Содержание конфликта Пушкина с дворянской идеологией нам известно: это конфликт прогрессивного буржуазного мировоззрения, еще питавшего искреннюю иллюзию, что оно выступает представителем интересов всего народа, с реакционными взглядами и практикой помещиков-крепостников. Пушкин в этом конфликте еще не порвал окончательно с классом, к которому принадлежал по рождению и воспитанию, но конфликт этот настолько бросается в глаза, что привел многих к взгляду, что Пушкин стал поэтическим выразителем уже других социальных тенденций— не дворянских, а буржуазно-капиталистических. Мнение это попало даже в «Литературную энциклопедию», как выражение общепринятой точки зрения. В статье о Пушкине там сказано следующее:
«Пушкин вырос на почве дворянской культуры и тесно связан с дворянским обществом. Вместе с тем, важнейшая черта пушкинского творчества — критика феодальных отношений. Пушкин принадлежал к тем слоям дворянства, которые становились на путь капиталистического развития».
Согласно этому воззрению, Пушкин оказывается порождением не деградирующей аристократии, а другой дворянской прослойки — капитализирующихся помещиков. И тот и другой взгляд является результатом механического социологизированья.
Вторая точка зрения, рассматривающая Пушкина как идеолога капитализирующегося дворянства, является упрощением точки зрения покойного А. В. Луначарского, выраженной много гибче, более богатой оттенками, носящей отчасти гипотетический характер. Ввиду интереса точки зрения А. Луначарского выпишем его мнение подробнее:
«…та ветвь, на которой сидел Пушкин, была гнилая и трещала под ним. В Болдине, куда Пушкин поехал с лучшими намерениями заняться сельским хозяйством, он переживает бурю в своем классовом сознании, вынужденный в значительной степени схоронить все свои надежды даже на такой скромный исход для культурного дворянина и взвесить — быть может, пока полусознательно — совсем другие пути, уже уводящие его прочь из лагеря дворянства.
Этот выход, однако, не был так разителен и, можно сказать, театрален, как выход Толстого. Перелома тут наверное не было бы, если бы судьба и дала Пушкину прожить значительно более долгую жизнь. В этом случае мы только увидели бы героические старания Пушкина окончательно стать реалистом, прозаиком, журналистом и сохранить свою независимость путем продажи рукописей на рынке, то есть путем вольного служения новым развертывающимся в стране силам безыменного, нечиновного, неродовитого читателя, на которого уже сильно, хотя и страдальчески, начинает работать Белинский; может быть, мы увидели бы дальнейшую дружбу Пушкина с Белинским; может быть, мы увидели бы Пушкина на путях герценовских.
Все это, конечно, не толстовское бегство из барства в мужичество, а скорее осторожный и полный сомнений переход с барских позиций на буржуазные. Можно, однако, с уверенностью сказать, что буржуазный цинизм, оголенные буржуазные программы ни в коем случае не были бы приняты Пушкиным и что его дальнейшее миросозерцание оформилось бы либо в какие-нибудь интереснейшие кристаллы западническо-славянофильских переходов и амальгам, либо даже в форму сочувствия занимающейся заре социализма в тех утопических и вместе с тем столь эстетически привлекательных проявлениях, какие порождались в то время на Западе (Сен-Симон и другие). Но все это может быть только гаданием».
Луначарский высказывает ряд предположений, но все же склоняется к тому, что Пушкин в своем развитии переходил на буржуазные позиции.
Однако, целый ряд фактов мешает нам согласиться с положением, согласно которому Пушкин, покидая барско-дворянские позиции, превращался в буржуазно-капиталистического идеолога. Да, Пушкин был в конфликте с классом, который его взрастил, Пушкин был в среде своего класса отщепенцем, — это значит, что он двигался уже по направлению вперед и дальше от своего класса. Куда двигался — это вопрос не легкий для исследователей; ответ на него был неясен для самого Пушкина. Если процесс разрыва со своим классом был мучителен и полон блужданий для Некрасова, Щедрина и Толстого, живших в более позднюю эпоху, когда оформились уже и либерально-буржуазное и разночинно-крестьянское направления общественной мысли, когда было что выбирать, то каково было Пушкину, которому приходилось ориентироваться в политической пустыне, среди безмолвных или славословящих, посреди согнутых спин, когда Белинский и Герцен, так много подвинувшие вперед политическую мысль в России, только начинали свои искания. Субъективно он готов был замкнуться в свой дом, в свое поместье, что напоминает определенный этап в биографии Толстого. Это было замечено уже Луначарским:
«Он готов был даже отказаться, — писал он, — от политического влияния, не только личного, но и за свою группу, он готов был уйти в партикуляризм, готов был поставить своей задачей (такой период был и у Толстого) возвращение к усадьбе к поместью, доброхозяйственное отшельничество, скрашенное высокой куль-турой для себя, для культурнейших современников и потомков».
Ну, а объективно? Луначарский, а вслед за ним и большинство современных литературоведов считают, что Пушкин двигался к буржуазному сознанию? Так ли это? Разобраться в этом нам поможет выяснение вопроса, как Пушкин относился к капитализму, знакомому ему по внимательному наблюдению за европейской жизнью и авангардные проявления которого — хотя бы в виде власти денег— он встречал и вокруг себя в России.
Пушкин размышлял о капитализме, он сопоставлял социальный строй России с социальным строем Англии. Докапиталистическую структуру России Пушкин оценивал выше общественных отношений Англии, прошедшей уже через промышленный переворот, с ее разительными антагонизмами богатства и нищеты. Чрезвычайно важно, что отрицательное отношение Пушкина к социальной структуре самой передовой капиталистической страны Европы было вызвано положением ее народных масс, неимоверной эксплуатацией пролетариата и его полной необеспеченностью. Положение русского крепостного крестьянина Пушкин считал неизмеримо более благополучным, чем положение английского пролетария:
«Прочтите жалобы английских фабричных работников: волосы встанут дыбом от ужаса. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! какое холодное варварство с одной стороны, с другой — какая страшная бедность! Вы подумаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Смидта или об иголках г-на Джаксона. И заметьте, что всё это есть не злоупотребление, не преступление, но происходит в строгих пределах закона. Кажется, что нет в мире несчастнее английского работника, но посмотрите, что делается там при изобретении новой машины, избавляющей вдруг от каторжной работы тысяч пять или шесть народу и лишающей их последнего средства к пропитанию… У нас нет ничего подобного. Повинности вообще не тягостны. Подушная платится миром; барщина определена законом; оброк не разорителен (кроме как в близости Москвы и Петербурга, где разнообразие оборотов промышленности усиливает и раздражает корыстолюбие владельцев). Помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своего крестьянина доставать оный, как и где он хочет. Крестьянин промышляет, чем вздумает, и уходит иногда за 2 ООО верст вырабатывать себе деньгу… Злоупотреблений везде много; уголовные дела везде ужасны».
Положение английских пролетариев подымает у Пушкина волосы дыбом от ужаса!
Дальнозоркости Пушкина делает честь, что он рассматривает бедствие рабочих не как результат злоупотребления и случайных устранимых обстоятельств, а как следствие системы и закона. Пушкин в известной мере понял внутреннюю механику капиталистического прогресса, развивающегося на костях пролетариев. Бедствия народных масс в Англии поэт сравнивает с картинами египетского рабства. Иго египетских рабов эстетически смягчалось в глазах Пушкина библейской отдаленностью времен и божественным величием азиатского деспотизма фараонов, но власть над народными массами, аналогичная власти повелителей Египта, в руках ограниченных мещан Смидтов и Джаксонов придавала современной социальной трагедии оттенок унизительной, с точки зрения Пушкина, пошлости.
По мнению Пушкина, русский крепостной вместе с большей долей обеспеченности сохранил больше человеческого достоинства, сметливости, инициативности, опрятности. Русский крепостной имеет свое жилище, свой дом, гарантию какого-то минимума личной жизни и независимости. У пролетария нет и этого:
«Взгляните на русского крестьянина: есть ли тень рабского унижения в его поступи и речи? О его смелости и смышленности и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость удивительны. Путешественник ездит из края в край по России, не зная ни одного слова пo-русски, и везде его понимают, исполняют его требования, заключают с ним условия. Никогда не встретите вы в нашем народе того, что французы называют un Ibadaud никогда не заметите в нем ни грубого удивления, ни неве-жественного презрения к чужому. В России нет человека, который бы не имел своего собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши; у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности. Наш крестьянин опрятен по привычке, по правилу: каждую субботу ходит он в баню; умывается по нескольку раз в день…»
П. Е. Щеголев считает, что Пушкин в своем сопоставлении положения русского крепостного крестьянина и английского пролетария покривил душой, сознательно погрешив против истины:
«Пушкин знал болдинскую действительность, — писал он в книге „Пушкин и мужики“, — нищенский рабский быт разоренных имений Пушкиных, и поэтому грустным памятником резкого несоответствия жизненной правде является