Печатаем журнал в Германии, редакция – частично – здесь, – частью – в Петербурге. Предпол<агаемые> сотрудники – более или менее знакомы Вам: это – академики С. Ф. Ольденбург, С. Ф. Платонов, историк С. П. Костычев, зооботаник Филипченко, биолог Словцов, И. П. Павлов и т. д.
Из иностранцев думаем просить Эйнштейна, Штейнаха, Шпенглера, Д. Кейнса, Нитти.
Русские: все новые беллетристы и поэты, среди них есть очень талантливые люди: граф А. Н. Толстой, А. Белый, Ремизов и много других, – все наиболее значительные.
Приглашаем: Келлермана, Томаса Манна, Пьера Милля, Ромена Роллана, Клода Фаррера, Гвидо да Верона, Цукколи.
Убедительно прошу Вас принять участие в издании и пригласить к участию в нем тех литераторов Англии, которых Вы сочтете полезными для сего дела».
А несколько позднее (30 мая) М. Горький сообщил Р. Роллану:
«Дорогой друг,
группа русских ученых и писателей основала журнал, цель которого – ознакомить русскую интеллигенцию с работами, посвященными развитию науки и литературы в Европе.
Главные редакторы журнала – политически совершенно независимые люди. Это профессора А. Пинкевич и Тарле, член Академии наук С. Ольденбург, я и граф Алексей Толстой».
И обратился с просьбой:
«Очень прошу Вас дать нам статью для журнала».
А. Н. Толстой согласие работать в «Беседе» дал, но никакого участия в ней не принял.
С. А. Есенин
11 мая 1922 года в столицу Германии прибыли Сергей Есенин и Айседора Дункан. В этот же день поэт посетил редакцию «Накануне» – газеты, которая печатала его произведения. Здесь произошла встреча с А. Н. Толстым. Писатель пригласил гостя из России к себе домой на завтрак, на семнадцатое число. Узнав об этом, напросился на завтрак и М. Горький.
Н. В. Крандиевская вспоминала:
«Было решено устроить завтрак в пансионе Фишер, где мы снимали две большие меблированные комнаты. В угловой, с балконом на Курфюрстендам, накрыли длинный стол по диагонали. Приглашены были: Айседора Дункан, Есенин и Горький.
Айседора пришла, обтекаемая многочисленными шарфами пепельных тонов, с огненным куском шифона, перекинутым через плечо, как знамя. В этот раз она была спокойна, казалась усталой. Грима было меньше, и увядающее лицо, полное женской прелести, напоминало прежнюю Дункан.
Три вещи беспокоили меня как хозяйку завтрака. Первое. Это чтобы не выбежал из соседней комнаты Никита, запрятанный туда на целый день. Второе заключалось в том, что разговор у Есенина с Горьким, посаженными рядом, не налаживался. Я видела, Есенин робеет, как мальчик, Горький присматривается к нему. Третье беспокойство внушал хозяин завтрака, непредусмотрительно подливающий водку в стакан Айседоры (рюмок для этого напитка она не признавала). Следы этой хозяйской беспечности были налицо.
– За русски революсс! – шумела Айседора, протягивая Алексею Максимовичу свой стакан. – Ecouter, Горки! Я будет тасоват seulement для русски революсс. Cest beau, русски революсс!
Алексей Максимович чокался и хмурился. Я видела, что ему не по себе. Приглаживая усы, он нагнулся ко мне и сказал тихо:
– Эта пожилая барыня расхваливает революцию, как театрал – удачную премьеру. Это она – зря. – Помолчав, он добавил: – А глаза у барыни хороши. Талантливые глаза.
Так шумно и сумбурно проходил завтрак. После кофе, встав из-за стола, Горький попросил Есенина прочесть последнее написанное им. Есенин читал хорошо, но, пожалуй, слишком стараясь, нажимая на педали, без внутреннего покоя. (Я с грустью вспомнила вечер в Москве, на Молчановке.) Горькому стихи понравились, я это видела. Они разговорились. Я глядела на них, стоящих в нише окна. Как они были непохожи! Один продвигался вперед закаленный, уверенный в цели; другой шел как слепой, на ощупь, спотыкаясь, – растревоженный и неблагополучный.
Позднее пришел поэт Кусиков, кабацкий человек в черкеске, с гитарой. Его никто не звал, но он, как тень, всюду следовал за Есениным в Берлине.
Айседора пожелала танцевать. Она сбросила добрую половину шарфов своих, оставила два на груди, один на животе, красный накрутила на голую руку, как флаг, и, высоко вскидывая колени, запрокинув голову, побежала по комнате в круг. Кусиков нащипывал на гитаре “Интернационал”. Ударяя руками в воображаемый бубен, она кружилась по комнате, отяжелевшая, хмельная Менада. Зрители жались по стенкам. Есенин опустил голову, словно был в чем-то виноват. Мне было тяжело. Я вспомнила ее вдохновенную пляску в Петербурге, пятнадцать лет тому назад. Божественная Айседора! За что так мстило время этой гениальной и нелепой женщине?»
Происходившее на завтраке стало основной частью очерка М. Горького «Сергей Есенин», написанного через год после трагической гибели поэта. Писатель вспоминал:
«Через шесть-семь лет я увидел Есенина в Берлине, в квартире А. Н. Толстого. От кудрявого, игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце. Беспокойный взгляд их скользил по лицам людей изменчиво, то вызывающе и пренебрежительно, то, вдруг, неуверенно, смущенно и недоверчиво. Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он – человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее – серая, поблекла, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика. Да и весь он встревожен, рассеян, как человек, который забыл что-то важное и даже неясно помнит – что именно забыто им?
Его сопровождали Айседора Дункан и Кусиков.
– Тоже поэт, – сказал о нем Есенин, тихо и с хрипотой.
Около Есенина Кусиков, весьма развязный молодой человек, показался мне лишним… Дункан я видел на сцене за несколько лет до этой встречи, когда о ней писали как о чуде, а один журналист удивительно сказал: “Ее гениальное тело сжигает нас пламенем славы”.
А. Дункан, С. Есенин
Но я не люблю, не понимаю пляски от разума и не понравилось мне, как эта женщина металась по сцене. Помню – было даже грустно, казалось, что ей смертельно холодно и она, полуодетая, бегает, чтоб согреться, выскользнуть из холода.
У Толстого она тоже плясала, предварительно покушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием ее тела, избалованного славой и любовью…
Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на нее, морщился. Может быть, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:
Излюбили тебя, измызгали…
И можно было подумать, что он смотрит на свою подругу, как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит. Несколько раз он встряхивал головой, как лысый человек, когда кожу его черепа щекочет муха.
Потом Дункан, утомленная, припала на колени, глянула в лицо поэта с вялой, нетрезвой улыбкой. Есенин положил руку на плечо ей, но резко отвернулся…
Есенина попросили читать. Он охотно согласился, встал и начал монолог Хлопуши. Вначале трагические выкрики каторжника показались театральными.
Сумасшедшая, бешеная, кровавая муть!
Что ты? Смерть?
Но вскоре я почувствовал, что Есенин читает потрясающе, и слушать его стало тяжело до слез…
И великолепно был передан страх:
Где он? Где? Неужель его нет?
Даже не верилось, что этот маленький человек обладает такой огромной силой чувства, такой совершенной выразительностью».
Конфликт с лидерами эмиграции
Сотрудничество А. Н. Толстого с «Накануне», начавшееся с помещения в самом первом номере, от 26 марта 1922 года, главы «Стрелка барометра» из повести «Детство Никиты», вызвало негативную реакцию у большей части эмигрантов, поскольку газета финансировалась из Москвы и была рупором «смены вех» – движения за возвращение на Родину. Ситуацию усугубила публикация в «Накануне» 14 апреля 1922 года открытого письма А. Н. Толстого к Н. В. Чайковскому, активнейшему борцу с Советской властью.
Упреждая возможные карательные санкции со стороны Союза русских писателей и журналистов в Париже, А. Н. Толстой 25 апреля 1922 года направил главе Союза П. Н. Милюкову письмо, в котором заявил:
«Прошу не считать меня больше членом Союза русских литераторов и журналистов в Париже».
И всё же правление Союза, собравшись 5 мая, приняло постановление, в котором говорилось:
«Принимая во внимание, что основным началом Союза как профессиональной организации деятелей печати является начало свободы печати и что членами Союза не могут быть лица, участвующие в органах печати, защищающих власть, отрицающую свободу печати, <Союз> считает гр. А. Н. Толстого, А. Ветлугина и И. М. Василевского выбывшими из числа членов Союза».
Вскоре после этого А. Н. Толстого на улице повстречал Р. Б. Гуль. Позднее он так описал эту встречу:
«Je m’en fous – было любимой присказкой Толстого в разных трудностях жизни. Переводить по-русски эту присказку не решаюсь: – весьма нецензурна. Помню, как-то мы с Ященко шли по Курфюрстендамм к нашей редакции на Аусбургерштрассе. Навстречу – Толстой. Ященко, смеясь, говорит: – “Ну, что, Алёшка, выкинули тебя за “Накануне” из Союза писателей и журналистов?” – Толстой (он всегда был немножко актер и хороший актер) удивленно уставился на Ященко, будто даже не понимая, о чем тот говорит. Потом харкнул-плюнул на тротуар, проговорив: – Je m`en fous. Да что такое вся эта эмиграция?.. Это, Сандро, – пердю монокль – и только… – Свое самарско-французское изобретение – monocle – Толстой употреблял часто с самыми разными оттенками».