Сонный дежурный включил циклотрон. Я смотрел на монитор, показывавший величину тока в пучке, выходившем из выпускного окна.
— Сейчас через коллиматор проходит около десяти в минус десятой степени ампера — это как раз то, что нужно… Попробуем!
Затвор открыли, и через несколько минут все было кончено. Воспрянувший духом дежурный отдавал помощникам быстрые и четкие распоряжения по выключению установки.
Когда я осмотрел пластинку под темно–зеленым фонарем, оказалось, что она плохо перенесла пребывание в вакууме: по краям и особенно на углах эмульсия отстала от стекла и приподнялась вверх. Нужно было очень осторожно вести проявление, чтобы она удержалась на стеклянной подложке.
Приблизительно через час, проделав все необходимые операции, я вынул бачок из термостата. Включив белый свет, я увидел зрелище, которое не доставило мне ни малейшего удовольствия: в растворе, наполнявшем прозрачную плексигласовую посудину, наподобие медузы, отсвечивая легкой синевой, плавал разбухший желатиновый слой пластинки, полностью отделившийся от стекла.
Так я и знал! Нельзя, конечно, проявлять побывавшие в вакууме пластинки этого типа тем щелочным проявителем, который был у меня. Тут нужно вещество, работающее без щелочи, например амидол. Но снабженцы говорят, что не могут достать—в Москве не могут достать банку амидола.
— Все, Юрий Лукич. Пластинок с альфа–частицами больше не осталось. Вот сводка по всем измерениям, которую я сделала, как вы просили, — лаборантка положила передо мной журнал, аккуратно исписанный бесчисленными колонками цифр.
— Хорошо. Оставьте его мне и сразу же беритесь за дейтоны.
Я начал перелистывать журнал. Вот они, наконец, первые данные по угловому распределению альфа–частиц, рассеянных на мишенях из бериллия, углерода, алюминия и меди! Данные, на получение которых мы ухлопали столько труда и времени… Конечно, нужно (сразу же вычертить графики–тогда выявится, станет наглядным характер углового распределения.
Приготовив сетку для диаграммы в полярных координатах, я взял данные по рассеянию альфа–частиц на бериллии — самом легком из исследованных нами элементов, у которого помехи от кулоновского рассеяния должны были быть минимальными.
Посмотрим, что написано в журнале… Пять градусов–счет невозможен, слишком велика плотность расположения следов. Десять градусов — то же самое. Пятнадцать–плотность все еще слишком велика… Что ж, ничего удивительного нет—в области малых углов должно сильно сказываться кулоновское рассеяние. Шестнадцать градусов, семнадцать… Вот первая надежная цифра — на семнадцати градусах. На единичном участке пластинки здесь насчитывается 1.520 следов. Сейчас я поставлю первую точку, выберу масштаб для радиуса–вектора… Восемнадцать градусов—946 следов. Ого, какой быстрый спад! Посмотрим, что будет дальше. Девятнадцать градусов—648 следов. Действительно, спад очень сильный. И, значит, совсем не зря мы вели счет через один градус. Три точки—и обозначилась линия, которая очень хорошо идет прямо в начало координат. Да, прямо в полюс… Получается сильно вытянутый вперед узкий нулевой максимум.
Неужели этим все и кончится? Ладно, посмотрим дальше. Двадцать градусов. Двадцать градусов–это 605 следов. 605, а было 648 — спад совсем небольшой! Что это, «вылетевшая» точка или я подошел к минимуму? Двадцать один градус — 625 следов. Кривая пошла вверх! Двадцать два градуса — 680. Снова увеличение. Двадцать три — 922, двадцать четыре—1.036, двадцать пять — 1.160! Двадцать шесть градусов —1.184… Ход снова замедлился. Дальше: двадцать семь—1.120 следов. Значит, вниз, кривая снова пошла вниз! Двадцать восемь градусов—1.046, двадцать девять — 882…
Я быстро ставил точки, откладывая циркулем число следов. Руки у меня дрожали—-неужели, хотя я и ждал этого, действительно вышла горбатая кривая? Пятьдесят градусов — 92 следа… Пока все. Последняя точка.
Проведем кривую. Безобразие, опять мои сотрудницы утащили все лекала! Ничего, на первый раз проведу от руки. Но и без кривой ясно видны два максимума и два минимума. Очень красивые и очень отчетливые максимумы–при 26 и при 42 градусах…
А каковы были расчетные значения углов, соответствующих этим двум первым максимумам рассеяния на бериллии? Впрочем, они зависят от величины радиусов альфа–частицы и ядра бериллия, которые, строго говоря, не известны. Но вот отношение углов, при которых наблюдаются первые максимумы, не зависит от этих радиусов и должно быть равно 1,64—это я помню точно. А у нас отношение углов–поделим на линейке 42 на 26— получается равным 1,62. Что же, совпадение очень близкое.
Вот, пожалуй, и все: дифракция альфа–частиц с энергией 27 миллионов электрон–вольт на ядрах бериллия… Ровно четырнадцать месяцев работы.
Утром 2 января 1948 года я пришел к Игорю Васильевичу, возвратившемуся в институт после длительного отсутствия. Он сидел в кабинете один, уютно устроившись в кресле, и был, как я сразу заметил, в прекраснейшем расположении духа.
— Привет тебе, Лукич! С Новым годом! Как поживаешь? .. Открытия есть? — спросил он без обычной своей иронии, заметив у меня в руках папку с отчетом по дифракции.
—Есть, Игорь Васильевич. Вот вам новогодний подарок.
Борода внимательно прочел титульный лист и кивком головы указал мне на кресло: «Садись!» Он тут же начал разбирать мое, как я теперь понимаю, излишне пространное писание. Впрочем, это обычная история — когда ведешь опыт, многие второстепенные вещи нередко кажутся чрезвычайно существенными, и только потом становится ясной их действительная ценность.
Увидев кривые рассеяния, Борода разволновался.
— Смотри, какие они красивые! По правде говоря, я не думал, что явление обнаружится так чисто. Ты, Лукич, хитрый Лукич — скверный парень: почему раньше мне ничего не сказал?
— Так вы же были в отъезде. А кривые в таком виде возникли совсем недавно.
— Ладно. Ты оставь свой отчет у меня — я его почитаю… А что ты собираешься делать в будущем?
— Некоторые соображения у меня есть. И одну работу я уже, по существу, начал. Но хотелось бы все как следует обговорить с вами.
— Давай обговорим. Приходи — знаешь когда? — послезавтра вечером. Только на всякий случай сначала позвони. И приготовь все, что у тебя еще есть. Хорошо?
Хорошо, приготовлю… Игорь Васильевич, а что будет дальше с дифракцией?
— То есть как — что дальше? Не понимаю, о чем ты говоришь.
— О том, что запрем работу в шкаф на съедение мышам — и все? Тогда спрашивается: зачем мы ее делали? Неужели только для собственного удовольствия?
— У тебя, дорогой, какие–то вредные мысли.
— Логичные, Игорь Васильевич. Может быть, потому и вредные…
Борода молчал, сосредоточенно растирая пальцем крошки табака на стекле, которым был покрыт стол.
— Ты доложи работу на семинаре и разошли несколько отчетов по разным институтам.
— А что это даст? Это же самообман, Игорь Васильевич. На семинар придет тридцать человек, которые через две недели все начисто забудут. А отчеты и рассылать не стоит — их прямым сообщением засунут в те же шкафы.
— Насчет шкафов ты, может, и прав, но о семинаре зря так говоришь. Работу доложить нужно.
— Хорошо, доложу… Но скажите: почему во всех заграничных журналах регулярно печатаются такие работы, а мы держим их под замком? Почему, например, нельзя опубликовать статью по дифракции?
Курчатов помрачнел.
— Опубликовать, говоришь?.. А ты инструкции на сей счет читал?
— Читал.
— Так ты что же, считаешь их неразумными? Сомневаешься в их целесообразности?
— Сомневаюсь. И очень сильно.
— Сомнение, молодой человек, не всегда приносит хорошие плоды и не всегда оно полезно.
—- Ничего подобного. Когда одна из дочерей Маркса спросила его, какого основного девиза он придерживается в жизни, старик, не задумываясь, ответил: «Во всем сомневаться».
Щурясь от папиросы, Борода смотрел на меня одним глазом.
— То Маркс, а то ты. Ты лучше не сомневайся.
— Что ж, доложу…
Однажды — было это, кажется, в 1955 году—Игорь Васильевич зашел ко мне поздно вечером посмотреть на расщепления ядер лития, вызываемых быстрыми дейтонами. Я показывал ему звезды, принадлежавшие к обнаруженной нами новой реакции.
В комнате подвального этажа, где мы сидели, было тихо; слышалось только слабое гудение трансформатора, питавшего лампу микроскопа, и легкий шум, доносившийся из коридора, где кто–то из лаборантов возился с установкой, стоявшей неподалеку от нашей двери. По временам он произносил невнятные слова, разговаривая сам с собою, и вдруг, как–то совершенно неожиданно, начал насвистывать–удивительно чисто и музыкально — знаменитую мелодию флейты из «Орфея». Я замер — так хорошо у него выходило. Игорь Васильевич повернул голову, прислушиваясь, и, быстро протянув руку, выключил гудевший трансформатор. Мы сидели не шевелясь, но музыкант оборвал мелодию так же внезапно, как и начал. Вместо чудесной арии Глюка послышалось ритмичное металлическое звяканье, по–видимому, виртуоз крутил ключом какую–то гайку.
— Кто это? — тихо спросил Борода.
— По–моему, Вялылин. Он, кажется, у Гуревича работает.
— А хорошо у него получилось. Настоящая музыка.
— Очень хорошо, Игорь Васильевич. Наверно, ему с таким слухом следовало быть скрипачом или пианистом, а не возиться с железками… Но как начинаются пути, которые мы избираем?
Борода отодвинулся от микроскопа.
— Как начинаются?.. Это, знаешь, вопрос сложный. По–моему, человек всегда должен избирать то, к чему у него есть способности, пусть даже небольшие. И всегда, во всякой работе, должен находить и делать самое существенное. Ты меня понимаешь?
— Понимаю… Но чтобы так распорядиться своей судьбой, необходимо иметь или совершенно явное призвание, что редко встречается, или уже в раннем возрасте хорошо знать себя самого. Но ведь молодость не занимается самоанализом, а смотрит на мир, полный всяческих соблазнов. И юнец часто берется совсем не за свое дело.