Валентин Иванович Шульчев родился в 1914 году. Учился в Воронежском педагогическом институте, затем преподавал в средней школе. Незадолго до войны был призван на действительную службу, которую проходил в Киевском военном округе. Писать стихи начал еще в институте, печатался в журналах «Молодой колхозник», «Красная новь», «Красноармеец и краснофлотец».
В 1940 году получил первую премию за лучшие стихи среди молодых бойцов на конкурсе, объявленном газетой Киевского военного округа «Красная Армия».
С первых дней Великой Отечественной воины В. Шульчев в боях. Взятый в плен под Харьковом, несколько раз пытался бежать из лагеря. За побег был приговорен к расстрелу, но снова бежал. В начале 1942 года попал в партизанский отряд, действовавший в Курской области. В отряде продолжал писать стихи и песни. Печатался в партизанской газете.
В феврале 1943 года в бою под селом Меркуловка Курской области Валентин Шульчев погиб, спасая раненого товарища. В свертке, снятом с груди поэта на поле боя, сохранилось несколько его стихотворений военной поры.
478. У реки
Там, где хата обгоняет хату,
Убегая взапуски к реке,
По крутому выцветшему скату
Светлый ветер ходит налегке.
Расписные яркие березы
Там стоят, крыла свои воздев.
И река, прозрачная, как слезы,
Что-то повторяет нараспев.
И стада, раскрашенные пестро,
По реке проходят прямиком.
Свечереет. И потянет остро
Кочевым пастушьим огоньком.
Теплой ночью с месяцем двурогим,
Липами и сыростью лесной,
Влажным сеном, детством босоногим,
Травами, цветами и весной,
Песнею, водящей хороводы…
И тогда, багряный, как плакат,
Падает в развернутые воды
Деревенский медленный закат.
И темнеют яркие березы,
В тишину крыла свои воздев…
Только речка, светлая, как слезы,
Что-то повторяет нараспев.{478}
479. Погоня
В рассветные сумерки синие,
В разлёте и гике погони,
Одетые пеной, как инеем,
Вломились безумные кони.
В предместья, кривые и сонные,
Подковами рухнув на камень,
Ворвались они, озаренные
Косыми — наотмашь — клинками.
И, ветра свистящего полные,
Их гривы плясали, как пламя,
И длинные, сизые молнии
Кипели, клубясь, под ногами.
И вровень с пустыми балконами
Летел мостовою покатой
Над громом, над храпом, над южными
Штандарта огонь языкатый.
И, за город мча переулками,
Катясь над водою днепровской,
Вставало и падало гулкое:
«Котовский!.. Котовский!.. Котовский!
Догнали!.. Догнали!.. Над пашнями
В кипение схватки рябое,
Пылая, ударили страшные
Лиловые молнии боя.
И битвы гремящее полымя
Катилось седыми полями.
Весна… И вставало над селами
Советское жаркое знамя.{479}
480. Испанскому учителю
Фронты чадят. Не счесть, который месяц
Ревут орудья хрипло вперебой.
И бродит смерть страной цветов и песен,
Взметнув знамена зарев над собой;
Они качаются, их отблеск розов
Над мертвым пеплом сел, садов и нив.
А смерть идет, крылами бомбовозов
Над городами небо затенив.
А ты стоишь. Клубится дым тяжелый
И умирает. Ночь идет с полей.
Она сегодня называлась школой —
Вот эта груда тлеющих углей.
Все решено. И ты шагаешь прямо
(Вперед, вперед сквозь сумрак неживой!)
Туда, где блещут выси Гвадаррамы
Оружием правительственных войск.
Ни возраст твой не ведом (сорок? двадцать?),
Ни имя (Педро? Мануэль? Хуан?).
Но ты приходишь: «Я хочу сражаться!» —
И просишь дать винтовку иль наган.
И там, где порох опалил знамена,
Где злым свинцом освистаны поля,
Я вижу вас, несчетных поименно,
В рядах бойцов, в передовых колоннах,
Испанские учителя!
481. Дорога на запад
Над просторной рекой пробегала дорога
Мимо зарев и рваной трепещущей мглы.
И над нею маячили хмуро и строго
Переломанных сосен кривые стволы.
Там валялись разбитые смятые танки,
Пушки немо, как бревна, лежали вразброс.
И над талой землей громоздились останки
Обгорелых лафетов, цепей и колес.
И над сталью, над башен косыми углами,
Над деревьями, сбитыми в тесный привал,
Умирало тяжелое мутное пламя.
И, чадя, раскаленный металл остывал.
Дым качался и падал в окопы и щели,
И по выжженным рощам стелился, космат.
И в далекое небо сурово глядели
Неподвижные лица немецких солдат.
Так вершится итог и кончаются сроки,
И разбитое судно садится на мель.
И просторной могилой земля на востоке
Обернулась любителям новых земель.
Так приходит расплата за кровь и за слезы.
Шла пехота вперед, приминая снега.
И на запад советские шли бомбовозы,
И советские танки теснили врага.
И уже на шоссе, на лесные поляны,
Покидая овраги, болота, кусты,
Выходили из дымных лесов партизаны
И над ними знамен загорались цветы.
482. Партизанская
Немецкими танками смяты посевы,
Свинцовая хлещет пурга.
Но грозное пламя народного гнева
Бушует в тылу у врага.
Мсти врагу беспощадно и смело!
Мать — Отчизна, мы слышим твой зов!
В бой выходят за правое дело
Партизаны орловских лесов.
Враг злобствует, в бешеном страхе и дрожи,
Но Родина нам дорога.
Ряды партизанские ширя и множа,
Народ наш встает на врага.
На воздух мосты, эшелоны и склады!
Берись за топор и за нож!
Свинцом и гранатой, штыком и прикладом
Фашистских собак уничтожь!
Мсти врагу беспощадно и смело!
Мать — Отчизна, мы слышим твой зов!
В бой выходят за правое дело
Партизаны орловских лесов.
ВЛАДИМИР ЩИРОВСКИЙ
Владимир Евгеньевич Щировский родился в 1909 году в Москве. Он был сыном сенатора в отставке. Из Москвы семья Щировского переехала в Харьков, там будущий поэт начал учиться в первом классе харьковской мужской гимназии. После революции закончил школу-семилетку и музыкальное училище. Стихи начал писать рано.
В 1926 году поступил в Ленинградский университет, однако проучился там недолго, так как вскоре был исключен «за сокрытие соцпроисхождения». После этого работал сварщиком на строительстве Балтийского вокзала. В 1930 году возвратился в Харьков. В 1931 году был призван в армию, служил при харьковском горвоенкомате. Дважды был арестован. В 1933 году жил в Москве, затем в 1934 году переехал в Корчь, где устроился заведующим художественным радиовещанием, а затем руководителем художественной самодеятельности в Доме пионеров и в клубе имени Энгельса.
В эти годы он переписывался с В. Пастернаком, показывал свои стихи М. Волошину и Н. Тихонову. При жизни В. Щировского ни одно из его стихотворений света не увидело.
В июле 1941 года Владимир Щировскнй был призван в армию, тяжело ранен в одном из первых боев под Геничевском, погиб в результате прямого попадания бомбы в машину с ранеными.
Многие его стихи, а также переписка погибли в Керчи во время войны.
483. «Есть в комнате простор почти вселенский…»
Есть в комнате простор почти вселенский.
Весь день во мне поет Владимир Ленский,
Блуждает запах туалетных мыл.
И вновь: «Ах, Ольга, я тебя любил!»
Прекрасно жить. На письменном столе
Лежат стародворянские пруды,
Мерцают лебеди. Навеселе
Звучат гармошек громкие лады,
И громы ладные старинных ливней
Звучат еще прекрасней и наивней,
Чем до восстанья в октябре.
Вот, проползая по земной коре,
Букашки дошлые опять запели
Интернационал, и по панели
Мятется трудовой и пыльный пыл.
«А знаешь, Ольга, я тебя любил!»
484. Память
Времена возникают. Взрастает в сверканьях и дымах
Площадей небывалых суровый безумный гранит,
Но ушедших от нас, и поэтому только любимых,
Моя память спокойно, свободно и нежно хранит.
Предстают созерцанью, полюбившему холод и ясность,
Лица бывших друзей, обстановки забытых квартир.
Я люблю примирившую всё неизбывную разность
Между обликом мысли и обликом, видевшим мир.
И живут невесомые доли усердных веселий
И любимыми ставшие образы старых коварств,
Города, переулки предместий, дома, водоемы, качели
И в покинутой комнате стол и жеманный бювар.
Там когда-то, читая Айвенго, я пугался потемок,
Населявших пролет между двух этажерок в углу,
Там встречал я рассветы, и был бестревожен и тонок
Луч серебряно‑красный в окне, приникавший к стеклу.
Там позднее любил я по ночам, когда все засыпали,
Видеть радуги в сонных глазах и биению крови внимать,
Начинался дремотный полет и в кошмарном фиале
Предпоследними секстами дом сотрясала зима.
Там рождалась нетвердая, тяжкая, робкая зрелость…
Жив ли стол, озарявшийся первым любовным письмом?
Кем разбита та лампа, что некогда вяло горела
В одиночестве бурном и в преображенье ночном?
В строгой памяти живы друзья, и вино расставанья
Затаил и сберег любопытный и дерзостный вкус,
И в часы неожиданных дум, на случайном диване
Мнится сладостным бремя постигнутых девичьих уст.
Но пленительно время, и пространство неумолимо,
И безмерно число обаяний ночных и дневных.
Колдовские поля и столицы, прекрасные дамы
Обнимаются зреньем, дорогами окружены.
Жизнь и смерть обручаются: в веснах, и летах, и зимах
Сочетаются ветр придорожный с чернокнижием уличных плит.
И ушедших от нас, и поэтому только любимых,
Моя память спокойно, свободно и нежно хранит.
485. «Квартира снов, где сумерки так тонки…»
А.П.Ш.
Квартира снов, где сумерки так тонки,
Где царствуют в душистой тишине
Шкафы, портреты, шляпные картонки…
О, вещи, надоевшие зане.
Да, жизнь звучала бурно, горько, звонко,
Но смерть близка и ныне нужно мне
Вскормить собаку, воспитать ребенка
Иль быть убитым на чужой войне.
Дабы простой, печальной силой плоти
Я послужил чужому бытию,
Дабы земля, в загадочном полете
Весну и волю малую мою,
Кружась в мирах безумно и устало,
В короткий миг любовно исчерпала.
486. «Вчера я умер, и меня…»
Вчера я умер, и меня
Старухи чинно обмывали,
Потом — толпа, и в душном зале
Блистали капельки огня.
И было очень тошно мне
Взирать на смертный мой декорум,
Внимать безмерно глупым спорам
О некой божеской стране.
И становился страшным зал
От пенья, ладана и плача…
И если б мог, я б вам сказал,
Что смерть свершается иначе…
Но мчалось солнце, шла весна,
Звенели деньги, пели люди,
И отходили от окна,
Случайно вспомнив о простуде.
Сквозь запотевшее стекло
Вбегал апрель крылатой ланью,
А в это время утекло
Мое посмертное сознанье.
И друг мой надевал пальто,
И день был светел, светел, светел…
И как я перешел в ничто —
Никто, конечно, не заметил.
487. «Убийства, обыски, кочевья…»
Возник поэт. Идет он и поет.
Убийства, обыски, кочевья,
Какой-то труп, какой-то ров,
Заиндевевшие деревья
Каких-то городских садов,
Дымок последней папиросы…
Воспоминания измен…
Светланы пепельные косы,
Цыганские глаза Кармен…
Неистовая свистопляска
Холодных инфернальных лет,
Невнятная девичья ласка…
Всё кончено. Возник поэт.
Вот я бреду прохожих мимо,
А сзади молвлено: чудак…
И это так непоправимо,
Нелепо так, внезапно так.
Постыдное второрожденье:
Был человек — а стал поэт.
Отныне незаконной тенью
Спешу я сам себе вослед.
Но бьется сердце, пухнут ноги…
Стремясь к далекому огню,
Я как-нибудь споткнусь в дороге
И — сам себя не догоню.
488. Счастье
Нынче суббота, получка, шабаш.
Отдых во царствии женщин и каш.
Дрогни, гитара! Бутылка, блесни
Милой кометой в немилые дни.
Слышу: ораторы звонко орут
Что-то смешное про волю и труд.
Вижу про вред алкоголя плакат,
Вижу, как девок берут напрокат,
И осязаю кувалду свою…
Граждане! Мы в социальном раю!
Мне не изменит подруга моя.
Черный бандит, револьвер затая,
Ночью моим не прельстится пальто.
В кашу мою мне не плюнет никто.
Больше не будет бессмысленных трат,
Грустных поэм и минорных сонат.
Вот оно, счастье: глубоко оно,
Ровное наше счастливое дно.
Выйду‑ка я, погрущу на луну,
Пару селедок потом заверну
В умную о равноправье статью,
Водки хлебну и окно разобью,
Крикну «долой!», захриплю, упаду,
Нос расшибу на классическом льду.
Всю истощу свою бедную прыть —
Чтобы хоть вечер несчастным побыть!
489. «Горсовет, ларек, а дальше…»
Горсовет, ларек, а дальше —
Возле церкви клуб.
В церкви — бывшей генеральши
Отпевают труп.
Стынет дохлая старуха,
Ни добра, ни зла.
По рукам мертвецким муха
Тихо проползла.
А у врат большого клуба
Пара тучных дев
Тянут молодо и грубо
Площадной напев:
«Мы на лодочке катались,
Золотой мой, золотой,
Не гребли, а целовались…»
«…Со святыми упокой…»
Церкви, клуба, жизни мимо
Прохожу я днесь.
Всё легко, всё повторимо,
Всё привычно здесь.
Как же мне не умилиться,
Как же не всплакнуть,
Поглядев на эти лица
И на санный путь?
Ты прошла, о генеральша,
Ты идешь, народ, —
Дальше, дальше, дальше, дальше,
Дальше — всё пройдет.
Дан томительный клубок нам,
Да святится нить…
Но зачем же руки к окнам
Рвутся — стекла бить?
490. «В переулок, где старцы и плуты…»
В переулок, где старцы и плуты,
Где и судьбы уже не звучат,
Где настурции, сны и уюты
Недоносков, братишек, девчат,
Навсегда ничего не изволя —
Ни настурций, ни снов, ни худоб, —
Я хожу к тебе, милая Оля,
В черном теле, во вретище злоб.
Этот чахлый и вежливый атом —
Кифаред, о котором молва, —
Погляди пред суровым закатом,
Как трясется его голова.
Он забыл олимпийские ночи,
Подвязал себе тряпкой скулу,
Он не наш, он лишенец, он прочий,
Он в калошах на чистом полу.
Он желающий личных пособий,
Посетитель врачей и страхкасс…
Отчего ж ты в секущем ознобе
Не отводишь от мерзкого глаз?
Скоро ночь. Как гласит анероид —
Завтра дождик. Могила. Конец.
Оля будет на службе. Построит
Мощный блюминг напористый спец.
Я касался прекрасного тела,
Я сивуху глушил — между тем
Марсиасова флейта кипела
Над весной, над сушайшей из схем,
Над верховной коллизией болей,
Над моим угловым фонарем,
Надо всем, где мы с милою Олей
Петушимся, рыдаем и врем.
491. «Быть может, это так и надо…»
Быть может, это так и надо
Изменится мой бренный вид
И комсомольская менада
Меня в объятья заключит.
И скажут про меня соседи:
«Он работящ, он парень свой!»
И в визге баб и в гуле меди
Я весь исчезну с головой.
Поверю, жалостно тупея
От чванных окончаний изм,
В убогую теодицею:
Безбожье, ленинизм, марксизм…
А может статься и другое:
Привязанность ко мне храня,
Сосед гражданственной рукою
Донос напишет на меня.
И, преодолевая робость,
Чуть ночь сомкнет свои края,
Ко мне придут содеять обыск
Три торопливых холуя…
От неприглядного разгрома
Посуды, книг, икон, белья,
Пойду я улицей знакомой
К порогу нового жилья
В сопровождении солдата,
Зевающего во весь рот…
И всё любимое когда-то
Сквозь память выступит, как пот.
Я вспомню маму, облик сада,
Где в древнем детстве я играл,
И молвлю, проходя в подвал:
«Быть может, это так и надо».
492. «Совсем не хочу умирать я…»
Совсем не хочу умирать я,
Я не был еще влюблен,
Мне лишь снилось рыжее платье,
Нерасцениваемое рублем.
Сдвинь жестянки нелегкой жизни,
Заглуши эту глушь и темь
И живою водою брызни
На оплакиваемую тень.
В золотое входим жилье мы
В нашем платье родном и плохом.
Флирты, вызовы и котильоны
Покрывал расписной плафон.
Белоснежное покрывало
Покрывало вдовы грехи,
И зверье в лесах горевало
И сынки хватали верхи.
Мрак людских, конюшен и псарен.
Кавалер орденов, генерал,
Склеротический гневный барин
Здесь седьмые шкуры дирал.
Вихри дам, голос денег тонкий,
Златоплечее офицерье,
И, его прямые потомки,
Получили мы бытие.
И в садах двадцать первого века,
Где не будут сорить, штрафовать,
Отдохнувшего человека
Опечалит моя тетрадь.
Снова варварское смятенье…
И, задев его за рукав,
Я пройду театральной тенью,
Плоской тенью с дудкой в руках.
Ах, дуда моя, веселуха,
Помоги мне спросить его:
Разве мы выбираем брюхо
Для зачатия своего?
493. «Город блуждающих душ, кладезь напрасных снов…»
Город блуждающих душ, кладезь напрасных снов.
Встречи на островах и у пяти углов.
Неточка ли Незванова у кружевных перил,
Дом ли отделан заново, камень ли заговорил.
Умер монарх. Предан земле Монферан.
Трудно идут года и оседает храм.
Сон Фальконета — всадник, конь и лукавый змий,
Добела раскаленный в недрах неврастений.
Дует ветер от взморья, спят манжурские львы,
Юноши отцветают на берегах Невы.
Вот я гляжу на мост, вот я окно растворил,
Вьется шинель Поприщина у кружевных перил…
Серенькое виденьице, бреда смертельный уют…
Наяву кашляют бабушки и куры землю клюют.
Наяву с каждой секундой всё меньше и меньше меня,
Пылинки мои уносятся, попусту память дразня,
В дали астрономические, куда унесены —
Красные щеки, белые зубы и детские мои штаны.
494. Донна Анна
Тамаре Яковлевне Щировской
Повинуясь светлому разуму,
Не расходуя смысл на слова,
Мы с тобой заготовили на зиму
Керосин, огурцы и дрова.
Разум розовый, резвый и маленький
Озаряет подушки твои,
Подстаканники и подзеркальники,
Собеседования и чаи…
И земля не отметит кручиною,
Сочиненной когда‑то в раю,
Домовитость твою муравьиную,
Золотую никчемность твою.
Замирает кудрявый розариум,
На стене опочил таракан…
О непрочные сны! На базаре им
Так легко замелькать по рукам!
Посмотри и уверься воочию
В запоздалости каждого сна:
Вот доярки, поэты, рабочие —
Ордена, ордена, ордена…
Мне же снится прелестной Гишпании
Очумелый и сладкий галдеж,
Где и ныне по данному ранее
Обещанию, ты меня ждешь…
И мы входим в каморку невольничью,
В эскурьял отстрадавших сердец,
Где у входа безлунною полночью
Твой гранитный грохочет отец.
495. «Скучновато слушать, сидя дома…»
Скучновато слушать, сидя дома,
За мушиной суетой следя,
Тарантас полуденного грома,
Тарантеллу летнего дождя.
Грянула по радио столица,
После дыни заболел живот,
Перикола бедности боится,
Но пока еще со мной живет.
Торжища гудят низкопоклонно,
Мрак штанов, сияние рубах,
Словно кривоустая Мадонна,
Нищенка с ребенком на руках.
Шум судеб, серьезность пустолаек,
И коровье шествие во хлев…
Меркнет день и душу усыпляет
Пот и пудра овцеоких дев.
Спят, полны слепого трудолюбья,
В разных колыбелях малыши…
Под необъяснимой звездной глубью
Стелется блаженный храп души.
Спит душа, похрапывая свято —
Ей такого не дарило сна
Сказочное пойло Арарата,
Вероломство старого вина.
Спи, душа, забудь, во мрак влекома,
Вслед Вергилию бредя,
Тарантас заброшенного грома,
Тарантеллу кроткого дождя.
496. «На твоей картине, природа…»
На твоей картине, природа,
На морском пейзаже твоем
Нарисован дымок парохода,
Желтый берег и белый дом.
В белом доме живет Анюта,
На борту парохода матрос.
Устарелый кораблик — кому-то
Он счастливую встречу принес.
В ресторане, в говоре пьяном,
В палисаднике и в кино —
Назревает свадьба с баяном,
Гименей стучится в окно…
Будем нюхать свежую розу,
Будем есть вековечный хлеб,
Продлевая дивную прозу
Устройства земных судеб.
Ты мне скажешь — дождик захлюпал.
Я отвечу — мир не таков:
Это вечности легкий скрупул
Распылился ливнем веков.
И немыслимо в полной мере
Разглядеть мелюзгу бытия,
Округляясь в насиженной сфере,
В круглой капле, где ты — не я.
Где по сумеркам трюмов порожних,
По сияньям домашних ламп
Разместил неизвестный художник
Устрашающий свой талант.
497. «На блюдах почивают пирожные…»
На блюдах почивают пирожные,
Золотятся копченые рыбы.
Совершали бы мы невозможное,
Посещали большие пиры бы…
Оссианова арфа ли, юмор ли
Добродушного сытого чрева,
Всё равно — мы родились, вы умерли,
Кто направо пошел, кто налево.
Хоть искали иную обитель мы,
Всё же вынули мы ненароком
Жребий зваться страной удивительной,
Чаадаева злобным уроком.
Но на детские наши речения,
Что аукают, не унывая,
Узаконенной наглости гения
Упадает печать огневая.
Мы с картонного сходим кораблика
Прямо в школу, и зубрим, и просим,
Чтоб кислинкой эдемского яблока
Отдавала дежурная осень.
Чтобы снились нам джунгли и звери там
С исступленьем во взорах сторожких…
И к наглядным посредственным скверикам
Сходит вечность на тоненьких ножках.
498. «Вселенную я не облаплю…»
Вселенную я не облаплю —
Как ни грусти, как ни шути,
Я заключен в глухую каплю —
В другую каплю — нет пути.
499. «В балетной студии, где пахнет как в предбаннике…»
В балетной студии, где пахнет как в предбаннике,
Где слишком много света и тепла,
Где вьются незнакомые ботанике
Живых цветов громадные тела.
Где много раз не в шутку опозорены,
Но всё ж на диво нам сохранены,
Еще блистают ножки Терпсихорины
И на колетах блещут галуны;
Где стынет рукописная Коппелия,
Где грязное на пультах полотно,
Где кажется вершиной виноделия
Бесхитростное хлебное вино,
Где стойко плачут демоны ли, струны ли,
Где больше нет ни счастья, ни тоски,
Где что-то нам нездешнее подсунули.
Где всё не так, где все не по‑людски, —
В балетной студни, где дети перехвалены,
Где постоянно не хватает слов, —
Твоих ногтей банальные миндалины
Я за иное принимать готов.
И трудно шевелиться в гуще воздуха,
И ведьмы не скрывают ржавых косм,
И всё живет без паузы, без роздыха
Безвыходный, бессрочный микрокосм.
500. «Осень, некуда кинуться нам со всех ног…»
Осень, некуда кинуться нам со всех ног.
Нет для нас подходящего сада.
Нет теплицы, где вырос бы желчный цветок —
Ботанической ереси чадо.
Осень. Звонко горланят по школьным дворам
Красноносые дошлые дети.
По квартирам не счесть оглушительных драм:
Здесь Монтекки, а там Капулетти.
Осень. Время призыва, отправки в войска,
Время поисков топлива, время
Желтизны у листвы, седины у виска
И презрительной дружбы со всеми.
О, душа, недотрога, возьми свой лорнет,
Запотевшее стеклышко вытри.
Видишь краски, которых подобия нет
На бессмертной фабричной палитре.
Серый полдень, сугубая плотность дождей,
Населенье в блестящих калошах,
Море выглядит Мафусаила седей.
Просит песен, но только хороших.
В эти дни я пленяюсь своей правотой,
Заурядной, бессовестной, гиблой,
Триумфальной, заветно-блистающей, той,
Что скрепляет незыблемость библий
501. Танец легкомысленной девушки
«Когда я был аркадским принцем»,
Когда я был таким-сяким,
И детским розовым гостинцем
Казалась страсть рукам моим.
Зашел я как-то выпить пива
В один неважный ресторан.
Носились официанты живо,
Качался джаз, потел стакан.
Сгибались склеенные пары,
Вперед вдвоем, назад вдвоем.
Как отдаленные гитары,
Звенели мысли ни о чем.
И стоит ли тому дивиться,
Что в томном танце надо мной
Одна румяная девица
Сверкнула голою спиной.
Так сладко стало мне и больно,
Что я, забыв свое питье,
Благоговейно, богомольно
Взглянул на рожицу ее.
Курносая, в прекрасном платье,
Вся помесь стервы с божеством…
О, как хотелось мне сказать ей:
— Укрась собой мой скучный дом,
Развесели меня скандалом
Со злой соседкой у плиты,
Дабы не завелись мечты
В житьишке каверзном и малом…
И губки лживые твои
Целуя тысячу раз кряду,
Здесь в мимолетном бытии
Я затанцуюсь до упаду.
502. Танец бабочки
Кончен день. Котлеты скушаны.
Скучный вечер при дверях.
Что мне песенки Марфушины,
Ногти дам, штаны нерях?
Старый клуб отделан заново —
На концерт бы заглянуть —
Выйдет Галочка Степанова
И станцует что-нибудь.
Дева скачет, гнется ивою,
Врет рояль — басы не те.
Человечество шутливое
Крупно шутит в темноте.
И на мерзость мерзость нижется,
И троится мутный ком,
И отверженная ижица
Лезет в азбуку силком.
Но я верю, что не всуе мы
Терпим боль и борем страх —
Мотылек неописуемый
В сине‑розовых лучах.
Чучело седого филина
Не пугается обид,
Но, булавкою пришпилена,
Бабочка еще дрожит…
Что ж, кончай развоплощение,
Костюмерше крылья сдай.
Это смерть, но тем не менее
Все-таки дорога в рай.
Выходи в дорогу дальнюю,
Вечер шумен и игрист,
На площадку танцевальную,
Где играет баянист.
503. Танец души
А.Р.
В белых снежинках метелицы, в инее,
Падающем, воротник пороша,
Став после смерти безвестной святынею,
Гибко и скромно танцует душа.
Не корифейкой, не гордою примою
В милом балете родимой зимы —
Веет душа дебютанткой незримою,
Райским придатком земной кутерьмы.
Ей, принесенной декабрьскою тучею,
В этом бесплодном немом бытии
Припоминаются разные случаи —
Трудно забыть похожденья свои.
Всё — как женилась, шутила и плакала,
Злилась, старела, любила детей, —
Бред, лепетанье плохого оракула,
Быта похабней и неба пустей…
Что перед этой случайной могилою
Ласки, беседы, победы, пиры?
Крепкое Нечто с нездешнею силою
Стукнуло, кинуло в тартарары.
В белом сугробе сияет расселина,
И не припомнить ей скучную быль —
То ли была она где-то расстреляна,
То ли попала под автомобиль.
Надо ль ей было казаться столь тонкою,
К девам неверным спешить под луной,
Чтоб залететь ординарной душонкою
В кордебалет завирухи ночной.
Нет, и посмертной надежды не брошу я,
Будет Маруся идти из кино —
Мне вместе с предновогодней порошею
В очи ее залететь суждено.
504. Вальс Грибоедова
А. Р.
«Карету мне! Карету!»
Завтра вечером в восемь часов
Заверну я к тебе попрощаться.
Ясен ум. Чемодан мой готов,
Завтра я уезжаю, как Чацкий.
Будет поезд греметь и качаться, —
Подвижной, неустойчивый кров.
Что сказать? Молви мне: «Будь здоров!»
Завтра я уезжаю, как Чацкий.
Кем я стану во мнении дам,
В завидущих глазах старушонок?
Не к лицу мне идти по следам
Душ кривых и сердец устрашенных.
Вот твой голос — он полон и звонок,
Вот твой облик, присущий пирам,
Говорливому множеству драм
Душ кривых и сердец устрашенных.
Ну, а я от живой мелюзги,
От приморского скучного сада,
От сердец, где не видно ни зги,
От тоски сведенборгова ада
Уезжаю — и плакать не надо.
В ресторанчике зарево вин,
Ходят воры и врут златоусты.
Я гулял и заметил один
Уголок оскорбленному чувству.
Шел снежок, не спеша и не густо…
Елки в святости зимних седин…
И трудящийся рыл гражданин
Уголок оскорбленному чувству.
Но до этого мне далеко…
От любви умирают не часто.
Балерина в телесном трико
Даст мне ручку белей алебастра.
Даст мне нежную ручку — и баста!..
Предрассветных небес молоко,
Дальний вальс утихает легко…
От любви умирают не часто.
505. Танец медведя
А.Р.
Перьям и белым страницам, кистям и просторным полотнам,
Нет, не завидую я, хоть участь свою и кляну.
В мире животных я стал неизящным животным.
Бурым медведем сижу я в дурацком плену.
В старом Париже я был театральным танцором.
Жил небогато, был набожен, сыт и одет…
Склокам актерским конец… Конец оркестровым раздорам —
Хитрый Люлли сочинил королевский балет.
Я танцевал в эти годы красиво и ловко,
Был на виду у придворных скучающих дам.
Ты мне была несравненной партнершей, чертовка,
Я и теперь тебе сердце медвежье отдам.
Помню я всё: как тебя увозили в карете,
В белой карете с опасным и громким гербом.
Помню, как ты возвратилась ко мне на рассвете…
Но почему-то не помню, что было потом.
Ты ли меня беззаветным враньем утомила,
Сердце ль мое разорвалось от горя любви…
Прутьями клетки моя обернулась могила,
Силы бессмертные мне повелели — живи!
Смотрят меня пионеры, студенты, зеваки,
Мужние жены мне черствые булки суют,
Натуралисты вторгаются паки и паки
В зоологический мой безлюбовный приют.
Изредка только под модной ужимкою шляпы,
Мнится, узнал я сиянье трагических глаз,
И поднимаюсь тогда я на задние лапы,
И начинаю забавный и жалобный пляс.
506. Ничто
Ничто… Пусть пролегло оно
Для любопытства грозной гранью…
Пусть бытие его темно
И заповедано сознанью.
Истлел герой — возрос лопух.
Смерть каждой плоти плодотворна.
И ливни, оживляя зерна,
Проходят по следам засух.