существовали, например, платежные документы, называвшиеся кассовыми ордерами. В условиях советской повседневности это понятие стало обозначать в первую очередь приказ о выдаче со складов вещей. Ордера являлись непременным атрибутом распределительной системы в годы Гражданской войны. Академик А.М. Ферсман писал в Райпродукт осенью 1920 года: «КУБУ (комиссия по улучшению быта ученых. – Н.Л.) просит о выдаче… ордера на получение 3 пар носков, дюжины пуговиц и одной пары галош»306. В литературно-художественном нарративе упоминания об ордерах встречаются часто. По «ордеру от Мамонта» (Дальского307) получает одежду во время своих метаний в Москве 1918 года Даша Телегина, героиня трилогии А.Н. Толстого «Хождение по мукам»308. Кроме социальной ранжированности, материальное содержание ордеров часто оказывалось совершенно бессмысленным для конкретного человека. В повести «Первая девушка» (1928) Н.В. Богданова молодому парню «по ордеру, разыгранному среди служащих, достались дамские ботиночки с высокой шнуровкой на точеных каблучках»309. Еще более выразительным выглядит описание «вещевого пайка», выданного красному командиру Телегину, персонажу той же толстовской трилогии: «Здесь были вещи нужные и полезные: чулки; несколько кусочков материи, из которых можно было сшить платье; очень красивое батистовое белье, к сожалению, на подростка, но Даша была так хрупка и тонка, что могла сойти за подростка; были даже башмаки, – этим приобретением Иван Ильич гордился не меньше, чем если бы захватил неприятельскую батарею. Были и вещи, о которых нужно было думать: пригодятся ли они в предстоящей походной жизни? Ивану Ильичу их всучили вместо простынь на одном складе, – фарфоровую кошечку и собачку, кожаные папильотки, дюжину открыток с видами Крыма и чрезвычайно добротного матерьяла корсет с китовым усом, такой большой, что Даша могла им обернуться два раза…»310.
Хаос распределения вещей усиливался по мере увеличения размера так называемой «натуроплаты», к которой большевики, стремясь обеспечить население и продуктами питания, и товарами, прибегли уже в начале 1918 года. Разного рода выдачи в первый год существования советской власти составили почти половину заработной платы. А в 1920 году денежная часть не превышала и десятой доли заработной платы на заводах и в учреждениях Советской России. С октября 1920 года одежда и обувь стали рассматриваться как некий вид «натурального премирования». Оно носило довольно хаотический, но все же ярко выраженный классовый характер. В первую очередь власть обеспечивала вещами рабочих как наиболее привилегированную в новом обществе группу населения. Их снабжали так называемой «прозодеждой» (сокращение от словосочетания «производственная одежда»). Так с середины 1920-х годов называлось то, что ныне привычно именуют «спецодеждой». Разработкой амуниции для разного вида производств занимались известные советские модельеры и художники: Н.П. Ламанова, А.М. Родченко, В.Ф. Степанова. Однако у горожанина в эпоху военного коммунизма слово «прозодежда» ассоциировалось вовсе не с продуманной во всех деталях, удобной спецовкой. Под «прозодеждой» понималась часть натуроплаты, выдаваемая не продуктами, а вещами. Так, в январе 1921 года Петроградский совет принял решение обеспечить пролетариев нижним бельем, назвав его «прозодеждой». Для этой цели из особых запасов пряжи на фабрике «Красное знамя» изготовили 17 тысяч трикотажных комплектов, включавших рубашки, кальсоны, панталоны311.
Удовлетворить потребности в обуви и одежде всех желающих было невозможно, и это вызывало резкие конфликты. В Петрограде, например, в начале 1921 года на многих фабриках и заводах из списков претендентов на прозодежду исключили не только служащих, но и лиц, не достигших 18 лет. Для урегулирования конфликта нуждающимся выдали по одной простыне, одному полотенцу и одной паре ботинок (последние – на троих). Недовольство рабочих ущемлением их «имущественных прав» нарастало. Аналогичные случаи произошли в Москве на заводе Бромлея, на Урале на Мотовилихе. На предприятиях начались «волынки» (особая форма забастовок конца зимы – начала весны 1921 года) и митинги. Выступавшие рабочие в основном говорили о необходимости урегулировать вопрос с выдачей одежды. Требования «свободы слова, печати и созыва Учредительного собрания» звучали реже312. Для снятия социального напряжения в конце февраля 1921 года СНК РСФСР принял постановление о сокращении привилегированных пайков и уравнивании норм снабжения руководящих кадров и рабочих. Но на практике, во всяком случае в Петрограде, ничего не изменилось. Даже в ходе Кронштадтского мятежа, по данным политических сводок, на заводах и фабриках города по-прежнему происходили волнения из-за неравномерности ордеров. В сводке, свидетельствующей о настроениях в одном из районов города в середине марта 1921 года, сообщалось: «Нарушают нормальный ход работы споры о распределении обуви и одежды, которые происходят по всем предприятиям. Это больше интересует рабочих, чем все кронштадтские события»313.
Даже после формального перехода к новой экономической политике вещевые выдачи продолжались. Так, летом 1921 года на фабриках и заводах Петрограда бесплатно распределили более 5000 пальто, 1500 курток, около 12 000 трикотажных костюмов, 19 500 блузок, 6000 пар брюк. Это, конечно, не могло коренным образом улучшить состояние гардероба рабочих. Если сравнить количество распределяемой одежды с численностью питерского пролетариата, получается, что одно пальто приходилось на 16 человек. Даже в январе 1922 года натуральная часть заработной платы – вещи и иные предметы быта – в полтора раза превышала денежную314. Как и во времена военного коммунизма, в 1921–1922 годах жители городов обменивали одежду и обувь на продукты питания на толкучках и рынках. Неудивительно, что большинство детей школьного возраста, по свидетельству К.И. Чуковского, еще осенью 1922 года считали основным место работы своих родителей рынок – место, где взрослые проводили немало времени, пытаясь обменять остатки своего гардероба на еду.
Кожанка – мандат революции
В условиях разрухи и нищеты никакая система распределения не могла обеспечить нормального существования даже «классово полноценным элементам». Ощущение неравенства в обществе усиливалось. Ведь наряду с обшарпанной массой, на улицах во всяком случае Москвы и Петрограда встречались и относительно прилично одетые люди. Это были представители новой партийно-государственной элиты. Прекрасно одетой и ухоженной выглядела М.Ф. Андреева – комиссар театров и зрелищ Союза коммун Северной области. З.Н. Гиппиус летом 1919 года записала в дневнике поразивший ее факт. В приемной Андреевой – кстати, гражданской жены М. Горького, – часами томились люди, ожидавшие аудиенции, в то время как комиссар по театрам беседовала с личным сапожником о форме каблука на будущих новых ботинках315. Эпатажной роскошью отличались туалеты Л.М. Рейснер – известной журналистки, прообраза комиссара в «Оптимистической трагедии» Вс. Вишневского.
Люди, приближенные к власти, могли пользоваться услугами особых портных. К.И. Чуковский во время своего очередного визита за пайками в Петросовет в начале зимы 1920 года заметил, что секретарша одного из большевистских чиновников – «типичная комиссариатская тварь: тупая, самомнительная, но под стать принципалу: с тем же тяготением к барству, шику, high life’у. Ногти у нее лощеные, на столе цветы, шубка с мягким ласковым большим воротником и говорит она так: – Представляете, какой ужас, – моя портниха…»316.
«Разнаряженность» представителей новой власти не осталась незамеченной. Уже летом 1920 года рядовые коммунисты из разных городов стали обращаться с письмами в ЦК РКП(б), требуя прекратить развитие системы материальных привилегий для должностных лиц. Речь шла не только о продовольственном снабжении, но и о распределении одежды. Так, в сентябре 1920 года, выступая на заседании Петросовета, рабочий Обуховского завода заявил: «Товарищи, при буржуазном строе я ходил в грязной блузе, а паразит, тот, который избивал нашего брата и кровь его пил, носил галстуки и крахмалы, а теперь и наши товарищи и члены нашей организации унаследовали эти галстуки и крахмалы и сами начали чище буржуазии наряжаться»317. На одной из челябинских шахт в 1922 году администрация отняла выданные ранее забойщикам сапоги и обменяла их на лапти. В сапоги же обулись сами работники администрации. Своим женам они раздали предназначенные для работниц платья318. Жена известного экономиста Б.Д. Бруцкуса, высланного из России в 1922 году, в начале 1921-го с отчаянием записала в своем дневнике: «Устала я страшно от недоедания и нищенской жизни. Рыскаю по городу от знакомых к знакомым в поисках какой-нибудь старой пары обуви для сына. О новой паре и думать нашему брату нельзя. Обувь раздается только коммунистам и матросам»319.
Конечно, хорошая одежда и обувь не были нормой для основной массы партийно-советской номенклатуры. Но все же она внешне резко отличалась от рядовых горожан – благодаря кожанкам. Так в годы Гражданской войны стали именовать кожаные куртки. Эта форменная одежда летчиков и шоферов времен Первой мировой войны превратилась в символ революционной моды, что сразу отразила художественная литература. Б.А. Пильняк в романе «Голый год» (1920) писал:
«В монастыре утром, в исполкоме… собирались – знамение времени – кожаные люди в кожаных куртках (большевики!) – каждый в стать, кожаный красавец, каждый крепок, и кудри кольцами под фуражкой на затылок, у каждого больше всего воли в обтянутых скулах, в складках у губ, в движениях утюжных, – и дерзании. Из русской рыхлой, корявой народности – лучший отбор. И то, что в кожаных куртках, – тоже хорошо: не подмочишь этих лимонадом психологии, так вот поставили, так вот знаем, так вот хотим, и – баста!»320
Кожанка имела ярко выраженное знаковое содержание. Она отмечала принадлежность личности к высшим слоям советского общества эпохи военного коммунизма, подчеркивала причастность человека к социальным переменам, произошедшим в России в 1917 году. Куртка из кожи ассоциировалась с привилегиями элит нового общества, что тоже ярко отразил литературно-художественный нарратив. Классический пример – эпизод из романа Н.А. Островского «Как закалялась сталь». Павел Корчагин и Рита Устинович отправляются на уездную конференцию комсомола:
«Сегодня им необходимо сесть в поезд, что было далеко не легкой задачей. Вокзал в часы отхода редких поездов находился во власти всемогущей посадочной пятерки, без пропуска посадкома никто не имел права выйти на перрон. <…>
Павел видел, что сесть обычным порядком на этот поезд не удастся, но ехать было необходимо, иначе срывалась конференция.
Отозвав Риту в сторону, посвятил ее в свой план действий: он проберется в вагон, откроет окно и втянет в него Риту. Иначе ничего не выйдет.
– Дай мне свою куртку, она лучше любого мандата»321.
Социальную значимость одежды из кожи хорошо улавливали рядовые горожане. Например, на заседании Петросовета в сентябре 1920 года звучали требования «все кожаные тужурки, галифе и фуражки отдать на фронт, в Красную армию»322. Достать кожанку – предмет вожделения многих – было нелегко.
Гимнастерки с «разговорами» и «халат, халат»
Распределительные нормы эпохи военного коммунизма начертали свой «закон» на коллективном теле жителей городов Советской России. И след этого закона был заметен и после перехода к новой экономической политике. Организованное распределение обуви и одежды, а по сути дела, прямое нормирование внешнего облика городского населения продолжалось до осени 1922 года. Окончание вещевых выдач можно считать реальным переходом к нормам нэпа в повседневной жизни. Однако на ментальном уровне усвоение бытовых практик новой экономической политики пока еще не произошло. Материальное положение основной части городского население улучшалось медленно. Более того, после отмены бесплатных выдач вещей степень оборванства явно возросла. Теперь оно вплотную коснулось и рабочих. Многие из них, судя, например, по воспоминаниям наборщика одной из питерских типографий, и в начале 1923 года «ходили в гимнастерках с “разговорами” (так называли в шутку красные поперечные клапаны), носили ботинки с обмотками, а на голове – буденовки-шлемы»323. Нередко на заседаниях фабрично-заводских комитетов обсуждались ходатайства о выдачи материальной помощи для покупки платья и обуви. Типичным можно считать заявление, поступившее в 1923 году в заводской комитет Обуховского завода. В документе отмечалось: «Из одежи у него (у рабочего. – Н.Л.) ничего нет, кроме того в чем ходит на работу, а на работу ходит в рваном. То, что есть, порвано и поношено»324.
Плохо была одета и основная масса вузовской молодежи. В.К. Кетлинская вспоминала о своей студенческой молодости: «В обиходе у меня были одна юбочка и две фланелевые блузки – по очереди стираешь, отглаживаешь и надеваешь в институт и на вечеринку, дома и в театр»325. Заметные трудности продолжала испытывать интеллигенция, ученые, писатели. Н.Я. Мандельштам совершенно серьезно писала: «Женщины, замужние и секретарши, все мы бредили чулками»326. Сама она к моменту переезда в Ленинград в середине 1920-х годов имела «одно пальто на все сезоны и туфли с проношенной подошвой, подшитые куском шелка от юбки»327.
О плохом состоянии гардероба горожан в первые годы нэпа свидетельствует и то, что они практически каждый день занимались починкой обуви и одежды. По данным С.Г. Струмилина, в декабре 1923 года по будним дням служащие занимались латанием дыр на своих вещах в течение 0,9 часа, а рабочие – 0,7 часа328. На различного рода развлечения они отводили значительно меньше времени. Много сил занимала и такая бытовая практика, как переделка одежды. Именно эту стратегию выживания в годы нэпа вынуждена была использовать Антонина, юная героиня романа Ю.П. Германа «Наши знакомые»:
«Ей долго не спалось. Стараясь надышать под одеяло, чтобы скорей согреться, она думала о том, как привести в порядок свое выцветшее, короткое и вытертое пальто… Вата в пальто сбилась, подкладка протерлась, какие-то дрянные лошадиные волосы то и дело вылезали наружу.
“Если кожей обшить по краям, – думала Антонина, – такой не очень толстой или даже тоненькой кожей…
А что, если не кожей? – внезапно подумала она. – А что, если воротник сделать ну хоть бы из барашка, тогда ту материю, что на воротнике, можно на обшлага пустить и так придумать обшлага, чтобы они клапанами заходили на локти, получится красиво, пожалуй…”»329.
Вообще типичной чертой внешнего облика жителей городов было ношение перешитых вещей, чаще всего одежды дореволюционного образца. Д.А. Гранин писал о временах своего детства: «Вещи в ту пору жили долго, многие дремали в сундуках, пересыпанные нафталином. В начале лета их вынимали, вывешивали во двор проветриваться. Мы, дети, сидели возле них, стерегли. Чего там только не висело: тулупы, шали, шелковые платья, френчи, будто мода ничего не могла сделать с этими прочными сукнами, бостонами, плюшами, чесучовыми пиджаками, габардиновыми плащами»330. В первоначальном виде носить эти вещи было уже невозможно, они не соответствовали новому жизненному темпу города. Морально устаревшие туалеты часто перешивались на новый лад, а то, что было уже непригодно к переделке, горожане отдавали старьевщикам.
Эта профессия возродилась после того, как прекратился прямой обмен вещей на продукты и началась купля-продажа. Петербуржец П.П. Бондаренко вспоминал: «После полудня и ближе к вечеру во дворах появлялись новые люди: неторопливо заглядывая в окна, как бы прохаживаются татары, одетые в длиннополые одежды и небольшие круглые черные шапочки. Слышится привычное: “Халат, халат”, – после продолжительной паузы “позывные” повторяются… Иногда из окна кивают, и старьевщики заходят в квартиру, а выходят оттуда, неся в руках старый сюртук, поношенный фрак, шляпу-котелок, цилиндр и тому подобное… Старой одежды хватало, и ее охотно брали старьевщики»331.
Примерно до 1924 года на вещевых рынках советских городов можно было найти одежду, носившую на себе еще отпечатки социальных приоритетов эпохи военного коммунизма, – в частности, кожанки. В первой половине 1920-х годов этот вид одежды был ходовым товаром. В первую очередь эти вещи даже после введения нэпа стремились приобрести начинающие партийные работники и особенно комсомольские активисты из рабочей среды. Бывшая фрезеровщица московского завода «Динамо» Е. Пылаева вспоминала, что в 1923 году «самой модной одеждой для комсомолки была черная юбка в складку, белая блузка, красный платок и кожаная тужурка»332. Знаковый контекст такой одежды очевиден и заметно усилен красным платочком, в культурной среде вызывавшим ассоциации с фригийским красным колпаком эпохи Великой французской революции. В.В. Вересаев в романе «Сестры» так писал о туалете юной работницы с резинового завода «Красный витязь»: «Бася после работы поспала и сейчас одевалась. Не по-всегдашнему одевалась, а очень старательно, внимательно гляделась в зеркало. Черные кудри красиво выбивались из-под алой косынки, повязанной на голове, как фригийский колпак»333.
Тянулись к внешней революционной атрибутике и представители средних городских слоев, желавшие таким образом приобщиться к «пролетарской культуре», и в первую очередь молодежь. Надеть кожанку для многих означало зафиксировать факт изменения своей социальной ориентации. Писательница В.Ф. Панова вспоминала некую Лялю Орлову, дочь известного в Ростове профессора-офтальмолога: «Она была настоящая тонная “барышня”, но, подросши, вступила в комсомол, стала носить кожаную куртку, и буденовку с красной звездой, и кобуру с револьвером у пояса. Куртку и буденовку она купила на толкучке, там можно было купить все – от самодельных папирос до именного оружия»334. Любопытное свидетельство восприятия кожаной куртки даже в годы нэпа как некоего мандата на привилегии встречается в дневнике молодой москвички, дочери мелких служащих. В 1924 году она писала: «Я видела одну девушку, стриженую, в кожаной куртке, от нее веяло молодостью, верой, она готова к борьбе и лишениям. Таким, как она, принадлежит жизнь. А нам ничего»335. Феномен кожанки демонстрирует определенную инертность ментальных норм в условиях отсутствия прямого нормирования и жесткого распределения одежды.
Время новых вещей
Со второй половины 1920-х годов ситуация поменялась – кожанка перестала считаться модной и престижной, как и вся милитари-мода. Бывший член Государственной думы, ярый монархист В.В. Шульгин тайно посетил в 1925 году СССР. Он не хотел выделяться из толпы советских граждан и заранее продумал детали своего туалета – высокие сапоги, штаны-галифе, синяя фуражка с желтым верхом. Но каково же было его удивление, когда он заметил, что пассажиры трамвая с нескрываемым любопытством поглядывают на «комиссарского вида человека»: «Этот вышедший из моды тип, еще хранивший облинявшие заветы коммунизма, был я. О ирония судьбы»336. В 1926–1927 годах кожанка утратила популярность даже в среде молодежи, о чем свидетельствуют данные комсомольской печати. Работница московской типографии «Красный пролетарий» писала в журнал «Смена»: «Теперь, если ходить в кожаной куртке, девчата фыркают»337. А молодые текстильщицы Иваново-Вознесенска, развивая эту тему на страницах «Комсомольской правды», сообщали: «Что иногда говорит комсомолец? Если ты в кожанке, какой к тебе интерес!»338 Действительно, кожанка была символом моды в условиях неустроенности быта, вынужденного аскетизма. Падение престижа кожаной куртки как модного атрибута было признаком демилитаризации жизни.
Отказ от старых военизированных атрибутов одежды демонстрировал не только усталость от психологического напряжения военного коммунизма, но и повышение уровня жизни рядовых горожан. Одновременно хорошая цивильная одежда постепенно превращалась в норму. В. Беньямин записал в своем дневнике 7 января 1926 года: «Правда, похоже, что безразличие к одежде начинает отступать. Из униформы господствующего класса оно превращается в признак слабого в борьбе за существование. В театрах робко появляются… первые туалеты»339. Люди начали приобретать и шить себе новые вещи с новым знаковым содержанием.
В середине 1920-х часть горожан стала вновь прибегать к услугам портных. Пошивочные услуги довольно смело предлагали частники, нередко пользовавшиеся известностью еще до революции. Следует заметить, что практику обращения к бывшим модным столичным портным ввели в повседневную жизнь представители большевистской верхушки. Художник Ю.П. Анненков вспоминал: «Известный московский портной… одевавший до революции московских богачей и франтов, был поставлен во главе “народной портняжной мастерской”, доступной, конечно, только членам советского правительства и партийным верхам»340. В этой мастерской был сшит знаменитый фрак для Г.В. Чичерина, в котором нарком иностранных дел выступал на Генуэзской конференции в 1922 году. Здесь же по эскизам Анненкова изготовили специальную амуницию для Л.Д. Троцкого. В ней он запечатлен художником на огромном портрете. Самым активным образом начали пользоваться услугами портных и модельеров жены представителей высшей советской номенклатуры. В середине 1920-х годов среди кремлевских дам особым шиком считалось иметь туалет «от Ламановой». Эта художница по костюмам в 1925 году получила Гран-при на Всемирной выставке декоративного и индустриального искусства в Париже за модель платья, где сочетались модный силуэт и национальный русский стиль – домотканый материал с вологодским кружевом. Модель демонстрировала писательница Эльза Триоле, сестра Лили Брик341.
Известные дореволюционные портные возобновили свою деятельность и в Ленинграде. Писатель Н.К. Чуковский вспоминал о питерском «кутюрье» Иосифе Наумовиче Слонимском – покровителе художников, возобновившем свою деятельность в годы нэпа342. Существовали, конечно, и мастера, предлагавшие услуги по доступным ценам. Многие женщины из «бывших», получившие навыки шитья при обучении в пансионах, гимназиях, а нередко и Институте благородных девиц, часто зарабатывали изготовлением одежды. С большим удовольствием брала заказы на вышивку шелковой гладью вдова генерала А.Д. Свиньина. Е.А. Свиньина мужественно боролась с нуждой. «Рукоделие, – писала она своим близким в Париж, – все время меня выручает, я вышиваю по заказу священные принадлежности: орари для диаконов, ленты, пелены, воздухи и т.д.» Этот приработок был и до начала нэпа. С возрождением мирной жизни, в конце 1922 года, Е.А. Свиньина стала получать вполне светские заказы: вышивка на платьях, шапочках, блузках343. Портновским делом зарабатывала на жизнь и мать будущей эмигрантки, позднее профессора русского языка и литературы в Университете Айовы Е.А. Скрябиной. В первой половине 1920-х годов семья депутата Государственной думы, проживая в Нижнем Новгороде, пыталась как-то приспособиться к условиям новой жизни. Именно тогда знакомые и посоветовали заняться шитьем на заказ. «До сего времени мама, – вспоминала Елена Александровна, – шила только на меня, но мои туалеты в детстве славились своим изяществом. Теперь был большой недостаток в хороших портнихах. Женщины опять начали хорошо одеваться». Особенно запомнилась всей семье первая заказчица, получившая прозвище «каменная баба». Мемуаристка пишет: «Пришла она в первый раз с просьбой сшить ей платье. Мать огорчилась, что первая ее клиентка такого нерасполагающего вида. Какое платье могло хорошо сидеть на совершенно квадратной, толстой и очень некрасивой женщине? Но что делать? Нельзя было сразу отказать, когда еще другой клиентуры не было. Мать принялась за работу, и, к всеобщему удивлению, на толстой Агафье платье выглядело даже довольно прилично»344.
Начинающие портные, сапожные мастера, шляпницы старались всячески завлечь заказчиков. Питерский старожил П.П. Бондаренко вспоминал: «На углах многих зданий на уровне глаз были помещены небольшие витрины, где демонстрировалась продукция мелких предпринимателей. В витрине дома № 16 по улице Герцена помещена изодранная кепка, а под ней – совсем новая. Около верхней подпись – “до ремонта”, у нижней – “после ремонта” и адрес портного. Наивно, трогательно. Но действовала. Витрина на улице Софьи Перовской: пара разноцветных дамских сапожек и приглашение: “Кавказская обувь. Мастер на улице Перовской”»345.
К середине 1920-х годов новая экономическая политика дала первые результаты: в стране заработали текстильные, швейные и обувные фабрики. В 1925 году в Ленинграде, например, уже изготавливали столько же обуви, сколько в 1913 году. Горожане вновь обрели не только возможность, но и вкус к покупке одежды и обуви. 1 апреля 1925 года К.И. Чуковский, два года назад вынужденный в мороз «прыгать» по улице в летнем пальто, так как зимнее требовало серьезного ремонта, записал в своем дневнике: «Этот год – год новых вещей. Я новую ручку макаю в новую чернильницу. Передо мной тикают новые часики. В шкафу у меня новый костюм, а на вешалке новое пальто…»346. Такие приобретения писатель смог позволить себе впервые после 1917 года.
Покупать горожане стали уже не только на толкучках, но и в магазинах, которые за короткое время появились прежде всего на улицах городов. М.Б. Рабинович вспоминал: «И всюду вывески новых магазинов, ларьков, мастерских обувных, портняжных, слесарных, перчаточных, – они заполняли собой все углы, все подъезды, все бывшие швейцарские… Это распластался НЭП, это следы его недолговечного торжества»347. В 1926 году только в Ленинграде функционировало 50 бельевых и 220 обувных лавок, а также 144 заведения по продаже готового платья. Одежду можно было приобрести как у частника, так и в системе рабочей кооперации, где действовал «рабочий кредит». Об этой форме обеспечения населения обувью и одеждой также информирует художественная литература, написанная в 1920-х годах, в частности «Собачье сердце» М.А. Булгакова:
«Филипп Филиппович во всё время насилия над Шариковым хранил молчание. Как-то жалко он съёжился у притолоки и грыз ноготь, потупив глаза в паркет. Потом вдруг поднял их на Шарикова и спросил, глухо и автоматически:
– Что же вы делаете с этими… С убитыми котами?
– На польты пойдут, – ответил Шариков, – из них белок будут делать на рабочий кредит»348.
Эллочка-людоедка, персонаж романа Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев», приобретает через систему рабочего кредита собачью шкуру, которая «была употреблена на отделку вечернего туалета»349. Распространение в городах Советской России в середине 1920-х пошивочных услуг, появление магазинов готовой одежды и обуви, официальной системы «рассрочки» – признаки возвращения к традиционным нормам городской повседневности и сближения с бытом стран Запада, где уже господствовала новая мода.
Почти как в Европе
Серьезные изменения в принципах конструирования одежды произошли в Европе еще в начале XX века. Прежде всего, были уничтожены социальные ограничения в моде, в качестве критерия модного стиля все чаще выступала практичность одежды и обуви, ее сообразность цели. Самые выразительные превращения наблюдались, конечно, в женском костюме. В период Первой мировой войны особую популярность приобрел военизированный стиль одежды. Кожанки были в какой-то мере частью этого модного направления. Но в начале 1920-х годов стремление к ношению вещей в стиле «милитари» в Европе стало резко сокращаться. В мире распространился стиль «гарсон». Русская эмигрантка, балерина Н.А. Тихонова вспоминала: «В то время… мода требовала от дам чудом сделаться худыми и плоскими и одела их в короткие, до колена платья с талией на бедрах и декольте до пояса… Вокруг шеи дамы носили нитки жемчуга – настоящего или фальшивого – обязательно спускающегося почти до колен… Орхидея на левом плече считалась почти обязательной»350. Чтобы достичь вида женщины-дощечки, многие вынуждены были носить белье, сглаживающее грудь. Модными стали брюки-гольф, жилеты с мужскими галстуками. Женщины надевали даже смокинги. Остромодными стали ботинки на шнуровке, лиса или песец на одном плече, недлинный каракулевый жакет – сак, маленькие надвинутые на глаза шапочки. Появились и новые прически – стрижка «буби-копф», очень короткая, четко вырисовывающая форму головы, подчеркивающая мальчишеский вид.
В Советской России стиль «гарсон» ассоциировался с «нэпманским шиком» в женской одежде. Первые советские модельеры делали попытки уйти от канонов общемировой моды. В 1923 году В.И. Мухина предложила новый силуэт платья – с хрупкой, затянутой талией и очень пышной, длинной, зауженной у щиколоток юбкой. Ансамбль дополнялся огромной красной шляпой. Трудно сказать, на кого была рассчитана такая мода, но она не прижилась среди жительниц больших и малых городов страны Советов. Зато стилю «гарсон» они следовали исправно. Достаточно вспомнить героиню рассказа А.Н. Толстого «Гадюка» (1928). Бывшая красноармейка, при нэпе ставшая совслужащей, осваивалась в мирной жизни, сменив шинель, сапоги, буденовку и юбку из зеленой плюшевой занавески на платье «шемиз», чулки телесного оттенка, лакированные туфли-лодочки, шлемовидную, надвинутую на глаза шапочку – важные атрибуты стиля «гарсон». Жители городов Советской России и в реальной повседневности старались не отставать от парижской моды. В.К. Кетлинская так описывает наряд, в который «приодели нэпманы» ее подругу для совместного похода в ресторан: «Когда Сашенька скинула пальто… на ней оказалась длинная, ниже бедер, золотистая парчовая блуза с искусственной хризантемой на плече»351. Новый стиль украшал далеко не всех. Современники писали об уличной толпе середины 1920-х годов: «Теперешние моды не всем идут – нужны красивые ноги, грация, красивая шейка и руки – к сожалению, это редко. Большие кривые ноги, не умеющие носить обувь, грубые физиономии и резкие движения»352. Последнее жесткое замечание – лишнее свидетельство того, что одеться «стильно», «а-ля гарсон», хотели не только нэпманы и «бывшие», но и «пролетарская масса».
В мужском костюме фаворитами стали брюки «оксфорд». Так в западной моде первой половины XX века называли очень широкие брюки – «оксфордский мешок», – в которых ходили студенты Оксфордского университета. Шили этот предмет мужского гардероба из тонкого серого сукна в мелкую клетку с сизым отливом. В начале нэпа «оксфордами» комсомольские активисты окрестили почему-то узкие брюки, модные у эдвардианцев – английских денди. «Обтянулись “оксфордами” и фокстроты наяривают», – писала о нэпманах газета уральских комсомольцев «На смену»353. Мода на настоящий «оксфордский мешок» пришла в СССР в конце 20-х годов. В.С. Шефнер вспоминал реакцию его пожилой соседки на новый стиль: «Ой, и модные ребята вы стали!.. Я помню, парни узенькие брюки носили в трубочку, чем ужее – тем моднее, а нынче чем ширше – тем красившее»354.
Часть горожан имела в середине 1920-х годов в своем гардеробе и модную обувь, в частности ботинки «шимми», или «джимми», чаще всего сделанные из светлой, почти желтой кожи. Д.И. Хармс записал в своем дневнике в сентябре 1926 года: «Купил сапоги “Джим” в Гостином дворе, Невская сторона, магазин 28»355. В желтых ботинках разыскивал сокровища тещи Кисы Воробьянинова «великий комбинатор», главный герой романа Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев». Эта обувь не только потрясла провинциальную мадам Грицацуеву, но и показалась ей особой деталью внешнего облика Остапа Бендера. Однако сотрудник газеты «Станок» не согласился с мнением брошенной Бендером «знойной женщины и мечты поэта» и заявил: «Я сам в желтых ботинках. В Москве еще двести тысяч человек в желтых ботинках ходят»356. О популярности этой обуви повествует и фольклор: молодежь во второй половине 1920-х годов вдохновенно распевала песню с такими словами:
Я Колю встретила на клубной вечериночке.
Картину ставили тогда «Багдадский вор».
Оксфорд сиреневый и желтые ботиночки
Зажгли в душе моей негаснущий костер.
Одновременно в пространстве повседневности появились косметические товары, имеющие непосредственное отношение к внешнему облику человека. В 1922 году была восстановлена знаменитая фабрика Брокара. Теперь она называлась Государственный мыльно-парфюмерный завод № 5 «Новая заря». На ее этикетках наряду с названием продукции стояла аббревиатура «ТЭЖЭ» – «Трест “Жиркость”». Как писали современники, «под этим салотопенным названием кроются самые изящные продукты. Мыла всякие душистые в красивеньких бумажечках, духи в волнующих флакончиках, пудра – мечта, ну, словом, все такое, за что “жирно” платят»357. В 1925 году фабрика «Новая заря» представила на Всероссийской хозяйственной выставке духи «Красная Москва». Сам этот аромат был составлен еще в 1913 году парфюмером А. Мишелем, но тогда парфюм назывался «Любимый букет Императрицы» и посвящался трехсотлетию дома Романовых. Большевики с удовольствием позаимствовали изобретение фабрики Брокара, а запах «Красной Москвы» стал признанным советским запахом. В советских газетах 1920-х годов мелькали рекламы средства для уничтожения угрей «Адон» и пудры под таким же названием358. Популярностью пользовались крем, мыло и пудра «Имша». Конечно, косметические товары не отличались высоким качеством, во многих из них использовались вредные для здоровья соли ртути, бертолетова соль, анилиновые красители359. Но спрос на пудру, помаду, духи и т.д. по мере стабилизации жизни в СССР возрастал.
Парфюмерия и косметика, брюки «оксфорд» и ботинки «джимми», платья птичьего покроя и маленькие шляпки становились знаковыми признаками благополучия и социальной стабильности такого нового слоя населения, как нэпманская буржуазия. Ее субкультура, выраженная, в частности, и в моде, начинала представлять реальную опасность для советского государства, ориентированного на эгалитаристские идеалы. Фасоны платьев и обуви оказывали значительно большее влияние на настроения населения, нежели труды философов и политических деятелей, окрещенных представителями мелкобуржуазной стихии.
«Онэпивание»
Еще в 1921 году В.И. Ленин отмечал, что самый решительный бой за социализм – это бой «с мелкобуржуазной стихией у себя дома»360. Однако наивысшей точки этот бой достиг лишь в конце 1924 – начале 1925 года, в момент стабилизации нэпа. В стране развернулись дискуссии о партийной этике, осуждение реально существующих практик повседневности. Пленум Центральной контрольной комиссии отметил в октябре 1924 года: «Период нэпа таит в себе опасности, особенно для той части коммунистов, которая в своей повседневной деятельности соприкасается с нэпманами. Неустойчивые элементы начинают тяготиться режимом партийной дисциплины, завидуют размаху личной жизни новой нэпманской буржуазии, поддаются ее влиянию, перенимают ее навыки, ее образ жизни…»361. Этим явлениям был присвоен политический ярлык с экзотическим названием «онэпивание», признаком которого являлось и пристрастие к «буржуазной моде»362. Идеологическое оформление социальной патологии сопровождалось появлением довольно жестких нормализующих суждений, направленных на формирование канонов внешнего вида человека, преданного революции. Известный партийный деятель А.А. Сольц, выступая в 1925 году перед слушателями Коммунистического университета имени Я.М. Свердлова, говорил: «Если внешний облик члена партии говорит о полном отрыве от трудовой жизни, то это должно быть некрасивым, это должно вызвать такое отношение, после которого член партии не захочет так одеваться и иметь такой внешний облик, который осуждается всеми трудящимися…»363. Сольц акцентировал внимание и на наличии во внешнем облике человека признаков, свидетельствующих о принадлежности к «другой партии, другим нормам»364.
Любопытно отметить, что если во времена военного коммунизма натиск на хорошо одетых людей (а это прежде всего были партийные функционеры) вели беспартийные массы, то во второй половине 1920-х годов инициаторами гонений на «буржуазную одежду» стали сами партийные и комсомольские активисты разных уровней.
В пристрастии к хорошей одежде, а следовательно, в мелкобуржуазных настроениях – явлении аномальном – пытались обвинить Г.Е. Зиновьева в ходе партийных дискуссий 1925–1926 годов. Судя по многочисленным неопубликованным мемуарам 1932 года, принадлежащим ленинградским рабочим, их очень раздражало, что сын Зиновьева ходил «в приличном костюме». «Мы, – вспоминал комсомолец ленинградского завода имени В.И. Ленина, – нашли это нездоровым уклоном»365. В данном контексте становится понятно, почему был вынужден прибегнуть к маскировке С.М. Киров, отправленный в конце 1925 года в Ленинград, где предстоял решительный бой с Зиновьевым и «новой оппозицией». По воспоминаниям рабочих завода имени Егорова, приехавший туда на партийное собрание Киров «был в осеннем пальто, в теплой черной кепке и выглядел настолько заурядно и просто, что егоровцы даже говорили, что многие рабочие представительнее его по внешности»366. Этот нарочито пролетарский вид был своеобразным пропагандистским ходом, стремлением подчеркнуть свое единение с рабочим классом. Властные и в особенности идеологические структуры в это время активно пропагандировали аскетизм в одежде. На страницах молодежного журнала «Смена» С.Н. Смидович, заведующая отделом работниц при ЦК ВКП(б), гневно клеймила девушек, стремившихся приобретать шелковые блузки. Она заявляла, что лишь «развращенные буржуазки ласкают свою кожу прикосновением шелка»367. Эти идеи внедрялись комсомольскими активистами в бытовых коммунах, членам которых запрещалось носить туфли на каблуках. А на собраниях ячеек ВЛКСМ часто осуждалось пристрастие к галстукам и украшениям. Они считались знаковыми признаками «буржуазного разложения».
К людям, имевшим в своем гардеробе вещи явно непролетарского характера, в партийных и комсомольских организациях относились с большой настороженностью. Бывший рабфаковец 1920-х годов К.Л. Брук вспоминал, как его, члена РКП(б), исключили из университета во время чистки 1924 года лишь потому, что он носил старую студенческую форму с чужого плеча. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы получить репутацию «белоподкладочника»368. В 1928 году на общегородской комсомольской конференции в Ленинграде представителю ЦК ВЛКСМ даже был задан вопрос: «Что должен носить комсомолец и можно ли по одежде определить классового врага?»369
В качестве овеществления норм, способствующих борьбе с нэпманской модой, можно рассматривать введение в 1928 году юнгштурмовской формы – молодежной военизированной одежды. Идея ее создания принадлежала будущему секретарю ЦК ВЛКСМ А.В. Косареву, в то время возглавлявшему одну из московских комсомольских организаций. Он писал в «Комсомольской правде»: «Образец формы предлагаем московский (гимнастерка с откладным широким воротником, с двумя карманами по бокам, с двумя карманами на груди, брюки полугалифе, чулки и ремень, можно портупея). Форма цвета темноватого хаки. Эта форма и ее фасон наиболее приемлемы, так как она не марка, прочна, дешева… удобна – не стесняет движений, проста – не криклива, изящна»370. На юнгштурмовку возлагались большие социально-экономические надежды. Она должна была решить не только проблему гардероба части молодых людей. Введение единой формы для комсомольцев выглядело как полное отрицание внешних образов бытовой культуры нэпа. ЦК ВЛКСМ считал, что форма юнгштурма «дисциплинирует комсомольцев», позволит «воспитать чувство ответственности у комсомольца за свое пребывание в комсомоле, примерность поведения у станка, на улице, дома… способствует военизации комсомола»371. Идея формы для комсомольцев была заимствована у молодежной немецкой организации «Юный Спартак».
Как еще недавно кожанка, юнгштурмовка маркировала сопричастность человека к системе новых социалистических ценностей. В студенческой среде в одинаковых одеждах цвета хаки с ремнем через плечо ходили все комсомольские активисты. Литературный нарратив конца 1920-х – начала 1930-х годов отобразил появление новой революционной моды, искусственно созданной в мирных условиях. В романе В.В. Вересаева «Сестры» бывшая студентка Лелька, пришедшая на резиновый завод, ходит «в юнгштурмовке защитного цвета, с кожаным ремнем и портупеей…»372. Еще ярче о камуфляжных функциях комсомольской униформы писал менее известный литератор В. Трушков. В его повести «Борьба за вуз» (1929–1930) отец главной героини, бывший управляющий графским имением, презрительно называл юношей и девушек в юнгштурмовках «саранчой». Одновременно своей дочери он настоятельно советовал тоже приобщиться к новой моде: «Эх, ты, глупышка моя! Цвет хаки – защитный цвет. Он спас тысячи от смертей! Поняла? <…> Поступить в вуз, голубушка, та же война!»373
На исходе нэпа юнгштурмовка в организованном порядке возрождала нормы аскетизма военно-коммунистической эпохи и представляла собой своеобразный маркер для дихотомии «свой – чужой». Однако носили эту форму недолго. Уже к началу 1930-х годов в среде молодых дизайнеров одежды высказывались мысли о недостатках такого обмундирования: «Юнгштурм – форма для коллективных выступлений, для военной учебы и т.д. В обычных бытовых условиях отдыха и труда, не требующего спецодежды, его нельзя считать видом нового костюма, ибо в нем не соблюдены требования гигиены в отношении правильного подбора ткани и покроя. А ношение портупеи, не выполняющей никакой функции в быту, следует признать не только бессмысленным, но и вредным явлением»374.
К концу 1920-х годов борьба с нэпманской модой уже не являлась приоритетным направлением идеологической работы. В результате репрессий и налоговых притеснений социальный статус новой буржуазии к этому времени резко понизился. Естественно, что и внешняя атрибутика данного общественного слоя утратила свою престижность и привлекательность. Но со сменой социальных приоритетов начались гонения на иные виды одежды. Особый смысл приобрело возникшее в первые месяцы революции выражение «А еще в шляпе!». Правда, в 1917 году оно непосредственно было обращено к «буржуям». В конце же 1920-х годов шляпа вызывала раздражение идеологических структур как предмет внешнего облика старой интеллигенции. В 1928–1930 годах большая группа, в частности, ленинградской интеллигенции была репрессирована по обвинению в причастности к «заговору академиков». Любопытную деталь, связанную с формированием негативного отношения к людям интеллектуального труда, выделил в своих воспоминаниях Д.А. Гранин. Описывая городскую толпу конца 1920-х – начала 1930-х годов, он отмечает, что до определенного времени инженера можно было легко узнать в уличной толпе по фуражке со значком профессии – «молоток с разводным ключом». Подобный головной убор напоминал «что-то офицерское, и это не нравилось, так что фуражки скоро исчезли»375. Причиной исчезновения этого форменного знака стало не столько отрицательное отношение к мундирной атрибутике вообще, сколько активное выявление в нем «несоветского содержания». Привычка носить галстук и сорочку с крахмальным воротничком могла быть истолкована как приверженность идеям буржуазного реставраторства. Здесь явно прослеживалась тенденция социальной маркировки девиаций, которая должна была способствовать появлению новой ментальной нормы. Неудивительно, что в период гонений на интеллигенцию лидер ленинградских большевиков С.М. Киров упорно избегал на людях пользоваться очками. Нет ни одной фотографии, где бы он был запечатлен в очках или пенсне – чисто интеллигентских знаковых признаках. Тем не менее известно, что в квартире у С.М. Кирова хранились четыре пары окуляров! Он страдал возрастной дальнозоркостью и вынужден был писать тезисы своих выступлений крупными буквами, чтобы можно было разглядеть издалека, не надевая очков.
«Не облако в штанах, а штаны в облаках»
В конце 1920-х годов принятый партией большевиков курс форсированного построения социализма вновь вернул повседневной жизни черты «чрезвычайности». В этих условиях возродились нормы классового распределения, неотделимые от нищенства рядового человека. «Великий перелом» 1929 года начался с резких перебоев в снабжении населения промышленными товарами. Их стали выдавать по карточкам (ордерам, талонам, заборным книжкам). Но даже наличие этих документов не гарантировало обеспечение горожан одеждой. Д.А. Гранин вспоминал: «Длинные очереди стояли за пальто… за сапогами, за чулками. На дефицитные товары выдавались ордера, но и по ордерам были очереди. В очереди становились с ночи. В очередях стояли семьями, сменяя друг друга»376. Память В.С. Шефнера, чья юность совпала с годами первых пятилеток, зафиксировала популярный в те годы куплет:
На рубеже 1920–1930-х годов популярным стал анекдот о разнице между Маяковским и воспетым им Моссельпромом: «Первый дал “Облако в штанах”, а второй – штаны в облаках»378. И вновь, как лакмусовая бумага, проблему дефицита выявляет художественная литература. В романе Ильфа и Петрова «Золотой теленок» Остап Бендер безуспешно пытается приодеться в провинциальном городе Лучанске:
«Магазин “Платье мужское, дамское и детское” помещался под огромной вывеской, занимавшей весь двухэтажный дом. На вывеске были намалеваны десятки фигур: желтолицые мужчины с тонкими усиками, в шубах с отвернутыми наружу хорьковыми полами, дамы с муфтами в руках, коротконогие дети в матросских костюмчиках, комсомолки в красных косынках и сумрачные хозяйственники, погруженные по самые бедра в фетровые сапоги. Все это великолепие разбивалось о маленькую бумажку, прилепленную к входной двери магазина:
ШТАНОВ НЕТ
– Фу, как грубо, – сказал Остап, входя, – сразу видно, что провинция. Написали бы, как пишут в Москве: “Брюк нет”, прилично и благородно. Граждане довольные расходятся по домам»379.
И такие примеры не единичны. Об отсутствии брюк или о «дефицитных штанах» устами своих героев говорили, например, И.Г. Эренбург и В.А. Каверин380.
Население советских городов вновь погрузилось в эпоху нищенства и оборванства. С.Н. Цендровская вспоминала о своем школьном детстве: «Все мальчики и девочки ходили в синих сатиновых халатах… Редко кто из ребят имел шерстяное красивое платье, или теплый свитер, или рейтузы. Одевались очень плохо, особенно в 1929–1933 годах. На ногах резиновые тапки или парусиновые баретки на резиновой подошве, руки вечно красные, мерзли без варежек. Какие у нас были пальто, уж не помню, но точно, что не купленные в магазине, а перешитые из какого-нибудь старья»381. Вновь в унизительном положения оборванцев оказалась интеллигенция. Д.И. Хармс записал в дневнике в конце ноября 1932 года: «Пытался (перед походом в филармонию. – Н.Л.) одеться как можно лучше. Сапоги, правда, чересчур плохи, да и к тому же шнурки рваные и связанные узелочками»382. Почти те же детали встречаются в книге П.С. Романова «Товарищ Кисляков». Главный герой произведения – бывший инженер, волею судьбы ставший музейным работником, – одет в прорезиненное, порыжевшее от солнца пальто «с бубновым тузом штопки на спине», «каблуки у башмаков, съеденные с одной стороны асфальтовыми тротуарами, имели жалкий вид». Это, как не без оснований казалось Кислякову, позволяло говорить о нем: «Вот общипанный интеллигент идет»383. По-прежнему бедно одевалась и масса студенчества. В воспоминаниях Н.М. Ивановой-Романовой, в 1930–1933 годах учившейся в Ленинградском педагогическом университете, присутствует такая деталь: «Январские каникулы 1932-го. Перед каникулами я тяжело заболеваю, простудилась после бани из-за нехватки одежды на смену»384. Единственная пара белья – типичное явление в среде горожан в первой половине 1930-х годов. Неблагополучно обстояло дело и с экипировкой рабочих. В 1929 году пролетарские семьи могли купить всего лишь 1,5 пары обуви на человека в год и в среднем 17 м ткани, тратя на это 32 рубля385.
При этом следует учесть, что на фабрики и заводы вещевые ордера поступали в первую очередь. К концу первой пятилетки ситуация с одеждой ухудшилась – возросли цены даже на распределяемые товары. В 1931 году рабочие приобретали всего 13 м ткани, но уже на 40 рублей386. Петербургский историк А.Г. Маньков в своем юношеском дневнике запечатлел семейную ссору весной 1933 года. Поводом для нее был разговор о покупке галош, пара которых стоила 15 рублей. Но это пробило бы огромную брешь в семейном бюджете387.
Конечно, в обстановке вновь воцарившегося оборванства маркирование в качестве патологии каких-либо видов одежды было бы нелепым. Но возродить нормы аскетизма эпохи военного коммунизма властные структуры все же попытались. Как и в начале 1920-х годов, в «революционность» играла часть интеллигенции. В красном платочке и юнгштурмовке часто появлялась в редакциях ленинградских газет поэтесса О.Ф. Берггольц. По словам известного литературного критика Л.И. Левина, «эта девочка в красной косынке была уже дважды матерью, но твердо решила оставаться комсомолкой из-за Нарвской заставы»388. Но скорее это была поза, чем истинный аскетизм. Одновременно в официальной моде рубежа 1920–1930-х годов возобладал стереотип внешней принадлежности к эпохе индустриализации и технологизации – черт, характерных для первых пятилеток. Как писал Ю.К. Олеша, это была некая специфическая красота, возникающая «от частого общения с водой, машинами и гимнастическими приборами»389. Популярным видом одежды стали «соколки» – трикотажные футболки с цветными шнуровками. Пригодные прежде всего для занятий спортом, они тем не менее превратились в атрибут официальной моды конца 1920-х – начала 1930-х годов. Именно в такой футболке запечатлена девушка на картине А.Н. Самохвалова «ГТО» (1931).
Особый технологизм эпохи отражали и ткани – знаменитый советский агиттекстиль. Первые образцы тканей, украшенных в противовес русской текстильной продукции не цветочными, а выраженно геометрическими композициями, появились еще в 1923 году. Они были изготовлены на 1-й ситцевой фабрике в Москве. А уже весной 1924 года, как писал журнал «Художник и зритель», «женщины Москвы – не нэпманки, но работницы, кухарки, служащие, поприоделись. Вместо прежних мещанских цветочков замелькали на тканях новые неожиданные броские узоры»390. Агитационный текстиль был результатом художественных поисков левых художников-конструктивистов Л.С. Поповой и В.Ф. Степановой. Новые ткани отличались необычностью композиции и чистотой цвета. Их появление отражало модное в то время направление изобразительного искусства, которое, по словам теоретика журнала «ЛЕФ» О.М. Брика, «создается на фабриках и заводах»391. Но своего апогея «советизация текстильного рисунка» достигла на рубеже 1920–1930-х годов. Художники стали работать над созданием тканей с социально-политической заостренностью. Более того, как утверждает искусствовед К. Акинша, по инициативе идеологических структур на фабриках и заводах проводились чистки коллекции текстильных образцов. В результате в 1929–1931 годах было уничтожено около 25 000 эскизов для тканей, в первую очередь с так называемой «флоральной орнаментацией»392. «Мелкобуржуазный горошек», «мещанские цветочки», «интеллигентскую клеточку», как неактуальные, несозвучные потребностям времени, заменили ситцы с рисунками «Комсомол за работой», «Участие красноармейцев в уборке хлопка», «Коллективизация», «Военно-морской флот». Женщины вынуждены были шить одежду из тканей с изображением заводов, аэростатов, сеялок, электрических лампочек и т.д.
В большинстве традиционных культур ткани, процесс их создания и способы употребления насыщаются глубоким семантико-семиотическим смыслом. Материи приписываются определенные ритуальные функции: оберега или включения в новое пространство, соединения различных сфер существования, священного дара, маркера социального статуса, признака богатства. Эти функции, трансформировавшиеся в условиях модернизации, проявлялись и в советском культурно-бытовом пространстве. В условиях нормированной системы распределения на рубеже 1920–1930-х годов укрепилась роль ткани как некоего дара власти в отношении своего народа: отрезы материи население могло получать по карточкам и ордерам. В годы первых пятилеток на промышленных предприятиях было введено материальное стимулирование рабочих-рационализаторов. За каждое принятое рацпредложение они получали талон с номером. В назначенный день, по воспоминаниям ветеранов одной из ленинградских фабрик, эти талоны разыгрывались в лотерее. «Каждый выигрывал на свой талон какую-нибудь дефицитную в то время вещь: костюм, пальто, ботинки, отрез материала»393. Ткани использовались в качестве вещественного премирования. В романе В.К. Кетлинской «Мужество» (1936–1938) «синяя, в полоску, как на матрасы» полушерстянка выдается ударникам строительства Комсомольска-на-Амуре394. По данным дневника московского учителя И.И. Шитца, делегаты XVI съезда ВКП(б) получили подарок – «розовую квитанцию в особый магазин ОГПУ, где в числе прочих предметов (пары обуви, двух пар белья, трех кусков мыла) фигурировали отрез на костюм – три метра и 10 метров бумазеи»395.
Нормированное распределение первых пятилеток, безусловно, носило дисциплинирующий характер. Благодаря ранжированной системе снабжения оно способствовало появлению вещей-маркеров, доступных социально значимым слоям городского населения. Однако в отличие от эпохи военного коммунизма они не носили выраженного «революционного» характера, как, например, кожанка. В стране начали формироваться новые элитные слои, во внешнем облике которых стали появляться черты своеобразной советской роскоши.
Наряд для «девушки с веслом»
К середине 1930-х годов в контексте политики большого стиля нормализующие суждения властных и идеологических структур о капризах моды стали более лояльными. Стремление хорошо одеваться даже поощрялось. Многие партийные активистки, ярые гонительницы мещанок в 1920-е годы, стали в 1930-х годах вполне соответствовать требованиям западной моды. Подобная метаморфоза произошла, например, с женой главы управления НКВД по Ленинграду Ф.Д. Медведя Раисой Копылянской. Максималистка-революционерка, по воспоминаниям современников, превратилась «в гранд-даму», ходила «раскрашенная, располневшая, разодетая»396.
Избавлялись от заблуждения социалистического аскетизма и комсомольские активисты. В 1934 году на комсомольской конференции завода «Красный путиловец» секретарь одной из цеховых организаций ВЛКСМ резко выступил против гонений на девушек, любивших принарядиться. «Приходит на вечер комсомолка в крепдешиновом платье и над ней смеются, – с возмущением говорил комсомолец. – В каком уставе записано, что комсомолка не может явиться в крепдешиновом платье? Надо нам следить, чтобы комсомолец ходил опрятно и чисто одетым, следил бы за собой. От прежнего типа комсомольца пора отвыкать»397. «Комсомольская правда», еще пять лет назад громившая любительниц лакированных туфель, в 1933 году открыла рубрику «Мы хотим хорошо одеваться!». Здесь печатались письма примерно такого содержания: «Три года замечаю, что есть и у меня охота одеться получше. Не то жениться собираюсь, не то от товарищей в цехе отстать нельзя». Автор письма жаловался на плохое качество тканей, критиковал пошив костюмов: «Надоел это чучело-фасон – неизменная тройка англезе с гаврилкой (костюм с жилетом и галстуком. – Н.Л.)»398.
Репортеры комсомольских газет и журналов к середине 1930-х годов, уловив общую тенденцию, стали «бороться» за хорошую одежду. Перемены во властных суждениях, касающиеся норм в сфере одежды, были мгновенно подхвачены социалистическим искусством в целом. По многим театральным сценам в середине 1930-х годов прошла пьеса ленинградского драматурга В.А. Соловьева «Личная жизнь». Отрицательные герои пьесы, носители явно «несоциалистической идеологии», одевались неряшливо и безвкусно. В качестве же образца для подражания выдвигался человек, который синтезировал «красивую жизнь» и «мировую революцию».
Ко второй половине 1930-х годов сложились основные черты властного дискурса и в отношении ткани. Это в первую очередь нашло выражение в гонениях на агиттекстиль. Сотрудник журнала «Юный пролетарий» вспоминал: «Один раз сделали налет “легкой кавалерии” на Ленодежду и швейную фабрику имени Володарского, а затем высмеяли неуклюжую, серую по расцветке стандартную одежду и модели женских платьев, таких как “гитара”, “косоворотка”, “трактористка”. Сшитые из ситца, на подолах и рукавах они были украшены изображениями тракторов, колосьев, гаек, шестеренок и разводных ключей»399. Осенью 1933 года в «Правде» появился фельетон Г.Е. Рыклина «Спереди трактор, сзади комбайн». Автор писал: «Вот свеженький весело окрашенный ситчик… На нем нарисованы большие трактора и большие комбайны. Идешь по улице, и твои формы плотно облегает этакий колхозный сельскохозяйственный мотивчик. Встретишь на улице одетого в такое платье – спереди трактор, сзади комбайн – сразу мобилизуешь себя на уборку и борьбу с потерями. А вот неплохой ситец для нижнего белья. Тоже не беспредметная раскраска. Не какая-нибудь идеалистическая чушь. А целая картина – Турксиб. По желтоватому песку идет караван верблюдов. Вдали чернеется стадо баранов. А в центре несется паровоз. Как приятно спать в таких подштанниках. Ты спишь, а по тебе несется паровоз. Перевернешься на другой бок – пасутся бараны. Ляжешь на живот, а сверху шествуют верблюды. Лежишь и даром времени не теряешь – знакомишься с окраинами, некогда порабощенными царизмом. Такой научно-популярный сон»400. Подобное нормализующее суждение вскоре преобразовалось в нормативное. 8 декабря 1933 года СНК СССР принял специальное постановление «Об ответственности за выпуск недоброкачественной продукции». Его основные положения получили развитие в постановлении СНК СССР «О работе хлопчато-бумажной промышленности» от 17 декабря 1933 года, где прямо говорилось о «недопустимости выработки рядом предприятий тканей с плохими и неуместными рисунками под видом введения новой тематики»401. Истолкованное и как осуждение выпуска тканей с рисунками, вульгаризирующими идеи социализма, постановление помогло покончить с максималистскими устремлениями последних российских авангардистов402. В конце 1930-х годов агитационный текстиль вообще подвергся осмеянию в кинокомедии Г.В. Александрова «Светлый путь». Там была сцена обсуждения новых тканей, участники которой, набрасывая на манекен материалы, обменивались следующими репликами: «Вот образец, – произносит один из собеседников. – Дамская ткань. Сельскохозяйственная тема: трактора». – «А нет ли у вас там чего-нибудь поиндустриальнее?» – интересуется другой. «Поиндустриальнее? Вот есть нефтяные вышки. По талии можно фабрики пустить, заводы…»403
Сталинское руководство, несмотря на приоритетное развитие тяжелой промышленности, все же уделяло внимание текстильному производству, объективно поддерживая народную культурно-бытовую традицию сакрализации не столько изделия из ткани, сколько ее самой. Менее чем за двадцать лет, с 1924 по 1940 год, выработка только шерстяных тканей в СССР возросла более чем в три раза: с 33,9 до 119,7 млн метров404. При этом одной из важнейших задач властные структуры считали отказ от использования импортного сырья в ткацком деле. В число тканей-маркеров вошли натуральные материалы – бостон и габардин, из которых шились мужские костюмы и легкие пальто, и крепдешин – лидер в женской моде. Так закладывались черты сталинского гламура в одежде. Однако натуральные ткани хорошей выработки – фетиш большого стиля – были доступны немногим. Французский писатель Л. – Ф. Селин заметил после кратковременного визита в Ленинград в 1936 году: «Воистину нужно быть гением, чтобы суметь здесь одеться… Их ткани – это настоящая пакля, даже нитки не держатся… И за это надо платить»405. Неудивительно, что даже представители сталинской номенклатуры рассматривали отрезы дорогих материалов как показатель материального благосостояния. Весной 1937 года при обыске квартиры, дачи и служебного кабинета бывшего главы НКВД Г.Г. Ягоды было изъято 194 отреза различных высококачественных тканей406.
Высокая мода большого стиля
Формируя вне системы жесткого распределения тем не менее вполне определенные нормы того, как должен выглядеть хорошо одетый советский человек, властные структуры создали в середине 1930-х годов целый ряд симулякров, своеобразных ложных знаков. С их помощью укреплялась мифология повседневности большого стиля. В определенной степени к числу симулякров можно отнести и Дома моделей, появившиеся в середине 1930-х годов сначала в Москве407. Дж. Бартлетт справедливо отмечает: «Во времена Сталина появились новые способы организации социалистического общества и осуществления контроля над ним. В мире, пришедшем на смену большевистской утопии, отношение к моде изменилось. Центральное место в ней заняла парадная эстетика репрезентативного костюма»408. По описанию очевидцев, в частности итальянского дизайнера Э. Скиапарелли, образцы советской моды казались довольно странными, это была вовсе не одежда для работающих людей – простая и практичная, а настоящая «оргия шифона, бархата, кружев»409. В появившихся пока единичных советских центрах моды в первую очередь одевались представители новых элит. В 1934 году и в Ленинграде был открыт элитный магазин-ателье женской одежды на Невском, 12, вошедший в историю под неофициальным названием «Смерть мужьям». Сначала здесь обслуживались лишь семьи крупных партийных и советских работников, а также актерская элита. Услугами «Смерти мужьям» пользовались не только ленинградки, но и москвички: А.К. Тарасова, К.И. Шульженко, Л.П. Орлова, Ф.Г. Раневская410.
К вещам, соответствующим канонам большого стиля, приобщались и «знатные простые люди», в первую очередь стахановцы, которым перед участием в мероприятиях правительственного уровня настоятельно рекомендовали «поменять имидж»411. Власть стремилась сформировать вполне определенные нормы, способствующие социальному подчинению человека советского. Старый член партии большевиков З.Н. Немцова вспоминала, что в середине 1930-х годов женщинам, собиравшимся на торжественный вечер в Кремле по случаю празднования 8 марта, было дано указание явиться на банкет «не нигилистками в строгих английских костюмах с кофточкой и галстуком, с короткой стрижкой, а выглядеть женщинами и чтобы наряд соответствовал»412. Воспоминания о вполне гламурном наряде оставила и некая стахановка, попавшая на бал в Колонном зале Дома союзов в честь передовиков производства в 1935 году: «На мне было черное крепдешиновое платье. Когда покупала его в ателье на Таганке, мне показалось, что в нем и только в нем я буду выглядеть в древнегреческом стиле. Ну, не Даная, конечно, однако свободное платье-туника, да еще вокруг ворота сборчатая пелеринка – это да!»413
Действительно, элитные слои советского общества выделялись характерными вещами-знаками. Слесарь И.И. Гудов вспоминал, что на всесоюзном совещании стахановцев в Москве в 1935 году все собравшиеся и в особенности президиум с большим интересом слушали, что намерены покупать передовики производства на заработанные деньги. Женской мечтой оказались «молочного цвета туфли за 180 руб., крепдешиновое платье за 200 руб., пальто за 700 руб.»414 Эти вещи соответствовали критериям наряда для «девушки с веслом» – выразительного скульптурного символа женственности эпохи большого стиля. Фаворитом мужской моды стал бостоновый костюм. Он аккумулировал черты сталинского гламура в повседневности. Самыми важными критериями в данном случае были добротность и солидность. Власть не только спокойно, но даже одобрительно относилась к тому, что среди ответов на вопрос главной комсомольской газеты страны о самом счастливом дне в 1934 году был, в частности, и рассказ о дне «покупки бостонового костюма за 180 рублей»415.
Конечно, подобные вещи не были доступны основной массе горожан. Всех иностранцев, посещавших города СССР в конце 1930-х годов, поражало однообразие покроя и цвета одежды советских людей. Л. Фейхтвангер в своей книге «Москва. 1937» не мог не отметить, что даже в Москве одежда горожан «кажется довольно неприглядной», а желающий быть хорошо и со вкусом одетым должен «затратить на это много труда, и все же цели своей он никогда не достигнет»416.
Это замечание как нельзя лучше отражает суть ситуации в СССР в конце 1930-х годов. В стране происходил процесс четкого размежевания видов одежды: складывались нормы внешнего вида для массы и для избранных. Распространению властных нормализующих суждений о том, как платье маркирует различные социальные группы в советском обществе, способствовало кино эпохи большого стиля417. Одновременно документальный нарратив демонстрирует характерные для основной массы горожан нехватку одежды и ее низкое качество, что составляло своеобразную норму городской повседневности в СССР.
В качестве примера стоит привести выдержки из источников личного происхождения: дневника и воспоминаний.
25-летний студент А.Г. Маньков в 1939–1940 годах сделал следующие дневниковые записи: «Перевалило уже на второй месяц, как через день я гоняюсь по магазинам в поисках либо мануфактуры, либо просто приличных брюк! Полное безтоварье! “Выбросят” 20–30 костюмов, а очередь выстроится человек в 300… У нас лучшая в мире конституция, но нет ботинок и сапог…»418. А в конце 1980-х – начале 1990-х годов учительница-пенсионерка С.Н. Цендровская воспоминала: «В Ленинграде было плохо с обувью. Помню, чтобы купить модельные туфли, мы с подругой стояли всю ночь в Кирпичном переулке, а обувь продавали с черного входа в магазине “Shoes” (Невский 11)»419. Действительно, основная масса горожан испытывала в конце 1930-х годов значительные трудности, пытаясь как-то приодеться. Реально модными, то есть широко распространенными, становились вещи весьма скромные и дешевые, например парусиновые туфли и беретики. Первые представляли собой очень популярный вид летней обуви в СССР. Верх мужских и женских туфель действительно делался из некрашеной льняной ткани – парусины. Молодые люди натирали ее для белизны зубным порошком. Неудивительно, что на танцплощадках предвоенного времени часто можно было видеть белые следы, оставленные слишком рьяными модниками420. Берет же перед Великой Отечественной войной примирил антагонизм дамской шляпы, считавшейся в 1920-е годы признаком буржуазности, и красной косынки, являвшейся символом пролетарской сознательности. Журналисты Ю.А. Жуков и М.Б. Черненко в 1934 году писали, что «берет – предел мечтаний фабричной девчонки с Уралвагонстроя»421. Популярность этого вида головных уборов у советских женщин заметила приехавшая в середине 1930-х годов в Ленинград англичанка Д. Элтентон. Она вспоминала: «Я тоже носила берет, только набекрень, что привлекало большое внимание»422. Дешевые, простенькие вещи в гардеробе советских людей были реальной нормой повседневности в отличие от нормы властной, выраженной в целом наборе симулякров. Эпоха предвоенного большого стиля с помощью разных по социальному наполнению предметов не только записывала свои законы на советских «коммунальных телах», но и соответствующим образом их маркировала.
В годы Великой Отечественной войны, как и в случае с продовольственными благами, официально действовала система жестокого распределения, которая не только нарушалась, но и успешно эксплуатировалась. Как своеобразный социальный маркер выступили в конце Великой Отечественной войны кожаные вещи. В это время, как вспоминают современники, работников наркоматов стали узнавать на улицах по пальто из светло-коричневой кожи. Они в качестве шоферского обмундирования прилагались к автомашинам, которые присылали по ленд-лизу американцы. Удобная одежда оседала в Москве, а машины отправляли на фронт423. На основе нормированного распределения, продолжавшегося до 1947 года, процветала спекуляция. Писатель Ю.М. Нагибин вспоминал, как его родственники (а женат он был на дочери знаменитого «красного директора» И.А. Лихачева), предпочитая шить и одежду, и обувь на заказ, перепродавали на Тишинском рынке вещи, полученные в закрытом распределителе424. Похожая история, но носившая уже характер «группового» нарушения этических правил системы строгого нормирования, связана с так называемыми «американскими подарками». В 1945–1946 годах в СССР стали поступать частные посылки из США. Эта была организованная и одобренная в правительственных верхах обеих стран акция. Советские властные структуры регулировали процесс распределения «американских подарков», в числе которых были в первую очередь одежда и обувь. Так, например, в декабре 1945 года СНК СССР издал специальное постановление о порядке выдачи вещей из посылок для работников железнодорожного транспорта425. Однако должного порядка в этой сфере не было. В подарках часто попадались малоценные вещи: рваная обувь, непарные чулки, сильно поношенные брюки и платья. Они выдавались в большом количестве рядовым людям, что вызывало их законное возмущение. Достойная же одежда оставалась в распределительных инстанциях. Нагибин вспоминал, что на московских барахолках середины 1940-х годов «мордастые молодайки крикливо рекламировали новейший товар: грубо-добротные робы, плащи и комбинезоны из американских посылок частной помощи. Предназначались они рабочим, но, как полагается, оказались в руках спекулянтов»426. Хорошие вещи из американских посылок вошли и в разряд остромодных атрибутов внешнего вида молодежи конца 1940-х. Спросом у только что появившихся «стиляг» пользовались брюки из шерстяной материи в полоску и тупоносые американские солдатские ботинки.
После окончания Великой Отечественной войны, еще в условиях действия карточной системы, властные структуры стали настойчиво возрождать нормы большого стиля в сфере одежды. Первоначально был воссоздан московский Дом моделей. Уже в 1945 году его модельеры спроектировали около тысячи образцов одежды, которые должны были внедряться в производство. Для этого московский Дом моделей одежды преобразовали в центральный (ЦДМ), а затем, в 1948–1949 годах, – в общесоюзный (ОДМ). Издаваемый им «Журнал мод», возобновленный в 1948 году, имел тираж 22 000 экземпляров и недвусмысленную стилистику пропаганды роскоши в одежде в соответствии с официальными нормами большого стиля. В других городах страны тоже стали создавать учреждения, призванные формировать вкусы и стиль населения в соответствии с общими указаниями модельеров центра. В конце 1940-х годов открылись рижский, таллинский, киевский Дома моделей. Первоначально они были очень небольшими: киевский, например, долгое время размещался в скромном трехкомнатном помещении. В 1949 году модельеры ОДМ создали уже 2500 моделей, а в 1950-м – почти 3000427. Правда, вне столицы каноны моды внедрялись медленнее. Даже в Ленинграде, где Дом моделей появился уже в 1945 году, художники ежегодно разрабатывали всего лишь по 500 новых образцов одежды, в число которых входило также верхнее платье и головные уборы428. При своей нарочитой гламурности советская высокая мода в годы послевоенного сталинизма не поспевала за новыми тенденциями, пропагандируемыми мировыми центрами «от-кутюр». Особенно это ощущалось в мужской одежде, каноны которой в целом отличаются консерватизмом. Здесь и накануне смерти И.В. Сталина преобладал стиль, сформировавшийся еще в 1930-е годы.
Обязательной вещью для хорошо одетого по советским меркам мужчины и после Великой Отечественной войны считался солидный двубортный бостоновый костюм, как правило, черного или темно-синего цвета с широкими (40–45 см) брюками. Такой наряд – знак сталинского «благополучия» – уже во второй половине 1940-х годов за рубежом вызывал изумление. В 1945 году советский журналист С.Д. Нариньяни был командирован в Нюрнберг, где проходил процесс по делу главных военных преступников. За несколько дней до отъезда ему с группой товарищей «предложили пойти в магазин Спецторга, чтобы экипироваться для поездки за границу». Всех одели в одинаковые черные бостоновые костюмы, желтые полуботинки, «носки и рубашки цвета свежей глины». Над таким внешним видом советских людей, как писал Нариньяни народному комиссару иностранных дел В.М. Молотову, с удовольствием издевались «буржуазные журналисты»429. Некоторое разнообразие в этот сталинский шик вносила мода на гладкокрашеные рубашки из искусственного шелка или ткани под названием «зефир» очень ярких цветов – бирюзовые, желтые, рубиновые, ультрамариновые430. Все эти вещи, представлявшие собой характерные симулякры большого стиля, были дорогими, монументальными и доступными элитным слоям общества сталинского социализма. Неудивительно, что в атмосфере пропаганды подобных норм внешнего вида возникли протестные элементы бытовой культуры, воспринимаемые властью как некие аномалии. В первую очередь это выразилось в распространении в среде в целом законопослушных граждан элементов криминальной моды, что в пространстве советской повседневности впервые было зафиксировано в годы нэпа. Среди городской молодежи стали популярны брюки-клеш, тельняшка, куртка, напоминающая матросский бушлат, шапка-финка с развязанными и болтающимися наподобие ленточек у бескозырки тесемками – вещи, причудливым образом копировавшие внешний вид матросов первых лет революции. В такой криминальной моде 1920-х годов можно видеть выражение протеста как против нэпманского стиля жизни, так и против навязываемого партийно-комсомольского аскетизма. В 1930-е годы, по воспоминаниям современников, тоже «была тайная молодежная мода – походить на хулиганов»431. Для этого необходимо было иметь в кармане нож-финку, а на голове – фуражку-мичманку. Эту стоившую немалые деньги вещь производили кустарные мастерские. Носить эти фуражки было небезопасно. Обыватели считали, что человека в мичманке вполне могли задержать на улице постовые милиционеры. Внешняя уголовная романтика противопоставлялась в данном случае образцам одежды новых советских элит, отказавшихся от эстетических норм скромности во внешнем облике. Сразу после Великой Отечественной войны, по словам питерского поэта Е.Б. Рейна, вновь «цвела мода… сильно окрашенная в тона блатной романтики». Документальный нарратив помогает детализировать черты протестной моды 1940-х – начала 1950-х годов: черное, желательно двубортное драповое пальто, белый шелковый шарф, серая буклированная кепка с гибким козырьком, в разрезе воротника рубашки полосатая тельняшка, широкие брюки, почти клеш, заправляемые в сапоги432. Поражает эклектика этого модного набора – сочетание псевдоэлегантности, уголовной бравады и копирования стиля фронтовика. И здесь явно просматривается определенное неприятие принципов сталинского гламура в одежде. Однако в современном общественном, а главное, и научном дискурсе всю славу диссидентов от моды собрали «стиляги» – социальная аномалия, отчасти сконструированная и самой властью в ходе борьбы с «низкопоклонством перед Западом».
Нормы утрированной буржуазности, которые навязывали населению властные и идеологические структуры в сфере выбора канонов внешнего облика, составляли часть мифологии эпохи большого стиля. Они во многом были порождены периодическим возвращением в советскую действительность системы карточного снабжения – как в военное, так и в мирное время. Ранжированное распределение усугубляло социальное неравенство и способствовало формированию элитных слоев населения с особым стилем повседневности.