— Это что? — спрашивает Сулейман, улыбнувшись. — Межведиль все за порядком наблюдает?
Рабочие оживляются.
— С утра сидит, — отвечают они, смеясь. — Воображает, будто без него все пойдет вверх дном!
— На то и тамаза, — заключает сверху каменщик.
Сулейман, добродушно жмурясь, трогается с места.
— Ну, работайте, — говорит он, вздохнув, — с богом! Там, я вижу, стоит конь Магомеда. Что это он так рано вернулся с поля? Уж не случилось ли чего?..
Каменщики расходятся по местам и дружно принимаются за работу. Вскоре площадь оглашается стуками молотков, скрежетом пилы и короткими громкими возгласами. Сопровождаемый этими звуками, Сулейман медленно идет через площадь к крыльцу. Стая воробьев, поднявшись ему навстречу, перелетает через голову, обдав его пылью. Сулейман отряхивает плечи рукой и хмуро оглядывает небо. Небо ясно. Белые, с округлыми краями облака замерли в вышине. Они не рассеиваются, а словно уходят все глубже в потемневшую от зноя синеву небес. Сулейман подходит к крыльцу и останавливается перед стариком.
Старик с трудом поднимает голову. Он, оказывается, сидит здесь не просто, а бубнит про себя песню.
— Что, отец? — спрашивает Сулейман. — Хорошо ли спал ночью?
Старик, перестав бубнить, внимательно смотрит вверх, на Сулеймана. Одеревенелое лицо его неподвижно. Он сидит прямо на земле, без шапки (папаха надета на согнутое колено). Тусклые, пепельного цвета, глаза его еле теплятся мыслью.
Узнав Сулеймана, старик кивает головой.
— Да, — говорит он важно. — Один сижу, как видишь! (Вопроса он явно недослышал.) А ты где был?
Но к этому времени с Сулейманом происходит нечто странное. Он стоит, оцепенев, как бы охваченный внезапной мыслью, и глядя исподлобья на крыльцо, к перилам которого прислонены две винтовки. Двери дома раскрыты настежь, вокруг никого, кроме оседланного коня и старейшины.
— Что нового? Какие новости, сын мой? — спрашивает старик, напряженно вытягивая шею.
— Война! — вскрикивает Сулейман внезапно. — Ах, Межведиль, вокруг да около война бродит!..
— И что ей покою не дают? — спрашивает старик, всполошившись и грозно.
— Кому? — спрашивает Сулейман, очнувшись.
— Ей! — восклицает старик в досаде. — Советской власти.
Лицо Сулеймана расплывается в улыбке.
— Успокойся, Межведиль, ее никто не обижает! Война там, в иных государствах, — кричит он, наклоняясь, почти в ухо старику.
Старик недоверчиво смотрит на Сулеймана.
— А ты что? — спрашивает он наконец, надевая папаху и на всякий случай беря с земли свою палку. — Без дела бродишь? Такое время, а ты болеешь.
Однако порыв старика превозмочь дремотную скованность своего тела так и остается незавершенным. Он вскоре застывает, по-прежнему опустив голову.
Сулейман долго молчит.
— Нет, — говорит он грустно. — Ах, Межведиль, где тут болеть, когда земля качается.
Старик, широко открыв глаза и собираясь что-то сказать, долго кивает в сторону рабочих, недовольно повторяя заплетающимся языком: «Они… мальчишки…» Но в эту минуту на крыльцо с грохотом выходит высокий юноша в шинели, в белой папахе, с берданкой через плечо, и Сулейман оглядывается на него.
— Добрый день, Сулейман! — говорит юноша, быстро закрывая дверь на ключ. — Решили вот ночевать в терновниках. А? И оба твои сына… Словом, все, с арбами, с котлами и чунгуром.
Юноша, продолжая говорить, расторопно берет прислоненные к перилам винтовки и подходит к коню. Конь вздрогнув, поднимает голову.
— Вернулся вот за оружием, — говорит юноша, отвязывая коня. — И надо было закрыть… Да! А в терновниках в этом году прямо видимо-невидимо кабанов! Зря мы, Сулейман, сеяли кукурузу в той стороне!..
Сулейман хмурится.
— Они и в другую сторону пришли бы, — говорит он серьезно. — Им ничего не стоит. А много уже расчистили терновника?
— Да, уже много. К железной дороге выходим! Мы потому и остались, Сулейман, чтобы все приурочить к празднику. Через неделю… Тпр-р-р-р! (Юноша затягивает подпругу.) Через неделю, значит, три праздника празднуем, — говорит он весело. — Ведь сын Хан-Бубы возвращается, ты слышал? Уже инженер!
Сулейман молчит. Взгляд его задумчиво-смутен.
— Ну, езжай, — говорит он, вздохнув. — Молодцы! А патроны захватил? — и, отстраняясь, заранее уступает дорогу коню.
Юноша распахивает шинель, он крест-накрест опоясан патронташами.
— Будь спокоен, — смеется он гордо. — Кабаны не уйдут от нас живыми! — и, ловко подбросив на плечо все три ружья, ставит ногу в стремя.
Сулейман с достоинством берет коня под уздцы.
— Я хотел с тобой о Манташе посоветоваться, — говорит он спокойно. — Да уж ладно! И потом Сафарбек… Боюсь, он испортит табак! Надо, чтоб колхоз наш и в этом году был самым первым…
Юноша садится на коня. Конь, хрупая удилами, пятится назад.
— Поговорим завтра! — кричит юноша, заражаясь нетерпением коня. — О Манташе нам надо всерьез поговорить. Это не первый раз! Говорят, старуха, что ли, его донимает, а работник он неплохой, сам знаешь! Пробрать бы его, постыдить как следует. Пусть одумается!.. До свиданья, Межведиль, — обращается юноша к старику, привстав на стременах. Но старик, видимо, опять внезапно задремал, и юноша, улыбнувшись, кивает Сулейману. — Ну, до завтра! Время горит.
Конь рвется вперед, трогает с места разом, встав на дыбы, и скоком-скоком выходит к дороге. Площадь оглашается цокотом копыт.
Сулейман стоит перед стариком в раздумье, глядя вслед юноше. Спина Сулеймана загораживает старику дорогу. На дороге клубится пыль. Рабочие вдали на стройке, кто держа перед собой камень, кто с гвоздями в зубах, кто стоя на стене, выпрямись, смотрят вслед удаляющемуся всаднику. Всадник скачет вдаль, исчезая за поворотом.
Похлопав глазами и так и не поняв, в чем дело, старик вновь погружается в дремоту.
— А ты, Сулейман, не ссорься с Магомедом, — бормочет он. — Зачем? Такого председателя, как он, хоть на аэроплане ищи, — нету! Живите мирно! В моем ауле я не позволю ссор!..
Лицо Сулеймана внезапно светлеет в улыбке. И в эту минуту вокруг наступает такая тишина, что далеко в садах слышно бубуканье удода. Эта тишина оседает на землю вместе с пылью, поднятой конем. Сулейман остается наедине с желтым кипящим полднем. Улыбка угасает на его губах, и он, забыв о старейшине, медленно, поглядывая под ноги, спускается к себе.
Он идет по улице. Пыль, поднятая всадником, еще не улеглась, и дорога, ведущая сквозь сады, как бы закрыта вдали белой занавесью, висящей меж зеленых стен.
Сулейман идет, опираясь на посох. Лицо его серьезно. Но вот внизу, с правой стороны улицы, возникает одинокая фигура старичка с почтальонской сумкой. Старик, видимо, уже роздал почту и возвращается домой налегке.
Сулейман как бы невзначай переходит на его сторону. Он стоит, виновато положив обе руки на посох, и белая борода его свисает, как у гнома. Чуть ниже перед ним растет дерево.
Сулейман проходит мимо старичка величественно, ни единым мускулом лица не выдав, что заметил его. Старичок съеживается.
— Эй, дерево! — вдруг вскрикивает Сулейман, став перед деревом. — Я тебе говорю, дерево, ты слушай! Хорошо, что здесь поблизости нет Манташа, не люблю трусов! У куропаток своего дома нет, так они везде кричат «был-был-дык». Им все равно — здесь или там!..
— Это ты обо мне говоришь? — спрашивает старик жалобно.
Сулейман не оглядывается.
— Запомни! — вскрикивает он, ударив ногой по стволу. — Запомни, дерево!
С дерева падает поблекший лист. Сулейман поднимает его и, забыв о гневе, щурясь, разглядывает на ладони.
— Листочек, — бормочет он про себя. — Осень еще за горами. Отчего ты упал?.. Неужто ты сгорел от стыда?
Он спускается вниз, озабоченно держа в кулаке листок, и, по мере того как он приближается к своей сакле, шаги его становятся все медленней, фигура прямей, лицо печальней.
Старичок долго стоит у забора. Потом, вздохнув, плюнув в кулак и поудобней взяв в руки палку, решительно направляется домой. Сулейман же, не оглядываясь, идет к себе.
Издали, из-за все еще не осевшей пыли, как из-за занавески, выходит навстречу поэту толпа детей. Дети возвращаются в аул с прогулки. Они беспорядочно разбрелись по дороге. Учительница в полотняной шляпе с огромным букетом ярких цветов идет, отставая от детей, далеко позади. Она ведет за руку самого маленького толстого мальчика с круглыми щеками. Мальчишка шагает рядом с ней, переваливаясь с боку на бок.
Увидев школьников, Сулейман хмурится. Затем он поспешно извлекает из-за пазухи кипу писем и, повертев их в руках, застывает у своих ворот в ожидании, пока приблизится учительница.
Письма он держит, прижимая к груди. Проходя мимо Сулеймана, дети затихают и, почтительно косясь на него, уходят, не оглядываясь, дальше. Сулейман задумчив. Заметив его, учительница наклоняется к мальчику, которого ведет за руку, и, передавая ему букет, что-то говорит, показывая на Сулеймана. Мальчик, неуклюже обхватив цветы обеими руками, бежит к поэту. Сулейман закрывает глаза. Ресницы его полны слез…
— Дау! — зовет мальчик, глядя вверх. — Возьми это, Сулейман-дау!
— Нехорошо, Максум, — говорит Сулейман, покачиваясь, — нехорошо, сын мой. Ах, откуда эти слезы…
Мальчик, сопя, возит босой пяткой по пыли. Он озадачен и хочет идти за детьми. Учительница, улыбаясь, кивает Сулейману, но так как поэт уже сидит на корточках перед мальчиком, уткнув лицо в цветы, чтобы скрыть слезы, учительница, не решаясь заговорить с ним, проходит дальше.
Но вот Сулейман стремительно встает. Мальчик, в недоумении глянув на него, пускается бежать вдогонку за детьми.
Сулейман подносит правую руку близко к лицу и осторожно, точно в кулаке зажата муха, раскрывает ладонь. На ладони лежит скрюченный и размякший от пота листочек…
— Осень, — бормочет поэт, — скоро осень… Вот дети.
Потом он швыряет лист и глядит вслед далеко ушедшей учительнице и детям, точно собираясь что-то крикнуть им. Он даже открывает рот, но в эту минуту с такой отчетливой и явственной силой зреет полдень вокруг, такой давней и нерушимой встает тишина в садах, что Сулейман, невольно сосредоточиваясь, все ниже и ниже опускает голову. Глаза его наливаются туманом. Смутная созерцательность и раздумье, все время сквозившие в его взгляде, сменяются величавой скукой. Эта скука (или, может быть, умиротворенность) отныне овладевает им надолго.