Ему повиновались.
— Дайте свечу, — приказал Ахмад. — Прикрепите ее на дувале против слепого глаза курбаши.
И это тоже было исполнено.
— Ты уже исцелял кого-нибудь от слепоты? — спросил наконец табиб.
— Нет, — ответил Силач, с разрешения курбаши опускаясь на корточки. — Исцелял мой учитель. Однажды только. После этого он ослеп сам и умер через одиннадцать дней. Имя учителя я назову вам после. Ему было восемьдесят три года.
Один из басмачей помешивал ложкой кипевшее варево. Силач издали пристально наблюдал за тем, как готовилось зелье. Потом велел загасить огонь и найти камень, которого не касалась вода. Приказания Силача исполнялись быстрее, чем повеления самого курбаши.
Один из людей курбаши принес в поле халата целую груду камней. Силач осмотрел камень за камнем и заявил, что этих камней вода уже касалась. То же самое он сказал и о второй ноше камней. Принесли новые. Силач выбрал камень весом в семь-восемь фунтов, велел хорошенько его вытереть и обтесать с одной стороны. Когда камень стал похожим на железный сошник, Ахмад сказал, что надо обмазать его приготовленным снадобьем.
Мазал табиб, а Силач указывал ему, как это делать. Но табибу никак не удавалось точно выполнить его указания. У курбаши лопнуло терпение, и он велел развязать пленнику руки. На Ахмада тотчас же со всех сторон уставились дула винтовок, и над головой его навис блестящий клинок палача. Силач сам обмазал камень и положил его возле себя для просушки.
— Теперь мне нужно полпиалы крови человека… — Помолчав, Ахмад поднял голову. — Думаю, что тот, кто согласился отдать зрение, не много теряет, если у него возьмут еще и полпиалы крови. Мой бек, прикажите отрубить у меня палец…
Улем, не выдержав, встал и ушел. Табиб взглянул на бека. Хозяин дома, склонившись к курбаши, толкнул его в бок. Палач приготовил клинок. Силач положил свой мизинец на пенек и закрыл глаза. Палач со свистом опустил клинок, — по земле покатился обрубок мизинца. На лбу Ахмада блеснули капельки пота. Когда из раны натекло полпиалы крови, табиб быстро присыпал обрубленное место порошком и остановил кровь. Спустя какое-то время Ахмад медленно открыл глаза и налил кровь в приготовленное варево. Затем велел зажечь перед беком пук соломы и свечу на дувале. Язычок свечи заколыхался от ветра. Повалил, закружился густой сизый дым. Когда Силач встал, на него опять навели винтовки, а над головой снова навис клинок палача.
— Мой бек, — сказал Силач, с разрешения курбаши приближаясь к супе, — я отдал палец, а теперь собираюсь отдать еще и зрение. Но у меня к вам просьба.
— Ты хочешь, чтобы я сохранил тебе жизнь?
— Нет, мой бек. Бедняк, потерявший зрение, не может желать этого. Напротив, я прошу, чтобы вы не раздумали и не оставили меня в живых. Я боюсь, когда вы прозреете, а я лишусь зрения, вы не станете убивать меня.
— Убью!
— Я боюсь вашей пощады, бек.
— Можешь не бояться.
— А все-таки я сомневаюсь. Я дрожу при мысли, что мое доброе дело перекроет мой дурной поступок. И тогда…
— Ладно. Что ты хочешь?
— Я хочу закрепить ваше решение убить меня, как только вы исцелитесь. Я хочу вашего гнева. Хочу, чтобы вы разгневались так, что, если бы вдобавок к возвращенному зрению я дал бы вам еще сто лет жизни, вы все равно убили бы меня. Поклянитесь, что вы дадите мне десять минут говорить все, что я захочу. Мои слова принесут мне мою смерть.
— Слова? — усмехнулся курбаши. — Хорошо, говори.
Силач медленно повернулся спиной к курбаши и обратился к басмачам, стоявшим с поднятыми винтовками.
— Джигиты, — начал Силач, — не удивляйтесь, что я отдаю врагу своему зрение и палец. Подивитесь лучше на себя, вы отдаете врагу своих отцов и детей, братьев и сестер, разоряете свои же кишлаки. Вы стреляете в самих себя. Если вы считаете мой поступок безумием, тогда мы с вами сумасшедшие. Но я-то знаю, что делаю, а вы не знаете, чего ради поступаете так. Я открою вам глаза на правду, и пусть хоть соскоблят мое мясо с костей, а кости перемелят железными жерновами… Я сейчас умру. Но перед смертью мне хочется знать, ради кого вы с оружием в руках скитаетесь в горах? Ради кого обрекаете на мучения своих братьев? Ради кого вы стали басмачами? Неужели вы навсегда забыли свои плуги, вы — пахари?
Хозяин дома, прятавшийся за спиной курбаши, нетерпеливо заерзал. Улем воздел перед собою руки и что-то сказал курбаши. Тот заорал, но Силач заговорил громче, и каждое его слово было нацелено в сердца джигитам.
— Баи боятся, что, если не станет басмачей, они лишатся богатства… А чего боитесь вы?
Палач ударил Ахмада саблей плашмя и заставил его молчать. А курбаши, поднявшись с места, крест-накрест стегнул Силача плеткой и обрушил на него злобные ругательства.
— Мой бек, вы гневаетесь?.. Это же только слова, — склонился перед ним Ахмад.
— Не надо мне его лекарства, увести его! — рявкнул курбаши.
Но табиб снова настойчиво зашептал что-то на ухо беку, и курбаши начал успокаиваться.
— Приступай к делу! — крикнул он, недобро глядя на Ахмада.
Тогда Силач попросил курбаши наклониться над густо валившим дымом и дал в руки табибу обмазанный снадобьем камень.
— Держите камень острием к глазу бека и, когда я скажу, начинайте его покачивать.
Курбаши наклонился над дымом.
— О повелитель правоверных, как бы он не повредил вашему глазу, — забеспокоился хозяин дома.
— Какой вред можно причинить незрячему глазу? — возразил Силач. — Если опасаетесь за здоровый глаз, завяжите его.
То же посоветовал табиб. Курбаши снял тюбетейку и завязал глаз шелковым поясным платком.
Табиб держал камень острием к слепому глазу курбаши, но не мог понять, как надо его покачивать.
— Не так! — раздраженно говорил Силач.
Курбаши чуть не задохнулся от дыма и крикнул прерывающимся голосом:
— Хаким, передайте камень ему самому!
Вначале все напряженно следили за Силачом, ожидая, когда он станет слепнуть, но мало-помалу их внимание все больше обращалось к свече, горевшей на дувале. Она как будто не участвовала в лечении, однако Силач то и дело оглядывался на свечу и, видно, заботился, — только бы она не погасла.
— Вы, хаким, следите за свечой. Если она погаснет, скажите мне, — предупредил он наконец табиба.
Сам он наклонился к курбаши и в густом чаду принялся раскачивать камень перед глазом бека. От резких движений солома разгорелась, дым повалил вовсю. Едва виднелись в густом чаду головы курбаши и Силача.
От ветерка язычок свечи заколыхался, и люди смотрели напряженно, ожидая от нее чуда.
Вдруг Силач громко крикнул: «Свеча!» И камень отточенным острием до половины вошел в голову курбаши. Десятник, справа от курбаши, тремя выстрелами револьвера уложил Силача. Но в ту же минуту ударом приклада десятнику раскроили череп. Поднялась стрельба. Бой продолжался до вечера. Потом вспыхнул большой пожар, над домом бая встали огромные столбы сизо-багрового дыма.
1934
ИВАН КАТАЕВБЕССМЕРТИЕ[62]
Я никогда не видел слесаря Бачурина.
Но я знаю места, где он жил.
Туман ли наполнит емкие долины, сеет ли сплошной мельчайший дождик, оседающий на одежде нарзанными капельками, проясняет ли, — вид грозненских Новых промыслов всегда прекрасен и всегда печален. Печальность, наверное, от незавершенности покорения этих высоких холмов человеческим трудом. Что они? Уже не дикая вольная гряда кавказской Азии, ведомая только ветру, да мощному небу, да всаднику в прямоугольной бурке. Еще не город на горе, не завод, укрывший собою первозданную природу так, что почти и не сквозит она, забывается в проходах меж корпусами, в путанице подъездных путей. Нефтяные промысла надолго повисли в этом пролете между первобытностью и цивилизацией и, как бы ни гремели, как бы ни лязгали сталью о сталь, как бы ни сияли в ночи огнями, пролегая вдали, в высотах, ярким Млечным Путем, — все будто нет последней победы.
Вот кидается зигзагами шоссе, одолевая подъем, и кругом только промышленность — черные, в потеках застывшего парафина, и свежетесовые буровые взбегают по склонам, частым лесом стоят на гребнях, толпами нисходят в глубокие балки; всюду белые тучные резервуары, черепичные кровли мастерских, жилищ, столовых, там градирня газового завода, здесь гудящая крепость электроподстанции. Жизнь, сосредоточенное добывание энергии, в грохоте, в перестуках, в плотных клубах пара, вырывающихся из земли. Но, взлетев на бугор, переломилось книзу шоссе, и — выросла сразу молчаливая извечная страна.
Рядом — крутые валы неосвоенных высот, одетые рыжеватым плюшем кустарников, чуть тронутые снегом на взлобьях, — нехоженые тихие дебри, где, может быть, только единственная пугливая тропинка шныряет в колючем сплетенье мокрого цепкого боярышника. Рыжие, бурые, туманно-малиновые гряды и — за последним малиновым мысом — сизая мгла долины Чечен-аула. Взглянуть направо, там, за Алдами, на горизонте, далеком-далеком, в ветреной недостижимой синеве — лесистые Черные горы в пятнах и полосах снега.
Какой унылый и важный простор.
— А еще просветлеет — встанет над всем, все понизит, уложит под собой главный хребет, великий, белый, в тенях и морщинах, весь — иноязычная песня, варварская легенда, пущенная от моря к морю; и вдруг — просверкнет из облаков Казбек углом страшных льдов своих (сказал бы Гоголь).
На другой день после приезда я шел по первому эксплуатационному участку. Дождь перестал только к утру, было сыро, туманно, неприютно, окрестность проступала слепо, точно сквозь вощеную бумагу. На дорогах гомерическая грозненская грязь хватала за ноги, стягивала сапоги, но и здесь, на травянистых побуревших луговинах, упругая почва была пропитана влагой и грустно чавкала, отпуская подошву. Странное безлюдье на участке поразило меня. Я уже знал по литературе: современная эксплуатация промыслов насосами и газлифтами не требует большого числа рабочих, добыча почти автоматизирована, только общий контроль да ремонт. И все же мне, привыкшему в прежние годы к ребяческой звонкой суете желоночного тартания,