окружение А. Толстого в первый год определялось двумя обстоятельствами: “большой” и состоятельный…
Толстой 5, 6 и 7-го классов вспоминается мне как жизнерадостный, дружелюбно настроенный ко всем товарищам юноша, еще тогда проявивший ту склонность и способность к юмору, которые в развитой уже форме сказались впоследствии в его произведениях. Юношеские проявления этой юмористической жилки носили, конечно, более или менее примитивный характер: Лешка Толстой любил “отмочить” какую-нибудь шутку, огорошить кого-нибудь (включая и учителей) неожиданной выходкой».
Какие преподаватели были у Алексея в Самарском реальном училище? Е. Ю. Ган вспоминал:
«Когда я поступил в Самарское реальное училище, директором его был А. П. Херувимов, очень добрый человек, который, кажется, не столько интересовался своей чиновничьей карьерой, сколько вечерним отдыхом в коммерческом клубе за картами среди приятелей – самарских “отцов города”. В конце концов он и бросил директорство, поступив при помощи своих приятелей на спокойное место члена правления Купеческого банка. Директором сделался бывший при Херувимове инспектором М. П. Хижняков – фигура весьма старомодная: высокий, худой, с длинной узкой бородой старик. В сущности, тоже добрый человек. Хижняков проявил себя по отношению к ученикам как неумолимо строгое начальство…
Инспектором после Хижнякова стал В. Н. Волков, учитель истории и географии…<…>
Это был еще молодой и довольно франтоватый человек, всегда являвшийся в чистеньком форменном вицмундире. Он имел претензии на роль учителя, пробуждающего в молодежи высшие интересы. Он старался держаться с учениками дружеского тона, часто улыбался, но все же это носило какой-то пресный характер. Такими же пресными казались ученикам и пробуждаемые им в нас “высшие” интересы – конечно, исключительно в смысле приобщения нас к высотам поэзии и художественной прозы.
Тут все сводилось больше к мечтательности Жуковского и сентиментальности Карамзина, хотя “Бедную Лизу” он читал нам с насмешливо-снисходительной улыбкой.
Суждения о Пушкине, Лермонтове, Гоголе ничем не отличались от того, что мы могли найти в учебниках по литературе (главным образом Незеленова), одобренных начальством. Гоголем, собственно, и кончалась наша литература.
Стараясь казаться учителем независимым, Виноградов все-таки заметно пугался, когда у нас выскакивали имена Писарева и Добролюбова; тут он старался замять разговор, избегая необходимости выступать в роли слуги реакционного начальства.
Таким образом, кроме отвлеченных рассуждений о высоком и прекрасном, мы ничего от Виноградова не получали. Писали мы по его заданиям сочинения на темы вроде: “Да, жалок тот, в ком совесть нечиста!” (из “Б. Годунова” Пушкина), “Счастье не вне, а в нас самих” и т. д.
Тут интересно отметить, что, несмотря на то что не мог же литературный талант Толстого не сказаться в этих самых ранних его произведениях, ни учитель, ни мы ничего не замечали. Учитель ставил Толстому четверки; помню, только один раз стал хвалить одно из сочинений Толстого, отметив в нем образность языка, и поставил ему пятерку».
Сначала мать и сын Толстые жили в меблированных комнатах на Предтеченской улице, в доме № 34, но через месяц переехали на квартиру в доме № 55 по Николаевской улице. Бывавшая здесь у них в гостях М. Л. Тургенева вспоминала:
«Помню, как поступал Алеша в реальное училище… Алексей Аполлонович и Саша решили снять в Самаре квартиру. Саша чтобы жила с Алексеем в Самаре, а Алексей Аполлонович чтобы только наезжал, не бросал хозяйство.
Как сейчас помню, небольшой домик с подъездом со двора и светлую детскую комнату Алеши: кровать, стол с книгами и тетрадями, верстак, столярные инструменты, пол покрыт стружками, опилками. Алеша часто пилил, строгал и дрова колол. Алеша толстенький и жизнерадостный. Саша довольная, что он уже поступил в училище, занятая письменной работой, и стряпней, и шитьем. Было очень уютно и душевно у них».
Комната Алеши
Летом 1899 года в доме № 55 на Николаевской улице произошел пожар. Толстые вынуждены были сменить квартиру. Они переехали на Почтовую улицу, в дом Ароновой. А в конце того же года А. А. Бостром продал Сосновку и вскоре купил дом на Саратовской улице, куда и перебралась семья. Е. Ю. Ган вспоминал:
«Потом семья Толстого жила на Саратовской (сейчас улица Фрунзе) во дворе каменного дома рядом с костелом; там имеется и теперь деревянный двухэтажный дом; Толстой жил во втором этаже его…
Когда мы были в 7-м классе, Бостром, чтобы больше войти в круг наших интересов, предложил нам прочесть цикл лекций по логике и довольно успешно начал их. Кончились лекции, впрочем, довольно скоро – после двух-трех – не знаю почему».
Усадьба на ул. Саратовской. В настоящее время – усадьба-музей А. Н. Толстого
Летом реалисты совершали прогулки на лодках. Их описал Евгений Ган:
«Помню широкую гладь разлившейся Самарки и нашу компанию в лодках, и в частности обычно улыбающегося от избытка жизнерадостности Алешу Толстого, на этот раз делавшего крайне серьезную мину, с честью поддерживавшего наше право быть кавалерами столь серьезных девиц. Тут, конечно, сильно приходилось налегать и на Писарева, и на Бокля, не забывая и Спенсера с Миллем (Маркс тогда был нам мало известен). Заезжали далеко на Татьянку, там высаживались, пили чай (выпивки не полагалось). Так, в разговорах, пении и прогулках по лесу, проходила ночь. К городу подъезжали уже на рассвете и расставались довольные друг другом».
Зимой досуг проводили иначе. Е. Ю. Ган вспоминал:
«Что касается зимних каникул… припоминаю путешествие на санях из города в Томашев Колок (больница для умалишенных). У директора этого учреждения была дочь в гимназии и сыновья-гимназисты. Решено было устроить для пациентов доктора любительский спектакль».
В молодежном театральном кружке произошло важное для будущего писателя знакомство – с дочерью главного врача земской больницы Юлией Васильевной Рожанской.
Опасный возраст
Алексей – подросток. Опасный возраст. Мать постоянно думает о том, каким человеком станет ее младший сын. Своими переживаниями Александра Леонтьевна делится с мужем, 27 апреля 1899 года пишет ему из Самары:
«Дорогой мой Лешуренок! Ты не поверишь, если я скажу, откуда мы с Лелей сейчас возвратились. Из Симбирска! Ей-Богу!..<…>
На пароходе у нас с Лелей был очень серьезный разговор о ценности жизни. Оказывается, он, подобно Пыровичу[7], задумывается о том, что не стоит жить, и говорит, что не боится умереть и иногда думает о смерти, и только жаль нас. Он спрашивает: для чего жить, какая цель? Наслаждение – цель слишком низкая, а на что-нибудь крупное, на полезное дело он не чувствует себя способным. Вообще он кажется себе мелким, ничтожным, неумелым, несерьезным. Я много ему говорила, стараясь поднять в нем бодрость и показать, что все у него еще впереди. Я ему говорила, что человек может быть господином своей судьбы и сам себе выбрать дело по желанию и что теперь самое важное его дело – готовиться к жизни, т. е. учиться и вырабатывать себе характер. Не знаю, насколько я на него произвела впечатление, он такой скрытный и как-то стыдится показывать то, что чувствует. <…>
Крепко целую тебя, мое сокровище, Лешурёночек мой золотой, и жду с нетерпением».
Комната матери
Через четыре месяца, 7 сентября, А. Л. Толстая посылает мужу еще одно письмо, где речь идет о сыне:
«Леля очень мил, и у него появляется наклонность подумать. Завел себе книжечку и записывает во время уроков слова учителей и очень дельно, схватывает главную мысль. Взял у меня “Единство физических сил” Секки[8] и начал читать. Не знаю, что из этого чтения выйдет. Говорит, что интересно. У нас с ним выходят разговоры по душе, и заботится он обо мне. Не знаю, что дальше будет, а только совсем другой, чем в деревне. Скверно она на него действует. Конечно, это оттого, что он жизненный мальчик, и обстановка очень на него влияет; в городе есть умственный интерес, а в деревне его нет».
Еще через полтора месяца, 22 октября, сообщила:
«Лелька у нас увлекающийся мужчина, изменил даже своим барышням, все пишет стихи. Мне надо наблюдать, чтобы это не вредило его занятиям. Думаешь, он учит тригонометрию, посмотришь – а он сидит и коротенькие строчки кропает. Некоторые у него очень недурно выходят. Приведу тебе для примера одно.
Он с палубы сброшен был в море волною
И тиной окутан и влагой морскою.
Когда он очнулся – в туманной дали
Боролися с ветром его корабли.
Кругом бушевало нещадное море,
И синие волны, грохоча и споря,
Бросалися в бездну и там замирали,
И пенной громадой по ветру взлетали.
И он разрезал их усталой рукою,
Отчаянно споря с пучиной морскою.
Но где же бороться с грохочущим валом
Слабеющим силам, больным и усталым.
И вот закрываются бледные очи,
И дланям холодным бороться нет мочи.
Грохочет, бушует нещадное море.
Что до людского, безумного горя.
Это не море, где волны грохочут,
Это толпа, где над горем хохочут!
Не правда ли, мило? У него, положительно, есть способности, а теперь является и любовь к писанию. Это очень полезно, т. к. занимает его с пользой, и у него вырабатывается слог. В этом он, положительно, делает большие успехи. Он пишет и стихами, и прозой. Товарищи его хвалят, а у него немножко кружится голова. Слава Богу, что про Трансвааль забыл, а то на днях он объявил, что хочет ехать туда сражаться с англичанами за независимость буров и что из Петербурга несколько гимназистов уехало с этой же целью. Забыла я ему сказать, что храбрых гимназистов уже изловили и возвратили обратно в недра их огорченных семейств. Впрочем, за писанием стихов он сам забыл о своем намерении».