— Конечно, способности–это одно, а влечения — другое. Тут бывает полное несовпадение. Молодых людей надо так воспитывать, чтобы их стремления соответствовали природным данным. Это, так сказать, оптимальный вариант развития. Поэтому в юности очень важно иметь наставника—-человека опытного и дружески к тебе расположенного. Я это хорошо знаю по себе. Мне встретились замечательные люди и помогли во многом.
Игорь Васильевич начал рассказывать о профессоре С. Н. Усатом, у которого он учился в Симферополе, а потом работал в Баку, об академике А. Ф. Иоффе. Он говорил о решающем значении, которое играет в воспитании ученого пройденная им школа — преемственность и традиции, под влиянием которых формируются его взгляды.
— Если этого нет, то он рискует остаться самоучкой. Возьми, например, Ленинградский физико–технический институт, который ты знаешь, где жизнь, что говорится, била ключом: как много он нам дал! По существу, целое поколение наших физиков вышло оттуда…
Я знал, что вопрос о подготовке — скорее, даже не о подготовке, а о воспитании молодых ученых–постоянно занимал и тревожил Курчатова: мне приходилось слышать, как он с беспокойством говорил о том, что мало у нас по–настоящему крупных научных открытий, особенно в области экспериментальной физики.
— Как ты думаешь, почему это так? — Игорь Васильевич с любопытством смотрел на меня, ожидая ответа.
— А почему не появляются у нас писатели масштаба Льва Толстого или художники и ученые, равные Серову и Павлову? Почему не приходит новое поколение гениальных людей? Куда они исчезли?.. По–моему, нашим молодым ученым не хватает культуры, большой, настоящей культуры, той самой культуры и широты взглядов, которые только и позволяют человеку рассуждать смело и непредвзято. Ведь ученый–это прежде всего мыслитель…
Курчатов молчал, внимательно рассматривая перегоревшую лампочку от микроскопа, найденную им на столе.
— Разве это не так, Игорь Васильевич?
— М — да… Насчет того, чтобы мыслить смело и непредвзято, ты совершенно прав. Но что, строго говоря, следует понимать под культурой ученого? В первую очередь он должен быть хорошим специалистом. Основа всего–это специальные знания, так сказать, техника ученого. Это в какой–то мере похоже на профессиональную технику художника или музыканта. Но одной такой техники, конечно, мало, она еще не есть творчество. Можно знать очень много и не создать ничего… Однако и обилие идей тоже часто оказывается пустым цветением. Недаром Эйнштейн сказал, что хорошие идеи приходят так редко… По–видимому, секрет состоит в том, что нужно уметь подмечать все непонятное и противоречивое и уметь добираться до его сути. А для этого нужен особый склад ума — наверное, та самая культура, о которой ты говорил, если ты именно это имеешь в виду…
— Конечно. Но как возникает этот особый склад ума? Тут, наверное, даже для большого таланта одного развития в рамках избранной специальности недостаточно. Одной физикой тут не отделаешься, хотя она и будет определять характер всего мышления. Поэтому мне кажется, что, например, разобраться в философской статье или почувствовать, понять по–настоящему того же Глюка, которого мы сегодня слушали, — это занятие вполне серьезное и даже в некотором роде необходимое. Оно основательно расшевелит мозги и заставит задуматься над множеством вещей… Наверное, недаром Бор, Гейзенберг и наш Фок столь же крупные философы, как и физики, а Планк и Эйнштейн были первоклассными музыкантами.
Игорь Васильевич рассеянно смотрел на раскрытый журнал.
Помнишь, мы с тобой однажды слушали Абендрота?
Я очень хорошо запомнил этот концерт в Большом зале консерватории, где случайно встретился с Курчатовым. Был он тогда какой–то неооычный, улыбчивый, притихший и чуточку грустный.
— То, что ты сказал, в общем правильно. Ученый, конечно, должен впитать в себя очень много. Как раз в этом смысле я и говорил о значении школы, о связях ученых, об их взаимном влиянии, которое должно продолжаться всю жизнь… Неоперившийся новичок, попавший в такую среду, какая существовала, положим, в Копенгагене или в Ленинграде, должен был или подняться — во всем подняться — до ее уровня или уйти. Другого ему не оставалось… Но и сформировавшиеся ученые обязательно должны находиться в тесном контакте. По–моему, только такое сообщество и рождает передовые идеи. Они, то есть такие идеи, в общем никогда не возникают у одного человека, а сначала, что говорится, носятся в воздухе, и в известный момент кто–то — может быть, наиболее талантливый и смелый-—делает последний шаг и формулирует новый принцип. Ты посмотри, как получилось хотя бы с теорией относительности. Пуанкаре, в сущности, вплотную подошел к ней, но почему–то не сделал самого последнего шага, который выпал на долю Эйнштейна. Эйнштейн ввел принцип постоянства скорости света, что сразу все изменило…
И. В. Курчатов и французский физик Фредерик Жолио–Кюри. 1958 год
Игорь Васильевич говорил медленно, как бы рассуждая с самим собой.
— Мне как–то рассказывали об Оппенгеймере. Его, кстати, очень любят студенты. Он с одинаковым блеском читает лекции по физике и по истории литературы. Слывет у них знатоком индийской поэзии… Но вот Ферми — тот, кажется, кроме физики, ничем особенно не увлекался…
— Хватит, пожалуй, и того, что он был одновременно и теоретиком, и экспериментатором. В наше время это, по–видимому, величайшая редкость…
— Ферми действительно был величайшей редкостью… А умер от рака. Рак — это что такое, Лукич?
Курчатов чрезвычайно неодобрительно смотрел на присутствие в институте женщин–физиков, считая, что сам характер работы в нем — огромная нагрузка, которую несли сотрудники, и опасность облучения–делал наши лаборатории малоподходящим местом для «слабого пола». Когда я в связи с этим назвал ему однажды имена Марии и Ирен Кюри, которые всю свою жизнь провели в лабораториях, Курчатов, смеясь, заявил, что эти женщины находились в особых условиях, ибо рядом с ними были такие замечательные мужчины, как Пьер Кюри и Фредерик Жолио.
К Жолио Игорь Васильевич относился, как мне казалось, с безграничным уважением. За годы знакомства с Курчатовым у меня сложилось убеждение, что он не любил рассказывать о своих личных переживаниях, об отношении к людям. Но однажды, когда в связи с обсуждением одной старой работы по ядерным реакциям я спросил Игоря Васильевича, знал ли он лично Жолио, Курчатов заговорил в какой–то очень мягкой, несвойственной для него манере. В его представлении Жолио–ученый и Жолио–человек были неразделимы — он одинаково восхищался его выдающимися научными достижениями и высокими моральными качествами.
— Знаешь, когда я в тридцать третьем году познакомился с ним на конференции в Ленинграде, то сразу понял, что это замечательный парень.
В те годы Игорь Васильевич тоже был «замечательным парнем» — я хорошо запомнил его облик, когда в 1935–1939 годах работал на студенческих практиках в Ленинградском физико–техническом институте.
С Жолио–Кюри Курчатова долгие годы связывала искренняя и неизменная дружба. В последний раз они виделись весной 1958 года, когда Жолио приезжал в Советский Союз. Через несколько месяцев его не стало, и сам Игорь Васильевич тоже ненадолго пережил своего великого друга.
На белом свете существуют только две расы, две человеческие разновидности: люди плохие и люди хорошие. И Курчатов, согласно всем своим основным параметрам, относился к расе людей хороших. Все было в нем гармонично и цельно, все проявления его натуры, вплоть до мелочей, были какими–то типично «курчатовскими», отражавшими самое его существо — его философию, его убеждения, устоявшиеся, проверенные жизнью убеждения сильного духом человека. Но во всем, что было дано Бороде от природы, сказывалась его простая и добрая душа, которая сразу угадывалась в особенном, на редкость внимательном и тактичном отношении к людям. Это качество больше всего привлекало меня в нем, несмотря на огромную разницу в положении, именно с Курчатовым чувствовал я себя легко и свободно, и именно с ним можно было поговорить по душам о самых важных делах.
Я упоминал уже, что Игорь Васильевич редко рассказывал о себе, во всяком случае о своих переживаниях. Суждения о его взглядах складывались у меня постепенно, из многих наблюдений, из отдельных оброненных им фраз, и, пожалуй, больше всего из тех странных разговоров, когда я, обычно поздно вечером, рассказывал ему что–нибудь, а он молчал и, казалось, рассеянно слушал. Однако на его лице, чрезвычайно подвижном и выразительном, и особенно в глазах, удивительных, темных, внимательных глазах, которые, казалось, проникали в самую душу собеседника, можно было безошибочно прочесть его отношение к тому, что он слышал, — интерес, безразличие, недоверие. Курчатов, по–видимому, необычайно тонко чувствовал людей, мгновенно и точно угадывая их сущность. Именно это качество Игоря Васильевича — способность быстро и безошибочно оценивать любые явления, будь это живой человек или предложенная его вниманию новая идея, — позволяло ему в одно и то же время заниматься множеством самых различных, чрезвычайно ответственных дел, связанных с атомной проблемой, и принимать правильные и смелые решения. Собранный, живой и веселый, Борода был, наверное, для всех, кто его знал, высшим образцом организованности. Он совершенно особенным образом влиял на соприкасавшихся с ним людей, на которых как бы переходила частица его сильного, стремительного духа, не отступавшего ни перед какими препятствиями. Курчатов как–то по–своему умел чувствовать время и подчинять его себе: в течение немногих лет под его руководством были решены колоссальные по объему научно–технические задачи, и наша страна получила ядерное оружие.
Однажды — было это в самом начале 1957 года — я налаживал микроскоп, а Игорь Васильевич присел на край соседнего стола, упершись ногами в пол и засунув руку в карман. Я временами посматривал на него — он сильно изменился, постарел и выглядел больным.