Советский граф Алексей Толстой — страница 62 из 90

О. Э. Мандельштам


Начался суд. Я также вошел в залу. Алексей Николаевич солидно занял председательское место. Не помню подробностей, но суть дела верно схватил Толстой, упомянув о нем на бульваре: на почве “одолжения взаймы” и забывчивости в смысле “отдачи” кто-то кого-то оскорбил – не то Мандельштам писателя Б., не то писатель Б. дал пощечину Мандельштаму… Точно припомнить не могу… Но эту-то историю все тогда знали! <…>

Стали все вдруг замечать, что во время самых иступленных и страстных обвинений друг друга председательствующий стал клевать носом. После обеда, художественных рассказов, блестящих определений Толстой явно жаждал отдыха. <…>

Начались перешептывания и даже какие-то “хи-хики”!

Как потом утверждали многие… в том числе и Осип Мандельштам, что на суд Толстой пришел пьяным… Нет, он не был пьян… <…>

Среди разбирательства дела Мандельштам воскликнул:

– Я вообще считаю, что всё превратилось в какой-то анекдот, когда председательствующий позволяет себе спать во время разбирательства, касающегося чести писателя.

– Что вы, что вы, Осип Эмильевич! Успокойтесь, – вступились за честь Толстого его товарищи судьи!

Толстой встрепенулся и, взяв слово, предложил кончить дело полюбовно и позабыть о случившемся».

Несколько иначе события этого дня, 13 сентября 1932 года, описал пасынок А. Н. Толстого Ф. Ф. Волькенштейн:

«Пили водку маленькими стопками, закусывая миногой в горчичном соусе и маринованными грибками. И Толстой, и Радин, и Мишка (Разумовский. – Е. Н.) понимали толк в еде. Рассказывались бесконечные истории и анекдоты из актерской жизни: кто кому где что сказал, кому не дали ожидаемой роли, кто с кем спит. Поставщиком наиболее свежих сплетен был Мишка, который был связан не только с Малым, но и с другими театрами. Звенели бокалы, произносились длинные тосты, у которых конец никак не был связан с началом. Мишка, зажав между коленями бутылку шампанского и держа в левой руке белую салфетку, медленно и бесшумно вынимал пробку. Было оживленно и весело. Толстой, обратившись к Мишке, кричал ни с того ни с сего:

– Мишка, хочешь я тебе дам сто рублей?

Мишка что-то мямлил.

– На, держи! – кричал отчим, протягивая Мишке через стол сторублевую бумажку.

В эту минуту он взглянул на стенные часы в черной рамке, висевшие над дверью, и обомлел. Было четверть восьмого.

– Ба! – Воскликнул он, ударив себя ладонью по лбу. – Сегодня в семь часов назначен товарищеский суд над Осипом Мандельштамом. Я – председатель суда.

– Суд не над Осипом Мандельштамом, а суд по иску Осипа Мандельштама, – поправила мама.

– Это всё равно. Бежим скорее. Мы еще не слишком опоздали… Заседание товарищеского суда должно было происходить в помещении столовой в Доме Герцена…

Дом Герцена находился в густом саду, отделявшем его от Тверского бульвара. В летние теплые вечера в саду расставлялись столики, зажигались разноцветные лампочки. Здесь можно было попивать пиво или есть мороженое, рассматривая проходящих по бульвару.

Сейчас здесь было совсем темно. Лишь в первом этаже светились окна столовой. Нам навстречу выбежал молодой человек, поздоровался, помог раздеться, а затем, взяв отчима под локоток, повел его через зал и через сцену в какую-то заднюю комнату. Там в течение десяти-пятнадцати минут Толстого инструктировали, как надо вести процесс: проявить снисхождение к молодому национальному поэту, только начинающему печататься, к тому же члену партии.

Все столы в столовой (небольшой зал со сценой) были сдвинуты в угол, а стулья – расставлены перед сценой, как в театре. Мы с мамой сели в одном из первых рядов. В зале было много народу: вставали, садились, собирались группками и тихо беседовали. На нас с мамой смотрели с опаской. Все устали от полуторачасового ожидания. Наконец, зазвонил колокольчик. Все сели.

– Суд идет!

Все встали. Толстой с папкой под мышкой поднялся на сцену и сел на приготовленное для него место. Воцарилась тишина. Толстой открыл заседание. Проведя ладонью по лицу, как бы снимая паутину (такой знакомый, его всегдашний жест!), он сказал:

– Мы будем судить диалектицки.

Все переглянулись. Раздался тихий ропот. Никто не понял, и сам председатель не знал, что это значит. Начались вопросы, речи, суд протекал, как ему положено. Истец, Мандельштам, нервно ходил по сцене. Обвиняемый, развалясь на стуле, молчал и рассматривал публику. На его лице не было ни тени волнения. Казалось, что на сцене протекает никому не нужная процедура. Мандельштам произнес темпераментную речь. Обвиняемый молчал как истукан. Всё выглядело так, как будто судили именно Мандельштама, а не молодого начинающего поэта.

После выступления всех, кому это было положено, суд удалился на совещание. Довольно быстро Толстой вернулся и объявил решение суда: суд вменил в обязанность молодому поэту вернуть Осипу Мандельштаму взятые у него сорок рублей. Поэт был не удовлетворён таким решением и требовал иной формулировки: вернуть сорок рублей, когда это будет возможно. Суд, кажется, принял эту поправку.

Народ в зале не расходился. Все были возмущены. Ожидали, что суд призовет к порядку распоясавшегося молодого поэта. Зал бурлил. Раздавались возгласы: “Безобразие!”, “Позор!” Не стоило созывать заседание суда, чтобы вынести постановление, что, мол, надо отдавать взятые взаймы деньги.

Щупленький Мандельштам вскочил на стол и, потрясая маленьким кулачком, кричал, что это не “товарищеский суд”, что он этого так не оставит, что Толстой ему за это еще ответит… Отчим, мама и я сочли разумным ретироваться».

Обида поэта

Что произошло? 29-летний хам – Сергей Петрович Бородин, публиковавший свои стихотворные и прозаические тексты под псевдонимом Амир Саргиджан, сосед О. Э. Мандельштама по Дому Герцена, – занял у поэта деньги (биограф О. Э. Мандельштама О. А. Лекманов называет другую, чем Ф. Ф. Волькенштейн, сумму – 75 рублей[35]) и никак не хотел их возвращать. Когда О. Э. Мандельштам в очередной раз, по понятной причине, в повышенном тоне напомнил С. П. Бородину о долге, тот полез в драку и нанес побои жене поэта. Осип Эмильевич подал заявление в товарищеский суд. Председателем на это судебное заседание назначили А. Н. Толстого. Его после сытного обеда клонило в сон, разбираться в писательской склоке не хотелось. Продремав большую часть судебного заседания, Алексей Николаевич, помня о полученных инструкциях, в конце предложил конфликтующим сторонам примириться и вместо того, чтобы обуздать хама (обязать его немедленно вернуть долг и извиниться за побои), способствовал принятию двусмысленного решения (порицались обе стороны конфликта), которое поощряло С. П. Бородина к дальнейшим неблаговидным поступкам.

О. Э. Мандельштам был потрясен и возмущен. О смятенном душевном состоянии поэта говорит письмо, которое сразу после суда он попытался написать в вышестоящую организацию. Приведем часть письма, хоть как-то поддающуюся прочтению:

«Расправа, достойная сутенера или охранника, изображается как дело чести. Человек, истязавший женщину, был объявлен защитником женщины. Были приложены все усилия, чтобы представить суд закономерным актом.

Если осмыслить происшедшее, то постановщики саргидж<ановского> дела в Д<оме> Герцена превратили С<аргиджана> в юридического палача, действующего согласно неписанному, но уважаемому кодексу».

Далее зачеркнуто:

«При этом избиение моей жены рассматривалось как прелюдия к избиению меня самого, а двойной задачей преступного суда было поднять вторую часть расправы на принципиальную высоту, а первую – вынуть из дела».

На следующий день, несколько придя в себя, О. Э. Мандельштам написал в Горком писателей: «Выслушав позорящий советскую общественность приговор товарищеского суда от 13/IХ 32 года над Саргиджаном и приняв во внимание, что этот суд организован Горкомом, считаю своим долгом незамедлительно выйти из Горкома как из организации, допустившей столь беспримерное безобразие».

Пощечина О. Э. Мандельштама

Через полтора года с небольшим поэт отомстил своему обидчику, А. Н. Толстому. Писательница Е. М. Тагер вспоминала:

«В мае 1934 года Мандельштам с женою опять посетили Ленинград…

В назначенный час я приближалась к цели, как внезапно дверь издательства распахнулась, и чуть не сбив меня с ног, выбежал Мандельштам. Он промчался мимо; за ним Над. Як. Через секунду они скрылись из виду. Несколько опомнившись от удивления, я вошла в издательство и оторопела вконец. То, что я увидела, – напоминало последнюю сцену “Ревизора” по неисправленному замыслу Гоголя. Среди комнаты высилась мощная фигура А. Н. Толстого; он стоял, расставив руки и слегка приоткрыв рот; неописуемое изумление выражалось во всем его существе. Вглубине за своим столом застыл С. М. Алянский с видом человека, пораженного громом. К нему обратился всем своим корпусом Гриша Сорокин, как будто хотел выскочить из-за стола, и замер, не докончив движения, с губами, сложенными, чтобы присвистнуть. За ним – Стенич – как повторение принца Гамлета в момент встречи с тенью отца. И еще несколько писателей в различной степени и в разных формах изумления были расставлены по комнате. Общее молчание, неподвижность, общее выражение беспримерного удивления, – всё это действовало гипнотически. Прошло несколько полных секунд, пока я собралась с духом, чтобы спросить: “Что случилось?”

Ответила З<оя> А<лександровна> Н<икитина>, которая раньше всех вышла из оцепенения:

– Мандельштам ударил по лицу Алексея Николаевича.

– Да что вы! Чем же он это объяснил? – спросила я (сознаюсь, не слишком находчиво).

Но уже со всех сторон послышались голоса: товарищи понемногу приходили в себя. Первым овладел собою Стенич. Он рассказал, что Мандельштам, увидев Толстого, пошел к нему с протянутой рукой; намерения его были так неясны, что Толстой даже не отстранился. Мандельштам, дотянувшись до него, шлепнул слегка, будто потрепал по щеке, и произнес в своей патетической манере: “Я наказал палача, выдавшего ордер на избиение моей жены”».