Убедительная просьба, Вячеслав Павлович, до Вашего отъезда, до 5 мая, пришлите мне 400 рублей. На них я поеду на юг (Тамбов – Саратов – Царицын – Екатеринодар – Новочеркасск – Ростов – Ленинград)».
В. П. Полонский ответил 30 апреля:
«Дорогой Алексей Николаевич.
Сейчас лишь получил рукопись – очень она меня обрадовала. Возьму ее с собой, в Крым. Уезжаю завтра, поэтому страшно спешу – не сердитесь поэтому за почерк и за краткость этого письма.
Деньги Вам посылаем – 400 руб., как Вы просили: 225 руб. за присланную рукопись (согласно договора – иначе никак невозможно – пока) и 175 руб. – выписаны как аванс по “Кр. ниве”».
Еще не совсем советский писатель
Следующее письмо редактор «Нового мира» послал писателю 1 мая:
«Ночью прочитал рукопись – и вот сейчас, за несколько часов до отхода моего поезда, спешу набросать Вам несколько моих критических замечаний, крайне необходимых. Дело в том – мы ведь говорили с Вами на эту тему – отношение наше к роману “Хождение по мукам” – весьма серьезное. Такой большой художник, как Вы, вызывает к себе и отношение соответственное. В романе не должно быть (по нашему мнению) ничего такого, что неправильно освещало бы крупнейшие события, что бросало бы неверный свет. Нельзя, конечно, требовать (и мы не требуем), чтобы Алексей Толстой, которого мы хорошо знаем и высоко ценим, – чтобы Алексей Толстой рисовал события не такими, какими они ему кажутся. Но мы хотели бы, чтобы воспроизведение событий не противоречило нашим представлениям (объективным) об историческом недавнем прошлом, чтобы роман не бросал на события свет, враждебный революции, и т. п. В первых главах есть на этот счет сомнительные места. Я о них говорю в прилагаемых замечаниях с указанием страниц.
Вы рисуете революцию, находясь пока в том стане, против которого революция обратила свое острие. Такая позиция может быть даже очень полезной в том смысле, что, кроме Вас, вряд ли кто сумеет, да и сможет с яркостью и знанием дела закрепить навсегда всё, что происходило в этом стане. Но вместе с этой положительной стороной такая позиция чревата опасностями: если вообще революция будет изображаться под углом зрения людей, пострадавших от революции. Эта точка зрения Вам, разумеется, не свойственна. Наши неоднократные беседы меня в этом убедили. Но в первых главах для читателя многое будет и неясно, и сомнительно. Односторонний отбор событий, положительные характеристики одних, сплошь отрицательные – других, характеристика революции только сценами насилий, темноты, звериной жестокости и т. п., неравномерное распределение света и тени – именно в таком материале, как революционный, имеют колоссальное значение. Мне кажется, что с этой стороны в первых двух главах не всё обстоит благополучно. Роман будет печататься в дни, когда исполняется десятилетие Октябрьской революции. Теперь ведь даже у самых ярых врагов ее нет никаких сомнений в том, что это была революция, а не один лишь “бунт, бессмысленный и беспощадный”. Был, разумеется, и бунт, но ведь не этот бунт был ее организующей силой. А это значит, мне кажется, что, кроме бунта, существовала организующая сила, подлинно революционная, спасительная, прогрессивная, от успехов которой и зависело будущее страны и народа. Этот перегиб в сторону широких картин бунтовского разлива, при полном почти отсутствии организующей силы, – очень опасен. Эти мои опасения, разумеется, преждевременны. Я представляю, что для Вас они не существуют. Но говорю о них потому, что так пришлось. В дальнейшем изложении, разумеется, многое неясное в первых главах, сделается ясным. Но и в первых главах не должно быть ничего, что казалось бы двусмысленным или ошибочным. Потому-то я и пишу Вам это письмо – надеясь, что Вы на меня не рассердитесь. Так как печатать мы начнем с июльской книги, то у Вас есть время еще поработать над рукописью. Я присланную оставляю у себя, но, если Вы хотите, могу Вам ее послать. Мне очень хотелось бы, чтобы Вы ответили мне по возможности не откладывая – кажутся ли Вам мои замечания основательными или нет? Рукопись я Скворцову-Степанову не давал, хотя он интересуется романом весьма. Дам после того, как Вы либо посчитаетесь с моими замечаниями, либо отвергнете».
Опасения В. П. Полонского (в отношении содержания не только написанного, но и еще не созданного текста) во многом были вызваны тем, что в это время А. Н. Толстой не воспринимался (не только редактором «Нового мира», но и многими другими) как советский писатель. В. Т. Шаламов, в 20-е годы студент МГУ, вспоминал:
«В журналах печатались “Союз пяти”, “Гиперболоид инженера Гарина”, “Ибикус” – все в высшей степени читабельные вещи, написанные талантливым пером.
Но всё напечатанное до “Гадюки” встречалось как писания эмигранта, как квалифицированные рассказы, в сущности, ни о чем.
“Гадюка” сделала Толстого уже советским писателем, вступившим на путь проблемной литературы на материале современности».
«Гадюка» – рассказ о молодой женщине, вернувшейся с гражданской войны и не нашедшей себе места в мирной жизни, был напечатан в журнале «Красная новь» (1928. № 8).
Завершение второй части романа «Хождение по мукам»
Письмо В. П. Полонского от 1 мая 1927 года не понравилось А. Н. Толстому. Писатель ответил 4 мая:
«Дорогой Вячеслав Павлович,
что Вы делаете? С первых шагов Вы мне говорите: – стоп, осторожно, так нельзя выражаться. Вы хотите внушить мне страх и осторожность и, главное, предвидение, что мой роман попадет к десятилетию Октябрьской революции. Если бы я Вас не знал, я мог бы подумать, что Вы хотите от меня романа-плаката, казенного ура-романа. Но ведь Вы, именно, этого и не хотите.
Нужно самым серьезным образом договориться относительно моего романа. Первое: я не только признаю революцию, – с одним таковым признанием нельзя было бы и писать роман, – я люблю ее мрачное величие, этот размах во всей его сложности, во всей его трудности.
Второе: мы знаем, что революция победила. Но Вы пишете, чтобы я с первых же слов ударил в литавры победы, Вы хотите, чтобы я начал с победы и затем, очевидно, показал бы растоптанных врагов. По такому плану я отказываюсь писать роман. Это будет одним из многочисленных, никого уже теперь, а в особенности молодежь, – не убеждающих плакатов. Вы хотите начать роман с конца.
Мой план романа и весь его пафос – в постепенном развертывании революции, в ее непомерных трудностях, в том, что горсточка питерского пролетарьята, руководимого “взрывом идей” Ленина, бросилась в кровавую кашу России, победила и организовала страну. В романе я беру живых людей со всеми их слабостями, со всей их силой, и эти живые люди делают живое дело.
В романе – чем тяжелее условия, в которых протекает революция, тем больше для нее чести.
Третье: самый стиль, дух романа. Автор на стороне этой горсти пролетарьята, отсюда пафос – окончательная победа; ленинское понимание развертывающихся событий; полный субъективизм отдельных частей, то есть – ткань романа – ткань трагедии, – всегда говорить от лица действующего лица, никогда не смотреть на него со стороны.
Четвертое: в романе сталкиваются три силы – пролетарьят, руководимый партией, взволнованное, взъерошенное, отпадающее в кулацкую анархию крестьянство и интеллигенция. Она распадается на два лагеря, – одна принимает революцию, другая бешено кидается в борьбу с ней.
Пятое: я умышленно не начинаю с октябрьского переворота, – это неминуемо привело бы меня к тем фанфарам, которых я так боюсь, и дало бы неверную перспективу событий. Я начинаю с самого трудного момента, – немецкой оккупации Украины и неизвестности, как далеко зайдет она, каковы силы у врагов. Ведь тогда еще Германия была императорской. Революцию в Германии мог ждать Ленин, один почти Ленин, и Вы знаете, каково было настроение даже в головке партии. Итак, я начинаю с дикой крестьянской стихии и корниловщины. Первая книга (второй части трилогии) кончается грандиозным сражением под Екатеринодаром. Вторая книга – немцы на Украине, партизанская война, чехословаки, махновщина, немецкая революция. Третья книжка – Деникин, Колчак, Парижская эмиграция, Северо-Западный фронт, Революция на волоске. Четвертая книжка – победа революции, крестьянские бунты, Кронштадт.
Вот приблизительный план. В нем основной нитью проводится мужицкая стихия. В нем город противопоставляется деревне. На мелкобуржуазную стихию надевают узду.
Я вполне разделяю Ваше опасение о том, что могут говорить о Вас как о редакторе, печатающем мой роман. В партии могут быть течения такие, которые захотят видеть в моем романе агитплакат и будут придираться к каждой строчке. Я предлагаю Вам снять с себя ответственность за мой роман. Сделать это можно многими путями. В конце концов, я сам должен нести всю ответственность. Я ее не боюсь, так как я безо всякой для себя корысти люблю, – жаль, нет другого, более мощного слова, – русскую революцию. Люблю ее, как художник, как человек, как историк, как космополит, как русский, как великоросс. И уже позвольте мне говорить в моем романе, не боясь никого, не оглядываясь…
Я знаю, что Вас страшит ответственность. Но пусть роман предварительно пройдет через Политбюро. Пусть лучше запретят его печатание, но я во время писания не хочу и не могу ощущать опаски, оглядки. Лучше заранее условиться обо всем этом.
Напишите предисловие. Сделайте, если нужно, выдержки из этого письма, но, ради Бога, не давите на меня так, как Вы это сделали в Вашем письме…
Вы пишете: “возражения вызывают и воззвания к совести и патриотизму русского народа”. Ведь мы-то знаем, что авторы воззваний обращались не “к совести и патриотизму”, а к “глупости”…
Вот если так читать мой роман, то, разумеется, печатать его нельзя. Или послать к чертям всякий стиль, всякую иронию, всю художественную концепцию. Но это значило бы с третьей страницы послать к черту само писание романа».