Хоть тяжело подчас в ней бремя,
Телега на ходу легка;
Ямщик лихой, седое время,
Везет, не слезет с облучка.
С утра садимся мы в телегу;
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошел!..
Но в полдень нет уж той отваги;
Порастрясло нас; нам страшней
И косогоры и овраги;
Кричим: полегче, дуралей!
Катит по-прежнему телега.
Под вечер мы привыкли к ней
И, дремля, едем до ночлега,
А время гонит лошадей.
В этой прозаической элегии мы видим только свойственное Пушкину размышление о чередовании человеческих возрастов. Каждому возрасту даны свои радости и особенности, смерть неизбежна, и человеку, прошедшему круг земного существования, не остается ничего другого, как дремля подкатить к последнему ночлегу. Оптимистический и гармонический взгляд Пушкина на мир и людей есть результат не незнания и неопытности, а материалистического и атеистического по своему существу, активного, заинтересованного в жизни мировоззрения.
Пушкин был сыном господствующего класса. Он не мог прийти через отрицание одной земной реальности к признанию другой земной реальности, которая должна сменить первую: для такого отрицания в его время не было еще ни материальных, ни теоретических предпосылок. Ему многое не нравилось в окружающем мире, но его мечты и желания сосредоточивались здесь, на земле, а не в мистических обетованиях церкви или идеалистической философии.
Страдания неразделенной любви не имеют у Пушкина ничего искусственного, романтически идеалистического:
Эльвина, почему в часы глубокой ночи
Я не могу тебя с весельем обнимать…
Это голос материалистической, посюсторонней любви. Когда Пушкин в порыве сильного чувства обращается к усопшей возлюбленной, он снова проявляет человечность земной силы любви. Он не стремится к усопшей тени, а, наоборот, он хотел бы умершую вновь вернуть к себе, в реальный мир:
Зову тебя не для того,
Чтоб укорять людей, чья злоба
Убила друга моего —
Иль чтоб изведать тайны гроба,
Не для того, что иногда
Сомненьем мучусь… но, тоскуя
Хочу сказать, что всё люблю я,
Что всё я твой: сюда, сюда!
В стихотворении «Легенда» земная страстная любовь к мадонне противопоставляется аскетически-религиозному поклонению богоматери. Оно — дерзкий вызов учению церкви, как и доставившая ему столько неприятностей «Гавриилиада». Верность и постоянство поклонения рыцаря мадонне объясняется материалистическим, человеческим характером его чувства. Естественная человеческая любовь оправдана и превознесена над религиозной, которая к тому же еще тонко высмеяна: когда влюбленный рыцарь умер без причастья, бес хотел утащить его душу в преисподнюю:
Он де богу не молился,
Он не ведал де поста,
Целый век де волочился
Он за матушкой Христа.
Но пречистая сердечно
Заступилась за него
И впустила в царство вечно
Паладина своего.
Материалистический, объективный взгляд на мир, признание ценности реальной жизни влекли за собой жадный сочувственный интерес к жизни и людям. Пушкин был живой, отзывчивой натурой, ко всему активно стремившейся, которой до всего было дело.
Пушкин был вполне земной человек. По природным своим задаткам, по характеру своего умственного развития и поэтического мировоззрения он создан был для гармонического существования в согласии с миром и людьми. К нему самому могли быть обращены слова из стихотворения «К вельможе»:
Ты понял жизни цель: счастливый человек,
Для жизни ты живешь…
Но судьба этого человека, так необыкновенно приспособленного для того, чтобы ужиться с миром, сложилась трагично. Он встретил вражду, гонение, он умер насильственной, мучительной и преждевременной смертью. Противоречия его гармонической, уживчивой личности с действительностью нашли себе роковое объективное внешнее выражение. Эти противоречия проникли и внутрь его поэзии и миросозерцания, разлагая их цельность, их гармоничность, оспаривая их оптимистичность.
Самым общим выражением противоречий поэтического миросозерцания Пушкина является противоречие радости и печали.
Первые песни, которыми Пушкин встретил первые сознательные впечатления жизни, были песни радости и наслаждения. Юношеские стихи Пушкина до сих пор несут нам слова веселья, любви, дружбы, всех доступных человеку земных утех, пронизанных оптимистическим признанием ценности этой жизни — и только этой жизни, вопреки поповскому ханжескому осуждению материального мира и материальной природы человека. Юношески беспечный и жизнерадостный, Пушкин с восторгом и упоеньем берет от жизни все, что она может предложить еще не углубленному опытом и наукой эпикурейскому сознанию. Пушкин больше ничего не требует пока от жизни. Правила блаженства формулируются им просто и ясно:
Миг блаженства век лови;
Помни дружбы наставленья;
Вез вина здесь нет веселья,
Нет и счастья без любви…
Горести и ущербы не сильны и не непоправимы. Беззаботная юность не видит незаменимых утрат, радости преходящи, но зато взаимозаменимы: смена наслаждений создает их беспечальную цепь. Изменившую Хлою легко забыть в объятиях Дориды. Жизнь мгновенна — carpe diem, — лови золотое мгновение, пока ты молод и способен наслаждаться:
Смертный! век твой — сновиденье:
Счастье резвое лови;
Наслаждайся! наслаждайся!
Чаще кубок наливай;
Страстью нежно утомляйся,
И за чашей отдыхай!
Ах, младость не приходит вновь!
Зови же сладкое безделье
И легкокрылую любовь
И легкокрылое похмелье!..
Мгновенью жизни будь послушен,
Будь молод в юности твоей!
Жизнь — игра, и искусство — игра; одна игра чудно сливается с другой, и первое правило пушкинской музы: играй-пока есть силы, пока не прошла молодость, пока обстоятельства позволяют заполнять дни беспечальными пиршествами беззаботных друзей и подруг:
Доколе, Музами любимый,
Ты Пиэрид горишь огнем,
Доколь, сражен стрелой незримой,
В подземный ты не снидешь дом,
Мирские забывай печали,
Играй: тебя младой Назон,
Эрот и Грации венчали,
А лиру строил Апполон.
Неуемное веселье, нестесненные юные радости переходили у Пушкина порой и в излишества. Он говорил о себе:
А я, повеса вечно праздный,
Потомок негров безобразный,
Взращенный в дикой простоте,
Любви не ведая страданий,
Я нравлюсь юной красоте
Бесстыдным бешенством желаний…
Но Пушкин никогда, и в минуты самого сильного разгула, не принадлежал к тем последователям эпикуреизма, которые использовывали поучения школы для того, чтобы превратить жизнь в свиной хлев. Эпикурейские наслаждения юности смягчены у Пушкина поэтическим вдохновеньем, изяществом и гармонией искусства, кипением молодого разума, познавшего цену высших достижений человеческого познания. Преданный «приятной суете», Пушкин не может обойтись без сладких мечтаний поэтической фантазии, которая скрашивала ему часы лицейских заточений, которую Он сажал за стол со своими собутыльниками и подругами. Как ни была бурна молодость Пушкина, он не унижал достоинства человека: он не относился к друзьям только как к собутыльникам, он не относился к женщине только как к орудию наслажденья. Он проповедовал и практиковал эпикуреизм в кругу людей, смотревших на жизнь также, как он, и где, следовательно, равенство отношений не было нарушено.
Наряду с легкомысленно-эпикурейской любовью Пушкин и в ранний период своего творчества пел и иную любовь. В одном из своих стихотворений он обращается к «живописцу»:
Представь мечту любви стыдливой…
Жизнь радостна, но и серьезна. Пушкину достаточно пережить испытание неразделенной любви, испытание еще очень поверхностное, ни в какой мере не затрагивающее основные причины страдания на земле, чтобы понять:
Что вы, восторги сладострастья,
Пред тайной прелестью отрад
Прямой любви прямого счастья?
И каким при этом простым, четким, не сочиненным, прямо из сердца исторгающимся языком говорит Пушкин об усложняющихся своих переживаниях, о первых нежных горестях своих? Как он старается утишить
…грустные мечтанья,
Любви напрасные страданья
И строгим разумом моим
Чуть усыпленные желанья.
Пушкин, не отказавшись от радости как от цели жизни, начинает считать, что в чувствах людей, где все зависит от воли не одной, а обеих сторон, полнота счастья не была бы достигнута, если б радость не оттенялась порой печалью.
Для того чтобы правильно оценить юношеский эпикуреизм Пушкина, нужно напомнить, что он сочетался не только с поэзией. Пушкин понимал значение, силу и увлекательность знания. «О, сколько нам открытий чудных готовят просвещенья дух и опыт!» — восклицал он. Чтобы освободить место для попойки, он мог непочтительно отправить под стол фолианты «холодных мудрецов»: