— Вы, дядя, аж из района?.. Ого!.. Вы ложитесь да спите. До колхоза четырнадцать километров, куда вам деться! Смирдов приедет — не заругает…
Прямо меж ульями стояли два жиденьких дощатых топчана. Мальчик сел на один и, немного подержав берданку (видимо, опять возникло опасение: «Что оно за человек?»), положил ее в головах. Я с наслаждением лег на другой топчан, вытянул усталые ноги и через минуту заснул.
Когда меня разбудили легкие, быстрые шаги, на дворе светало. Перед топчаном, придерживая за руль велосипед, стоял стройный, как веточка, паренек в кубанке, лихо брошенной с затылка на правую бровь.
— Здравствуйте! — сказал он. — Вы кто будете?
Я назвал себя.
— Очень приятно! Я пасечник Смирдов.
С представлением о пасечнике мог быть связан любой человек, только не этот парень, который стоял сбоку, поблескивая из-под кубанки бедовыми глазами.
— Здорово ночевалось?
По фигуре и по выговору он напоминал нижнедонского казачка с близкого к районному центру хутора. Говорил он на резкое «г» и вместо «идет» смачно произносил «идеть», был мал ростом, сух в стане и широк в груди, украшенной медалями.
— Вы по какому вопросу прибыли?.. А-а, насчет получки дополнительной оплаты пасечникам! — Он свистнул. — В нашем колхозе получишь! «Два белых, третий как снег…» Во время качки и все правление, и сам председатель тут. Пока едят мед, покупают языками и краску и лесоматериал для пасеки. Кончилась качка — ни одного днем с огнем не найдешь.
Он положил наземь велосипед, привычным движением заправил гимнастерку под широкий офицерский ремень.
— Ставлю им вопрос: «Хватит брехать. Стыдно». Не понимают. Такие… — Он было открыл рот, но сдержался, начал откручивать краник бака над пчелиной поёнкой.
Проложенные внизу дощечки с ровчиками за ночь высохли и теперь впитывали в себя медленную капель. Покончив с краником, он все-таки мастерски выругался и легкой походкой пошел к контрольному улью, стоящему на весах. Откинув назад голову, расставив ноги в коротких «цыганских» сапожках, он взвешивал улей, пощелкивая ногтем по никелированному балансу.
— Тэ-эк…
Пригляделся к термометру, висящему здесь же на столбике:
— Тепло. Должно, подходящий будет взяток.
И, посвистывая, стал оглядывать тучки, застывшие на бледном горизонте. Края неба были хмарными, неясными.
Было часа четыре, но рассвет словно задержался. Яркие при луне, ульи теперь казались расплывчатыми, водянисто-серыми, воздух был мягок и беззвучен. Неожиданно ветерок тронул махры придорожного шалфея, качнул их и замер, и уже далеко от нас пошел вдоль дороги, шевельнув пушины осота, даже не подняв улегшейся за ночь пыли.
Мальчишка-сторож заворочался на топчане, поежился открытой спиной и еще плотнее намотал на голову засаленный кожушок.
Влажно, тихо… Вдруг над нами что-то прожужжало и будто горстью крошек сыпануло по ближнему улью. Смирдов нагнулся, быстро притянул меня за рукав. Еще и еще жвикнуло мимо уха, и на прилетную доску упало сверху несколько пчел. Они казались толстыми и неуклюжими от пушистой пыльцы, ножки их были облеплены крупными комками.
— Видали?.. — почему-то шепотом спросил Смирдов. — Одно слово — десятый вулик! — Он произнес не «улик», а «вулик», осторожно присел к упавшим пчелам. — Это вчерась они, уже свечерело, не выдержали, еще раз подались за взятком. Нагрузились, а тут ночь. Где-то под листом перебыли и вот вертаются…
И еще падали пчелы, качая брюшками, заползали в леток.
— Герои! — Смирдов, хлопнув ладонями по коротеньким щегольским голенищам, подтянул их и пошел меж ульев, позвякивая медалями.
— Вы кем служили, товарищ Смирдов?
— Гвардии старшиной. Командиром отделения разведки.
Через плечо на узком ремешке, лихо заброшенная назад, висела планшетка, целлулоидный воротничок плотно обтягивал розовую шею. Видно, старшина любил и умел одеваться с тем особым неуставным шиком, который отличает конников сверхсрочной службы. Его энергичное, начисто безбровое лицо было насмешливо, а когда он говорил, под тонкой кожей играли мускулы.
Пасечник… Это никак не вязалось с четкой строевой выправкой старшины, с вызывающе молодым лицом.
Он обошел ульи, снова остановился у десятого, поманил меня глазами:
— Ч-ш-ш… Слышите?
В улье словно рождалось тихое, торжественное гудение.
— Гляньте! — беззвучно зашевелил старшина губами. — Когда еще солнце встанет, а у них уж подъем. Сейчас побудка происходит… — Он на цыпочках отступил в сторону и только там трубно высморкался. — Это семья! Все четыре килограмма — рекордисты!
— Как «четыре килограмма»?
— Ну, четыре килограмма пчелы. Сорок тысяч работников. Я им еще граммов триста добавлю. И в первом улике рекордисты. Тоже подъем играют…
Прислушиваясь, он, как петух, поворачивал голову набок.
— Зато в сороковом… Ну, с-симулянты проклятые! Солнце вон аж куда подымется, светит им прямо в леток, а они еще спят, хоть каблуком по крыше бей! И работу бросают чуть не в обед… — Старшина злобно сплюнул. — Я из-за них со всеми соседями переругался. Все настаивают, что семьи от природы выводятся — какая работящая, а какая лодырь. А я настаиваю, что — кровь с носу! — можно причины раскрыть и на свой вкус делать семьи! Пчеловоды мне тычут в нос практику. Верно, на практике при всех одинаковых условиях одни семьи — рекордисты, другие — лодыри. Я это сам испытал, а не верю… Какие — еще не скажу, а должны быть причины. Что хотишь, это диалектика!
Заря давно занялась, но лучи не могли пробиться через хмарь, степь светлела в мягком, расплывшемся тумане. Может, к дождю.
Сильно и приторно тянуло цветущим подсолнухом. Пчелы просыпались, одна за другой гудели в воздухе и, сделав над пасекой облетный круг, уходили по-над дорогой.
Все было так мирно, покойно, что глаза невольно искали сгорбленного, беззубого деда в валенках, в дырявой войлочной шляпе. Вот он уже полчаса раздумчиво почесывает седую грудь старой рукой; пчела ползет по морщинам руки, а дед глядит, все глядит рассветное поле и всей устоявшейся душой понимает и утро, и сток, раскрывший лепестки навстречу утру, и пчелу, летящую на этот цветок…
Старшина вскинул руку, щелкнул ногтем по стеклышку часов:
— Без трех пять.
Я не выдержал:
— Товарищ Смирдов! Как вы, такой молодой, отписались на пасеку?
Он движением головы бросил кубанку на глаза, поиграл ремешком планшетки.
— Вы, конечно, не обижайтесь… у вас отстающие взгляды, читаете: «Подумаешь, улики — большое дело!..» А вы, — ноздри старшины стали резкими, — вы лучше б поинтересовались, чего нового в нашей технике да за какие задачи мы боремся. А то даже удивительно…
— Вы напрасно, товарищ Смирдов…
— Чего напрасно? Считаете, что раз пасека — чухайся помаленьку! А что мы природу реконструируем, этим интересовались? — Раздражаясь, он хлопнул по одному, по другому карману бриджей, выдернул прозрачный плексигласовый портсигар, но, забыв, не открыл его. — Например, поинтересовались, что пчелы тыщи лет роились, когда им надумывалось? Что за сколько дней до роения работали абы как, все митинговали. Как в Лондоне!.. А теперь мы указываем — выделяем семьи, когда нам требуется. А не требуется — пр-ресекаем роевое настроение!
Он открыл портсигар, стал было набирать табак и снова не набрал.
— И во внутреннем распорядке пчелы берем руководство! Считалось, что матка в семье — единственная, нераздельная царица; соседскую матку до пчел не то что близко, на дух не подноси — убьют: природный закон… А у нас свой закон! Достигли, что по две матки живут в одном вулике, — вдвое размножают кадры! И культурную гигиену ввели пчеле — дезинфекцию, вентиляцию! И в производство ее вникли — массовым порядком ставим ей искусственную вощину.
Отсюдова и результаты. Не буду хвастать, а что взял двести пудов меду, то взял! Это еще у нашего руководства наплевательство на пасеку, — не достали семян фацелии, а то б засеял, привез пчелу на цветы, с закрытыми б глазами взял пятьсот пудов. Я всем глотки поперерву, а на будущий год засею фацелию!..
Старшина наконец скрутил папиросу, чиркнул зажигалкой.
— А вы все считаете: пасека — тишь да гладь… Вы ж не проверяли наш план по воску? Не проверяли.
Затягиваясь, он понемногу отходил, говорил спокойнее и тише.
— Проверьте… А ведь воск необходим и в авиации, и в автоделе, и в электрификации, и еще в тридцати семи производствах, и в пятилетнем плане выполняет роль! Скажите, так?
— Ну, так.
— Извиняюсь, зачем «ну»? Просто «так»! Вот… мы с этим, — он кивнул на спящего мальчишку, — из пятидесяти семей выводим еще двадцать, обязуемся, что с весны семьдесят полетят за взятком!
— Выполните?
— Это не постановка: «Выполните, не выполните»… По углю спущен план — Донбассу другое в голову не придет. Так и по чугуну, по стали. А по пчеле иначе решать? Что, пчела уголь не роет? Брехня! Без урожая и шахтеру, и кому угодно не обойтись. А кто способствует урожаю? Пчела! Мед — дело пятое, надо дальше носа смотреть: пчела как опылитель — бог в повышении урожая!
Погода разгуливалась. Влажные тучи, нависшие с утра, испарялись, солнце съедало последние остатки тумана, и сухой ветер начинал рябить метелки устоявшегося за ночь бурьяна.
— Бог! — повторил старшина и, потрогав термометр, разбудил мальчишку: — Петя, накоси травы, поскладай на улики. Видишь, днем припечет.
На пасеке рос гул. Пчелы выползали из летков, взвивались, плетя на солнце золотую пряжу.
Старшина взвесил контрольный улик.
— Ушло семьсот двадцать граммов…
— А сколько надо?
— Столько и надо. Летом, в разгар цветения, уходит по два килограмма, половина семьи.
— Что ж остальные делают?
— Мало ли дел?! Кормилицы (это из молодых, что еще в поле не летали) кормят детку: три дня молочком, три медом с пыльцой, на шестой печатают детку крышками, а матке — той все время молочко; уборщицам за помещение ответственность: крошка воску оборвалась, либо пчела померла, присохла — убери. И не у порога кидай, а вынеси за территорию. Другие тянут вощину; третьи, когда жара, стоят коло летка, производят крыльями вентиляцию; какие несут караул; а граммов пятьдесят, полтыщи штук — исключительно при матке. Она червит — за ней печатай ячейки, создавай обстановку… Приемщицы — на приемке нектара. Встреть прилетную пчелу, с ее зоба перекачай в свой и лей в соты: какую ячейку запакуй медом, какую пергой,