Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне — страница 33 из 57

Николай Петрович Майоров родился в 1919 году в семье ивановского рабочего. Еще в десятилетке начал писать стихи, которые читал на школьных вечерах, публиковал в стенной газете. Окончив в Иванове школу, переехал в Москву и поступил на исторический факультет МГУ, а с 1939 года стал кроме того посещать поэтический семинар в Литературном институте им. Горького. Писал много, но печатался редко, да и то, как правило, в университетской многотиражке.

Руководитель поэтического семинара П. Г. Антокольский писал о Майорове: «Николаю Майорову не приходилось искать себя и свою тему. Его поэтический мир с самого начала был резко очерчен, и в самоограничении он чувствовал свою силу. Его лирика, повествующая об искренней мужской любви, органична в этом поэтическом мире».

Д. Данин, вспоминая о Н. Майорове, друге студенческих лет, говорит: «Он знал, что он поэт. И, готовясь стать историком, прежде всего утверждал себя как поэт. У него было на это право.

Незаметный, он не был тих и безответен. Он и мнения свои защищал, как читал стихи: потрясая перед грудью кулаком, чуть вывернутым тыльной стороной к противнику, точно рука несла перчатку боксера. Он легко возбуждался, весь розовея. Он не щадил чужого самолюбия и в оценках поэзии был резко определенен. Он не любил в стихах многоречивой словесности, но обожал земную вещность образа. Он не признавал стихов без летящей поэтической мысли, но был уверен, что именно для надежного полета ей нужны тяжелые крылья и сильная грудь. Так он и сам старался писать свои стихи — земные, прочные, годные для дальних перелетов».

В 1939 и 1940 годах Н. Майоров пишет поэмы «Ваятель» и «Семья». Сохранились лишь отрывки из них, а также немногие стихотворения этой поры. Чемодан с бумагами и книгами, оставленный Н. Майоровым в начале войны у кого-то из товарищей, до сих пор не удалось найти.

Летом 1941 года Н. Майоров вместе с другими московскими студентами роет противотанковые рвы под Ельней. В октябре его просьба о зачислении в армию была удовлетворена.

Политрук пулеметной роты Николай Майоров был убит в бою на Смоленщине 8 февраля 1942 года.

318. ВЗГЛЯД В ДРЕВНОСТЬ

Там — мрак и гул. Обломки мифа.

Но сказку ветер окрылил:

Кровавыми руками скифа

Хватали зори край земли.

Скакали взмыленные кони,

Ордой сменялася орда.

И в этой бешеной погоне

Боялись отставать года…

И чудилось — в палящем зное

Коней и тел под солнцем медь

Не уставала над землею

В веках событьями греметь.

Менялось всё: язык, эпоха,

Колчан, кольчуга и копье.

И степь травой-чертополохом

Позарастала до краев.

…Остались пухлые курганы,

В которых спят богатыри,

Да дней седые караваны

В холодных отблесках зари.

Ветра шуршат в высоких травах,

И низко клонится ковыль.

Когда про удаль Станислава

Ручей журчит степную быль —

Выходят витязи в шеломах,

Скликая воинов в набег.

И долго в княжеских хоромах

С дружиной празднует Олег.

А в полночь скифские курганы

Вздымают в темь седую грудь.

Им снится, будто караваны

К востоку держат долгий путь.

Им снятся смелые набеги,

Скитанья, смерть, победный рев,

Что где-то рядом печенеги

Справляют тризну у костров.

Там — мрак и гул. Обломки мифа.

Простор бескрайный, ковыли…

Глухой и мертвой хваткой скифа

Хватали зори край земли.

1937

319. ЛЕНИН

Вот снова он предстанет в жестах,

Весь — наша воля. Сила. Страсть…

Кругом — народ. И нету места,

Где можно яблоку упасть.

Матрос. И женщина. С ней рядом,

Глаза взведя на броневик,

Щекой небритою к прикладу

Седой путиловец приник.

Он рот открыл. Он хочет слышать,

Горячих глаз не сводит он

С того, о ком в газетах пишут,

Что он вильгельмовский шпион.

Он знает: это ложь. Сквозная.

Такой не выдумать вовек.

Газеты брешут, понимая,

Как нужен этот человек

Ему. Той женщине. Матросам,

Которым снился он вчера,

Где серебром бросают осыпь

В сырую ночь прожектора…

И всем он был необходим.

И бредила — в мечтах носила, —

Быть может, им и только им

В тысячелетиях Россия.

И он пришел… Насквозь прокурен

В квартирах воздух, кашель зим.

И стало сразу ясно: буря

Уж где-то слышится вблизи.

Еще удар. Один. Последний…

Как галька, были дни пестры.

Гнусавый поп служил обедни.

Справляли пасху. Жгли костры.

И ждали. Дни катились быстро.

Уж на дворе октябрь гостил,

Когда с «Авроры» первый выстрел

Начало жизни возвестил.

1937

320. ПАМЯТНИК

Им не воздвигли мраморной плиты.

На бугорке, где гроб землей накрыли,

Как ощущенье вечной высоты,

Пропеллер неисправный положили.

И надписи отгранивать им рано —

Ведь каждый, небо видевший, читал,

Когда слова высокого чекана

Пропеллер их на небе высекал.

И хоть рекорд достигнут ими не был,

Хотя мотор и сдал на полпути, —

Остановись, взгляни прямее в небо

И надпись ту, как мужество, прочти.

О, если б все с такою жаждой жили,

Чтоб на могилу им взамен плиты,

Как память ими взятой высоты,

Их инструмент разбитый положили

И лишь потом поставили цветы!

1938

321. ОТЦАМ

Я жил в углу. Я видел только впалость

Отцовских щек. Должно быть, мало знал.

Но с детства мне уже казалось,

Что этот мир неизмеримо мал.

В нем не было ни Монте-Кристо,

Ни писем тайных с желтым сургучом.

Топили печь, и рядом с нею пристав

Перину вспарывал литым штыком.

Был стол в далекий угол отодвинут.

Жандарм из печки выгребал золу.

Солдат худые, сгорбленные спины

Свет заслонили разом. На полу —

Ничком отец. На выцветшей иконе

Какой-то бог нахмурил важно бровь.

Отец привстал, держась за подоконник,

И выплюнул багровый зуб в ладони,

И в тех ладонях застеклилась кровь.

Так начиналось детство…

Падая, рыдая,

Как птица, билась мать. И, наконец,

Запомнилось, как тают, пропадают

В дверях жандарм, солдаты и отец…

А дальше — путь сплошным туманом застлан.

Запомнил только пыли облака,

И пахло деревянным маслом

От желтого, как лето, косяка.

Ужасно жгло. Пробило всё навылет

Жарой и ливнем. Щедро падал свет.

Потом войну кому-то объявили,

А вот кому — запамятовал дед.

Мне стал понятен смысл отцовских вех.

Отцы мои! Я следовал за вами

С раскрытым сердцем, с лучшими словами,

Глаза мои не обожгло слезами,

Глаза мои обращены на всех.

1938

322. В ВАГОНЕ

Пространство рвали тормоза.

И пока ночь была весома,

Все пассажиры были за

То, чтоб им спалось как дома.

Лишь мне не снилось, не спалось.

Шла ночь в бреду кровавых марев

Сквозь сон, сквозь вымысел и сквозь

Гнетущий привкус дымной гари.

Всё было даром, без цены,

Всё было так, как не хотелось, —

Не шел рассвет, не снились сны,

Не жглось, не думалось, не пелось.

А я привык жить в этом чреве:

Здесь всё не так, здесь сон не в сон.

И вся-то жизнь моя — кочевье,

Насквозь прокуренный вагон.

Здесь теснота до пота сжата

Ребром изломанной стены,

Здесь люди, словно медвежата,

Вповалку спят и видят сны.

Их где-то ждут. Для них готовят

Чаи, постели и тепло.

Смотрю в окно: ночь вздохи ловит

Сквозь запотевшее стекло.

Лишь мне осталося грустить.

И, перепутав адрес твой,

В конце пути придумать стих

Такой тревожный, бредовой…

Чтоб вы, ступая на перрон,

Познали делом, не словами,

Как пахнет женщиной вагон,

Когда та женщина не с вами.

1939

323. «Тогда была весна. И рядом…»

Тогда была весна. И рядом

С помойной ямой на дворе,

В простом строю равняясь на дом,

Мальчишки строились в каре

И били честно. Полагалось

Бить в спину, в грудь, еще — в бока.

Но на лицо не подымалась

Сухая детская рука.

А за рекою было поле.

Там, сбившись в кучу у траншей,

Солдаты били и кололи

Таких же, как они, людей.

И мы росли, не понимая,

Зачем туда сошлись полки:

Неужли взрослые играют,

Как мы, сходясь на кулаки?

Война прошла. Но нам осталась

Простая истина в удел,

Что у детей имелась жалость,

Которой взрослый не имел.

А ныне вновь война и порох

Вошли в большие города,

И стала нужной кровь, которой

Мы так боялись в те года.

1939

324. ЧТО ЗНАЧИТ ЛЮБИТЬ

Идти сквозь вьюгу напролом.

Ползти ползком. Бежать вслепую.

Идти и падать. Бить челом.

И всё ж любить ее — такую!

Забыть про дом и сон,

Про то, что

Твоим обидам нет числа,

Что мимо утренняя почта

Чужое счастье пронесла.

Забыть последние потери,

Вокзальный свет,

Ее «прости»

И кое-как до старой двери,

Почти не помня, добрести,

Войти, как новых драм зачатье.

Нащупать стены, холод плит…

Швырнуть пальто на выключатель,

Забыв, где вешалка висит.

И свет включить. И сдвинуть полог

Крамольной тьмы. Потом опять

Достать конверты с дальних полок,

По строчкам письма разбирать.

Искать слова, сверяя числа.

Не помнить снов. Хотя б крича,

Любой ценой дойти до смысла.

Помять и сызнова начать.

Не спать ночей, гнать тишину из комнат,

Сдвигать столы, последний взять редут,

И женщин тех, которые не помнят,

Обратно звать и знать, что не придут.

Не спать ночей, не досчитаться писем,

Не чтить посулов, доводов, похвал

И видеть те неснившиеся выси,

Которых прежде глаз не достигал, —

Найти вещей извечные основы.

Вдруг вспомнить жизнь.

В лицо узнать ее.

Прийти к тебе и, не сказав ни слова,

Уйти, забыть и возвратиться снова.

Моя любовь — могущество мое!

1939

325. АВГУСТ

Я полюбил весомые слова,

Просторный август, бабочку на раме

И сон в саду, где падает трава

К моим ногам неровными рядами.

Лежать в траве, желтеющей у вишен,

У низких яблонь, где-то у воды,

Смотреть в листву прозрачную

И слышать,

Как рядом глухо падают плоды.

Не потому ль, что тени не хватало,

Казалось мне, вселенная мала?

Движения замедлены и вялы,

Во рту иссохло. Губы как зола.

Куда девать сгорающее тело?

Ближайший омут светел и глубок.

Пока трава на солнце не сгорела,

Войти в него всем телом до предела

И ощутить подошвами песок!

И в первый раз почувствовать так близко

Прохладное спасительное дно.

Вот так, храня стремление одно,

Вползают в землю щупальцами корни,

Питая щедро алчные плоды, —

А жизнь идет, — всё глубже и упорней

Стремление пробиться до воды,

До тех границ соседнего оврага,

Где в изобилье, с запахами вин,

Как древний сок, живительная влага

Ключами бьет из почвенных глубин.

Полдневный зной под яблонями тает,

На сизых листьях теплой лебеды.

И слышу я, как мир произрастает

Из первозданной матери — воды.

1939

326. ТВОРЧЕСТВО

Есть жажда творчества,

Уменье созидать,

На камень; камень класть,

Вести леса строений.

Не спать ночей, по суткам голодать,

Вставать до звезд и падать на колени.

Остаться нищим и глухим навек,

Идти с собой, с своей эпохой вровень

И воду пить из тех целебных рек,

К которым прикоснулся сам Бетховен.

Брать в руки гипс, склоняться на подрамник,

Весь мир вместить в дыхание одно,

Одним мазком весь этот лес и камни

Живыми положить на полотно.

Не дописав,

Оставить кисти сыну,

Так передать цвета своей земли,

Чтоб век спустя всё так же мяли глину

И лучшего придумать не смогли.

1939

327. ГОГОЛЬ

…А ночью он присел к камину

И, пододвинув табурет,

Следил, как тень ложилась клином

На мелкий шашечный паркет.

Она росла и, тьмой набухнув,

От желтых сплющенных икон

Шла коридором, ведшим в кухню,

И где-то там терялась. Он

Перелистал страницы снова

И бредить стал. И чем помочь,

Когда, как черт иль вий безбровый,

К окну снаружи липнет ночь,

Когда кругом — тоска безлюдья,

Когда — такие холода,

Что даже мерзнет в звонком блюде

Вечор забытая вода?

И скучно, скучно так ему

Сидеть, в тепло укрыв колени,

Пока в отчаянном дыму,

Дрожа и корчась в исступленьи,

Кипят последние поленья.

Он запахнул колени пледом,

Рукой скользнул на табурет,

Когда, очнувшися от бреда,

Нащупал глазом слабый свет

В камине. Сердце было радо

Той тишине. Светает — в пять.

Не постучавшись, без доклада

Ворвется в двери день опять.

Вбегут докучливые люди,

Откроют шторы, и тогда

Всё в том же позабытом блюде

Чуть вздрогнет кольцами вода.

И с новым шорохом единым

Растает на паркете тень,

И в оперенье лебедином

У ног ее забьется день…

Нет, нет, — ему не надо света!

Следить, как падают дрова,

Когда по кромке табурета

Рука скользит едва-едва…

В утробе пламя жажду носит

Заметить тот порыв один,

Когда сухой рукой он бросит

                            рукопись в камин.

…Теперь он стар. Он всё прощает

И, прослезясь, глядит туда,

Где пламя жадно поглощает

Листы последнего труда.

1939?

328. ПРЕДЧУВСТВИЕ

Неужто мы разучимся любить,

И в праздники, раскинувши диваны,

Начнем встречать гостей и церемонно пить

Холодные кавказские нарзаны.

Отяжелеем. Станет слух наш слаб.

Мычать мы будем вяло и по-бычьи.

И будем принимать за женщину мы шкап

И обнимать его в бесполом безразличьи.

Цепляясь за разваленный уют,

Мы в пот впадем, в безудержное мленье.

Кастратами потомки назовут

Стареющее наше поколенье.

Без жалости нас время истребит.

Забудут нас. И до обиды грубо

Над нами будет кем-то вбит

Кондовый крест из тела дуба.

За то, что мы росли и чахли

В архивах, в мгле библиотек,

Лекарством руки наши пахли

И были бледны кромки век.

За то, что нами был утрачен

Сан человечий; что, скопцы,

Мы понимали мир иначе,

Чем завещали нам отцы.

Нам это долго не простится,

И не один минует век,

Пока опять не народится

Забытый нами Человек.

1939?

329. ВЕСЕННЕЕ

Я шел веселый и нескладный,

Почти влюбленный, и никто

Мне не сказал в дверях парадных,

Что не застегнуто пальто.

Несло весной и чем-то теплым,

А от слободки, по низам,

Шел первый дождь,

Он бился в стекла,

Гремел в ушах,

Слепил глаза,

Летел,

Был слеп наполовину,

Почти прямой. И вместе с ним

Вступала боль сквозная в спину

Недомоганием сплошным.

В тот день еще цветов не знали,

И лишь потом на всех углах

Вразбивку бабы торговали,

Сбывая радость второпях.

Ту радость трогали и мяли,

Просили взять,

Вдыхали в нос,

На грудь прикладывали,

Брали

Поштучно,

Оптом

И вразнос.

Ее вносили к нам в квартиру,

Как лампу, ставили на стол,—

Лишь я один, должно быть, в мире

Спокойно рядом с ней прошел.

Я был высок, как это небо,

Меня не трогали цветы, —

Я думал о бульварах, где бы

Мне встретилась случайно ты,

С которой я лишь понаслышке,

По первой памяти знаком, —

Дорогой, тронутой снежком,

Носил твои из школы книжки…

Откликнись, что ли!

Только ветер

Да дождь, идущий по прямой…

А надо вспомнить —

Мы лишь дети,

Которых снова ждут домой,

Где чай остыл,

Черствеет булка…

Так снова жизнь приходит к нам

Последней партой,

Переулком,

Где мы стояли по часам…

Так я иду, прямой, просторный,

А где-то сзади, невпопад,

Проходит детство, и валторны

Словами песни говорят.

Мир только в детстве первозданен,

Когда, себя не видя в нем,

Мы бредим морем, поездами,

Раскрытым настежь в сад окном,

Чужою радостью, досадой,

Зеленым льдом балтийских скал

И чьим-то слишком белым садом,

Где ливень яблоки сбивал.

Пусть неуютно в нем, неладно,

Нам снова хочется домой,

В тот мир простой, как лист тетрадный,

Где я прошел, большой, нескладный

И удивительно прямой.

330. ДЕД

Он делал стулья и столы

И, умирать уже готовясь,

Купил свечу, постлал полы

И новый сруб срубил на совесть.

Свечу поставив на киот,

Он лег поблизости с корытом

И отошел. А черный рот

Так и остался незакрытым.

И два громадных кулака

Легли на грудь. И тесно было

В избенке низенькой, пока

Его прямое тело стыло.

331. РОЖДЕНИЕ ИСКУССТВА

Приду к тебе и в памяти оставлю

Застой вещей, идущих на износ,

Спокойный сон ночного Ярославля

И древний запах бронзовых волос.

Всё это так на правду не похоже

И вместе с тем понятно и светло,

Как будто я упрямее и строже

Взглянул на этот мир через стекло.

И мир встает — столетье за столетьем,

И тот художник гениален был,

Кто совершенство форм его заметил

И первый трепет жизни ощутил.

И был тот час, когда, от стужи хмурый,

И грубый корм свой поднося к губе,

И кутаясь в тепло звериной шкуры,

Он в первый раз подумал о тебе.

Он слушал ветра голос многоустый

И видел своды первозданных скал,

Влюбляясь в жизнь, он выдумал искусство

И образ твой в пещере изваял.

Пусть истукан массивен был и груб

И походил скорей на чью-то тушу,

Но человеку был тот идол люб:

Он в каменную складку губ

Всё мастерство вложил свое и душу.

Так, впроголодь живя, кореньями питаясь,

Он различил однажды неба цвет.

Тогда в него навек вселилась зависть

К той гамме красок. Он открыл секрет

Бессмертья их. И где б теперь он ни был,

Куда б ни шел, он всюду их искал.

Так, раз вступив в соперничество с небом,

Он навсегда к нему возревновал.

Он гальку взял и так раскрасил камень,

Такое людям бросил торжество,

Что ты сдалась, когда, припав губами

К его руке, поверила в него.

Вот потому ты много больше значишь,

Чем эта ночь в исходе сентября.

Мне даже хорошо, когда ты плачешь,

Сквозь слезы о прекрасном говоря.

332. «Мне только б жить и видеть росчерк грубый…»

Мне только б жить и видеть росчерк грубый

Твоих бровей, и пережить тот суд,

Когда глаза солгут твои, а губы

Чужое имя вслух произнесут.

Уйди, но так, чтоб я тебя не слышал,

Не видел, чтобы, близким не грубя,

Я дальше б жил и подымался выше,

Как будто вовсе не было тебя.

333. «Я с поезда. Непроспанный, глухой…»

Я с поезда. Непроспанный, глухой.

В кашне, затянутом за пояс.

По голове погладь меня рукой,

Примись ругать. Обратно шли на поезд.

Грозись бедой, невыгодой, концом.

Где б ни была ты — в поезде, вагоне, —

Я всё равно найду,

Уткнусь лицом

В твои, как небо, светлые

Ладони.

334. «Как жил, кого любил, кому руки не подал…»

Как жил, кого любил, кому руки не подал,

С кем дружбу вел и должен был кому —

Узнают всё, раскроют все комоды,

Разложат дни твои по одному.

335. «Когда умру, ты отошли…»

Когда умру, ты отошли

Письмо моей последней тетке,

Зипун залатанный, обмотки

И горсть той северной земли,

В которой я усну навеки,

Метаясь, жертвуя, любя

Всё то, что в каждом человеке

Напоминало мне тебя.

Ну а пока мы не в уроне

И оба молоды пока,

Ты протяни мне на ладони

Горсть самосада-табака.

1940

336. МЫ

Это время

                трудновато для пера.

Маяковский

Есть в голосе моем звучание металла.

Я в жизнь вошел тяжелым и прямым.

Не всё умрет. Не всё войдет в каталог.

Но только пусть под именем моим

Потомок различит в архивном хламе

Кусок горячей, верной нам земли,

Где мы прошли с обугленными ртами

И мужество, как знамя, пронесли.

Мы жгли костры и вспять пускали реки.

Нам не хватало неба и воды.

Упрямой жизни в каждом человеке

Железом обозначены следы —

Так в нас запали прошлого приметы.

А как любили мы — спросите жен!

Пройдут века, и вам солгут портреты,

Где нашей жизни ход изображен.

Мы были высоки, русоволосы.

Вы в книгах прочитаете как миф

О людях, что ушли не долюбив,

Не докурив последней папиросы.

Когда б не бой, не вечные исканья

Крутых путей к последней высоте,

Мы б сохранились в бронзовых ваяньях,

В столбцах газет, в набросках на холсте.

Но время шло. Меняли реки русла.

И жили мы, не тратя лишних слов,

Чтоб к вам прийти лишь в пересказах устных

Да в серой прозе наших дневников.

Мы брали пламя голыми руками.

Грудь раскрывали ветру. Из ковша

Тянули воду полными глотками

И в женщину влюблялись не спеша.

И шли вперед, и падали, и, еле

В обмотках грубых ноги волоча,

Мы видели, как женщины глядели

На нашего шального трубача.

А тот трубил, мир ни во что не ставя

(Ремень сползал с покатого плеча),

Он тоже дома женщину оставил,

Не оглянувшись даже сгоряча.

Был камень тверд, уступы каменисты,

Почти со всех сторон окружены,

Глядели вверх — и небо стало чисто,

Как светлый лоб оставленной жены.

Так я пишу. Пусть неточны слова,

И слог тяжел, и выраженья грубы!

О нас прошла всесветная молва.

Нам жажда зноем выпрямила губы.

Мир, как окно, для воздуха распахнут,

Он нами пройден, пройден до конца,

И хорошо, что руки наши пахнут

Угрюмой песней верного свинца.

И как бы ни давили память годы,

Нас не забудут потому вовек,

Что, всей планете делая погоду,

Мы в плоть одели слово «Человек»!

1940

337. «Я не знаю, у какой заставы…»

Я не знаю, у какой заставы

Вдруг умолкну в завтрашнем бою,

Не коснувшись опоздавшей славы,

Для которой песни я пою.

Ширь России, дали Украины,

Умирая, вспомню… И опять —

Женщину, которую у тына

Так и не посмел поцеловать.

1940

338. «Нам не дано спокойно сгнить в могиле…»

Нам не дано спокойно сгнить в могиле —

Лежать навытяжку и приоткрыв гробы, —

Мы слышим гром предутренней пальбы,

Призыв охрипшей полковой трубы

С больших дорог, которыми ходили.

Мы все уставы знаем наизусть.

Что гибель нам? Мы даже смерти выше.

В могилах мы построились в отряд

И ждем приказа нового. И пусть

Не думают, что мертвые не слышат,

Когда о них потомки говорят.

ВИТАУТАС МОНТВИЛА